Глава 4. «Второе завоевание души рабочего класса»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. «Второе завоевание души рабочего класса»

Основу идеологических конструкций любой организации, претендующей на роль политической, определяет то, к кому она апеллирует: к народу, какому-либо конкретному социальному слою и т. д. Большевики не были исключением. Рождение партии сопровождали славословия в адрес человека труда. В соответствии с марксистскими канонами, партия взяла на себя роль выразителя интересов не просто трудящихся, но их самой передовой части – пролетариата, могильщика буржуазии. Положение пролетарского авангарда обязывало: в партию приходилось вовлекать представителей рабочего класса, чем большевики с разной степенью успеха занимались и до революции, и в ходе Гражданской войны.

Возникновение «рабочей оппозиции» стало неприятным сюрпризом для большевистской элиты, ожидающей «неминуемой» мировой революции. Все осознавали, что такое потрясение внутрипартийных основ чревато самыми негативными последствиями. Надежность кадров дореволюционного рабочего призыва была поставлена под сомнение. Поэтому в начале 1920-х годов власти пришлось искать новые опоры. Тем более, что по завершении Гражданской войны перед партией победившего пролетариата в полный рост встали задачи хозяйственного строительства. Восстановление истощенной экономики требовало реального включения широких масс в созидательные процессы. Как отмечал Ленин, невозможно решить эту проблему исключительно руками коммунистов, ведь мы – «это капля в море, капля в народном море»[432]. Отсюда и неподдельный ленинский интерес к этому «народному морю», к его помыслам, чаяниям и т. д.[433]Путеводителем здесь выступил Бонч-Бруевич. Он принадлежал к той традиции, которая связывала будущее России с потенциалом народа – прежде всего сектантской его части, и направлял интересы вождя в этой области.[434] Будучи не только крупным партийным функционером, но и исследователем-религиоведом, Бонч-Бруевич актуализировал убежденность в «коммунистическом» настрое сектантства, его нацеленности на коллективные начала. Он неизменно подчеркивал схожесть жизненной практики разнообразных сект с социально-экономической доктриной большевизма. Напомним, перспективы развития страны, связанные с сектантством, рассматривались еще до революции. Бонч-Бруевич, как видный деятель победившей партии, в отличие от утонченных литераторов и философов Серебряного века, получил возможность воплотить их идеи в жизнь. Для этого надо было лишь высвободить энергию, накопленную в народных глубинах.

Бунт «рабочей оппозиции» произвел на Бонч-Бруевича сильное впечатление, при том, что общий настрой бунтовщиков не был ему близок. Безусловно, традиционная опора на пролетариат в целом не ставилась им под сомнение, но главные его надежды были связаны с другой силой. Суть рассуждений Бонч-Бруевича и его сторонников состояла в следующем. В количественном отношении рабочие никогда не занимали преобладающего положения в российской экономике, большинство населения всегда было занято в сельской сфере. Крестьянство, с точки зрения марксизма, представляет собой инертную массу, не готовую к прогрессу и слабо поддающуюся новшествам. Сектантство же, как наиболее энергичная и сознательная часть народа, способно расшевелить «крестьянское море» перспективами сотрудничества с новой властью.

В первой половине 1920-х годов в аграрной политике советского государства действительно наблюдался явный поворот, соответствующий данному идеологическому подходу. Широкую известность получило обнародованное в октябре 1921 года воззвание Народного комиссариата земледелия к сектантским общинам осваивать брошенные земли[435]. Воззвание преследовало и определенную политическую цель: показать, что советская власть, в отличие от прежних царских правительств, не считает сектантов «негодяями и лентяями»[436]. Наркомзем ожидал, что они с честью выполнят свой долг, продемонстрируют примеры трудолюбия и постановки образцовых хозяйств. При ведомстве учреждалась комиссия по заселению свободных участков и бывших имений, которая заключала договоры с желающими там трудиться. Как декларировало воззвание, «все те, кто боролся со старым миром, кто страдал от его тягот, а сектанты и старообрядцы в их числе, все должны быть участниками в творчестве новых форм жизни»[437]. В ответ ободренные сектантские вожаки увлеченно рисовали горизонты сотрудничества, призывали вытеснять мелкобуржуазную стихию, стремиться к созданию «всеобщей мировой коммуны»[438]. Подобные настроения культивировались и транслировались в верхах непосредственно Бонч-Бруевичем. Он уверял, что численность сектантов и старообрядцев за первые годы советской власти существенно возросла, достигнув 35 млн. человек, а это около трети взрослого населения страны; из них в неправославные секты вовлечено уже свыше 10 млн. человек[439]. Представители самих сектантов шли еще дальше, говоря о 12–13 млн. человек. Эти впечатляющие цифры подкрепляли многообещающие рассуждения о сектантском потенциале[440].

Сектантская тема прозвучала на XIII съезде РКП(б) при обсуждении тезисов «О работе в деревне». Оптимизм Бонч– Бруевича разделяли партийные руководители первого ряда. Так, Г. Е. Зиновьев считал, что в крестьянской стране необходимо проводить гибкую политику, особенно в антирелигиозной области, а как раз здесь в девяносто девяти случаях из ста происходит «грубая мазня». Нужно учитывать менталитет крестьянства, поучал он, а не требовать от них знания трех томов Маркса[441]. Зиновьева поддержал А. В. Луначарский, который видел в России зародыш реформации, разбившейся на различные религиозные оттенки: «многие из них близки нам, их следует вовлекать в нашу работу, а не отталкивать и не устраивать враждебную демонстрацию против сектантства»[442]. Что любопытно, благосклонность к сектам проявлял даже Сталин. В 1924 году будущий вождь «всех времен и народов», принимая делегацию толстовцев-духоборов, делал откровенные реверансы в адрес их честности и трудолюбия[443].

Правда, далеко не все в партийном руководстве разделяли подобные настроения. Речь, прежде всего, о тех, кто по долгу службы занимался идеологической пропагандой. Например, Е. М. Ярославский не верил в тягу сектантов к коммунистическим началам жизни, а также ставил под большое сомнение данные об их численности[444]. И. И. Скворцов-Степанов был уверен в мелкобуржуазной природе сектантства, и потому ответ на вопрос, о смычке пролетариата и деревенской буржуазии с сектантами, не представлялся ему таким же очевидным, как Бонч-Бруевичу[445]. Однако тот продолжал отстаивать свою точку зрения, призывая оппонентов тщательнее изучать народ, которым они управляют, и, наконец, дать себе отчет в том широком народном движении, «которое существует в России более тысячи лет»[446].

Важно напомнить, как в идейных конструкциях Бонч-Бруевича соотносились сектантство и старообрядчество. Он считал, что под воздействием прогрессивного сектантства религиозно-идейная самостоятельность староверия заметно девальвировалась. Старообрядчество, прежде всего «не приемлющее священство», то есть беспоповщина, совершенно оторвалось от старых религиозных (православных) форм и почти слилась с сектантством[447]. Не случайно, упомянутое выше «Воззвание», в первую очередь, подразумевало именно сектантов: из двадцати перечисленных в нем сект только три относятся непосредственно к староверческим согласиям[448]. В этом отношении Бонч-Бруевич наследовал традиции Серебряного века, когда родство сектантства и беспоповщины выводили из отсутствия иерархии и минимизации обрядовой стороны, присущих как одним, так и другим (именно эти обстоятельства стали определяющими). В тоже время, на различия в религиозных архетипах, на которых зиждились сектантство и беспоповское староверие, внимание не заострялось. Между тем, они имели принципиальное значение, гораздо большее, нежели общее неприятие священства и обрядов. Религиозное мировоззрение старовера определялось следующим образом: моя земля – мои предки – моя вера; кто не связан с этим, тот чужой. Отсюда жесткая национальная идентификация; ее приоритет по отношению к другим религиозным элементам очевиден.

В данную конструкцию не вписывалась паства господствующей православной церкви (к ней относилось подавляющее большинство чиновничества и интеллигенции), то есть те, кто для истинных русских староверов пребывал в лоне греко-антиохийской веры с «латинским душком». На наш взгляд, именно здесь кроются истоки отчужденности (граничившей с ненавистью), которую испытывала значительная часть русского простонародья к духовенству и к образованным слоям российского общества.

Сказанное в полной мере относится и к сектантству: религиозные течения, ставившие во главу угла интерпретации Священного Писания и мистический опыт, казались чем-то вроде занесенного с чужбины «мусора». Если говорить о географии сектантства, то оно преобладало в южных регионах России, на Северном Кавказе, на Украине. То есть там, где позиции староверия никогда не были сильны. В социальном смысле сектантское движение позиционировалось как крестьянско-интеллигентское, тогда как староверие служило основным резервом для формирования индустриального пролетариата. Вспомним главных действующих лиц «рабочей оппозиции», о которых шла речь в предыдущей главе. Подавляющее большинство их – выходцы именно из беспоповской среды, с характерной жгучей ненавистью к интеллигенции. Представить, что их предводителями могли быть представители сектантства, нелегко. Некоторые как, например, Смидович, глава комиссии по делам культов при ВЦИКе, чувствовали, что никоим образом нельзя смешивать староверов и сектантов, подводя их под один знаменатель[449]. Однако, Бонч-Бруевич и его сподвижники с завидным упорством пытались выстраивать некий «мост» между правительством и самой большой частью населения – крестьянством. Как считают исследователи, это была продуманная программа действий по сближению власти с сектантскими общинами и одновременно по получению последними частичной автономии[450].

Иными словами, была сделана попытка превратить русское сектантство в самостоятельный фактор политической жизни страны. Староверие же в лице беспоповщины, отодвинутой на задворки сектантства, в этих идеологических построениях не занимало значимого места. Бонч-Бруевич был совершенно прав, когда говорил об оторванности беспоповства от старых религиозных форм как о свершившимся факте. Ошибался он в другом: и после 1917 года здесь никто не собирался ни ориентироваться на сектантство, ни, тем более, к нему пристраиваться. В обширных великорусских территориях (в отличие от вышеперечисленных) сектантство явно не приживалось[451]. Причем в этой конфессиональной среде зримо прослеживалась тенденция: распад старых «доморощенных» сект и заметный рост новых. Под старыми сектами имелись в виду различные старообрядческие согласия и толки, которые по традиции, привитой «Серебряным веком», относили к сектантам. А под новыми – усиливающиеся баптисты, адвентисты, евангелисты, пятидесятники и т. д. Но главное: рост этих молодых сект происходил не столько за счет старых (т. е. старообрядцев), сколько за счет приверженцев православия[452]. Иначе говоря, именно староверы оказывались чужды и не подвержены сектантским влияниям. С другой стороны, размывание вероисповедной практики беспоповщины сводило на нет возможность какого-либо участия этих согласий в религиозных проектах, о чем грезили сектантские лидеры вместе со своим советским покровителем. Вместо развития религиозных практик выходцы из староверия оказались движущей силой другого проекта, ставшего для многих из них заменой религиозному. В отличие от сектантства энергия староверия аккумулировалась уже вне религиозного опыта и внутри победившей власти, тем самым привнося в нее «родимые пятна». Отсюда не случайно меткое наблюдение Б. Рассела: «социальный феномен большевизма следует рассматривать как некую религию, а не просто политическое движение»[453].

Указанные процессы набирали силу вместе с восстановлением пролетарских кадров, начавшимся с середины 1920-х годов. Если перед Мировой войной свыше половины рабочих были потомственными пролетариями[454], то к концу войны их ряды заметно поредели. Поэтому восстановление производства, снизившегося в результате военных потрясений, в первую очередь означало укрепление рабочих рядов. В литературе господствует мнение, что в середине 1920-х годов эта задача решалась исключительно за счет крестьян, приезжавших из деревни. Из-за этого может сложиться впечатление, что предприятия наполнялись случайными людьми с улицы. Однако, здесь кроется большое заблуждение: восстановление рабочих кадров не было спонтанным, оно осуществлялось в рамках примерно той же трудовой парадигмы, что и в дореволюционный период, причем это зафиксировано в советских трудах. Наметившийся экономический подъем способствовал тому, что большое количество рабочих возвратилось на производство, возобновив работу после длительного перерыва. В 1922–1925 годах численность таких кадров в общей массе составила: среди металлистов Питера – 82 %, Москвы и области – 80 %, Украины – 83 %; среди текстильщиков Питера – 83 %, Москвы и области, Иваново-Вознесенского района – около 90 %; среди металлургов Украины – 78 %, Урала – 80 %, шахтеров Донбасса – 70 %, Урала и Сибири -74 %[455].

Также представляют интерес сведения о социальном происхождении тех, кто в описываемый период впервые приступил к работе в промышленности. Оказывается, более половины этого контингента составляли выходцы из среды рабочих, а не деревенские элементы, не имеющие представления о жизни дальше соседних населенных пунктов. К примеру, среди новых металлистов Питера 55 % являлись детьми и родственниками рабочих, 10 % – выходцами из служащих и только 31 % – детьми крестьян; среди новых металлистов Москвы и области дети рабочих составляли 52 %, служащих – 8 % и крестьян – 37 %. Среди текстильщиков нового пополнения также преобладали дети рабочих: в Питере – 65 %, в Москве – 58 %, в Московской области – 64 %, в Ивановском регионе – 61 %[456]. Эти цифры отражают усилия советской власти по наполнению фабрично-заводских коллективов в первую очередь работниками, близкими к пролетарской среде. Как отмечалось на XIV съезде ВКП(б) в 1925 году, кадры для развития промышленности рождаются на рабочих городских окраинах, в рабочих семьях[457]. Данный подход продолжал действовать и в последующие годы[458].

Здесь важно понять, какая сложилась ситуация. Строго в соответствии с канонами марксизма, большевики ставили пролетариат во главу угла строительства новой жизни, создавая, таким образом, опору своей власти. Однако это теоретически обоснованное действие вызвало такие последствия, которых подкованная в марксистском духе интеллигенция не могла предположить: восстановление рабочего класса происходило на базе размытой староверческой общности. Собственно, то же самое наблюдалось в российской промышленности и до революции, когда рабочий класс формировался во многом через доверительные сети староверов. «На удачу» в другие города ездили немногие; своеобразными каналами рабочего комплектования снизу, продолжали выступать землячества, державшиеся на ресурсах тех же староверческих согласий. Теперь, в 1920-х годах, эту функцию начала выполнять – уже сверху – советская власть, не подозревая, что черпает пролетарские кадры из традиционного источника. Паства никонианской церкви, утратившей статус господствующей, представители различных нерусских национальностей, как и прежде, не стремились принимать участие в крупном производстве. Ситуация изменилась лишь в 1930-х годах с началом форсированной индустриализации, когда строящиеся заводы стали поглощать миллионы и миллионы самой разношерстной публики. Это запечатлено, например, в повести Ильи Эренбурга «День второй» – о строительстве Кузнецкого металлургического комбината в Сибири[459]. Хотя на деле все эти разнообразные массы легко «переваривал» устоявшийся пролетарский костяк с определенными жизненными принципами. В результате население страны не только социально «орабочивалось», но и попадало под влияние староверческого менталитета, который господствовал в трудовых коллективах крупных предприятий. Как хорошо замечено, считаясь с революционной логикой, можно было бы сравнить воздвигаемые индустриальные гиганты с монастырями: это одновременно и храмы новой религии и колонии аскетов, совершенно новой породы людей[460].

Вскоре после разгрома «рабочей оппозиции» пролетарский проект был возведен в РКП(б) в ранг ключевого. Однако в 1922 году приток партийцев непосредственно с заводов и фабрик все еще оставался незначительным. Количество вступивших в партию рабочих увеличилось за этот год лишь на 3,2 %, крестьян «от сохи» – на 3,4 %, а вот количество служащих, получивших партбилеты, выросло на 39,4 %, то есть в десять с лишним раз; среди них было немало сотрудников управленческого аппарата царской России, а также бывших членов других партий[461]. В результате более чем из 400 тыс. коммунистов рабочих было 171 тыс., или 44,4 %. Если же учитывать только непосредственно занятых на предприятиях рабочих, картина получится совсем другая. Например, даже в такой крупной организации, как Петроградская, из 17 тыс. членов партии только 12 % трудились на производстве; в Москве из более чем 25 тыс. – 9 %[462]. На это специально указывал Ленин: «наша партия по своему составу недостаточно пролетарская». В нее устремилась самая разная публика, которая «увлечена теперь политическими успехами большевиков»[463]. Вождь предлагал увеличить кандидатский стаж для приема новых членов. Для проработавших на крупных промышленных предприятиях не меньше десяти лет оставить полгода; остальным пролетариям установить стаж полтора года (при этом два года для крестьян и три – для служащих)[464]. Ленин считал, что «партия не может раскрывать широко своих ворот»: она должна вбирать в себя только тех, кого есть «возможность испытать с величайшей осторожностью»[465]. Причем к массовому вливанию в партию рабочих Ленин тоже не был расположен. Невысоко оценивая качество российского послевоенного пролетариата, он постоянно возвращался к теме его засоренности случайными элементами[466]. В унисон вождю – о деклассированности пролетариата, о разрушении пролетарского ядра – высказывался и Зиновьев. По его словам, отрицать эти обстоятельства значило бы «не давать партии возможность разобраться в том, что есть»[467]. Эти высказывания лидеров РКП(б) соответствовали действительности. Как утверждают специалисты-историки, до 1924 года никакой специальной агитации по вступлению в партию среди рабочих не проводилось[468].

Ленин планировал лишь включить несколько десятков настоящих пролетариев в Центральный комитет партии: они лучше, чем кто-либо другой, справятся с проверкой и улучшением работы аппарата. Заметим, речь шла не о тех рабочих, которые уже побывали на партийной или советской службе, а о кадрах непосредственно с заводов и фабрик, с серьезным дореволюционным стажем. По ленинскому замыслу, эти выдвиженцы должны были присутствовать на всех заседаниях ЦК и политбюро, придавая необходимую устойчивость их работе[469]. Однако ленинские идеи очень скоро приобрели статус завещания, поскольку из-за болезни вождь так и не смог восстановить свою трудоспособность. Первым творчески интерпретировать его наследие бросился Л. Д. Троцкий, выступивший с так называемым новым курсом. В письме членам ЦК и ЦКК РКП(б) он подверг жесткой критике партийное руководство за отрыв от рядовых коммунистов; заклеймил практику назначения ответственных работников; констатировал всесилие аппарата, который сводит участие масс в жизни организаций к минимуму. По его словам, за последние годы «сформировалась специфическая секретарская психология»: «она рассеивает и убивает чувство ответственности»[470].

Подчеркнем, что этот критический перечень не был новым словом во внутрипартийной жизни. Ведь не менее острая критика звучала в 1920–1922 годах – со стороны «рабочей оппозиции». Троцкий прекрасно это осознавал, а потому в своем письме не мог не упомянуть дискуссий на Х съезде РКП(б), назвав их «преувеличенными, в значительной мере демагогическими»[471]. Но схожесть обвинений Троцкого образца 1923–1924 годов и «рабочей оппозиции» – 1920–1922 в адрес партийного руководства была столь очевидной, что на это указывали многие[472]. Выразил возмущение и один из лидеров разгромленной оппозиции А. Г. Шляпников. Он заметил, что подобные претензии в адрес Центрального комитета уже выдвигались два года назад, «но ЦК оставался глух к нашим предостережениям»[473]. Причем нынешнюю критику Троцкого и его сторонников (заявление 46-ти) Шляпников расценил как ограниченную. Чтобы улучшить атмосферу в партии, необходимо реорганизовать систему взаимоотношений управляющих и управляемых, а не только требовать замены одних лиц другими. Лишь в этом случае провозглашенный «новый курс» будет эффективным. Не одобрил Шляпников и стремление Троцкого выставить «внутрипартийный спор как тяжбу между молодняком и стариками»: акцент на возрастных расхождениях только отвлекает от сути поднятых проблем[474].

В целом выпад Троцкого, который рассчитывал таким образом привлечь под свои знамена широкий партактив, был воспринят крайне неоднозначно. Хотя непосредственно в самом ЦК РКП(б), как спустя несколько лет вспоминал Сталин, половина его состава шла за Троцким[475]. С другой стороны, довольно быстро выяснилось, что рабочая часть партии оставалась к нему совершенно равнодушной. Троцкистская оппозиция состояла из большевистской, к тому же преимущественно нерусской интеллигенции, лиц пролетарского происхождения в ней было мизерное количество, и оказались они там исключительно в силу личных обстоятельств. Например, бывший самарский рабочий Л. П. Серебряков, будучи членом секретариата ЦК (вместе с Н. Н. Крестинским), попал под влияние незаурядной личности Троцкого и в партийных раскладах ориентировался на него; Сталин даже окрестил его секретарем бюро оппозиции[476]. Зато троцкистские «новации» вызвали энтузиазм среди учащихся, в первую очередь вузов, сосредоточенных в Москве. На тот период из 200 тыс. студентов страны здесь обучалось свыше 70 тыс., и 10 тыс. из них были членами или кандидатами в члены партии; в целом же вузовские комитеты составляли 28,3 % от общего количества коммунистов города. По социальному составу большую часть вузовских большевиков составляли выходцы из служащих[477]. По словам Н. И. Бухарина, эта среда представляла собой благодатную почву, и троцкисты стремились «опереться на неискушенный молодняк»[478]. На XIII конференции РКП(б) в январе 1924 года подчеркивалось, что вузовские партийные ячейки по большей части поддерживают Троцкого, письма его сторонников распространяются там во множестве экземпляров. Один из представителей московской парторганизации иронизировал по этому поводу: у нас «теперь говорят, что ячейки не «бузят», а «вузят»[479]. Сталин возмущался ссылками на Ленина, которыми изобиловали оппозиционные выступления: это не искренность, а стратегическая хитрость – «хотят шумом о гениальности Ленина покрыть свой отход от Ленина»[480]. В результате наблюдалось явное противопоставление учащихся и рабочих[481].

Оппоненты Троцкого по политбюро ЦК решили нейтрализовать его активность испытанным методом – перехватить инициативу. Это было вполне реально, поскольку тот, в отличие от своих противников, не отличался аппаратным упорством. Как справедливо замечено, «его тщеславие даже больше, чем его любовь к власти – это тот сорт тщеславия, которое скорее можно встретить у художника или актера»[482]. Так как Троцкий пользовался явной поддержкой среди интеллигенции и учащейся молодежи, в качестве противовеса решили в срочном порядке реанимировать пролетарскую тему. И все-таки это решение выглядело довольно неожиданным. Ведь тот же Зиновьев постоянно предостерегал от идеализации рабочих, т. к. уровень их подготовки не отвечал высокому званию коммуниста. Еще недавно он требовал добиваться не количества, а качества: пусть на Путиловском заводе останутся только пятьдесят большевиков, но зато они будут ярким примером для беспартийной массы[483]. Теперь же Зиновьев, без участия доживавшего последние дни Ленина, сам дал старт небывалому по масштабам призыву пролетариев в РКП(б). В свойственной ему манере он назвал это «вторым завоеванием души рабочего класса»[484]. Под первым завоеванием имелся в виду период с 1912 по 1917 год, когда партия стала заметно «орабочиваться», на всех парах двигаясь навстречу социалистической революции[485]. Теперь предстояло воспроизвести тот бесценный опыт уже на другом уровне, как и подобает правящей партии. В историю это «второе завоевание» вошло под названием Ленинский призыв.

Надо сказать, что смерть Ленина на многих оказала большое воздействие, и прежде всего на рабочих. Быстро выяснилось, что в пролетарской среде распространен такой взгляд: чтобы смерть вождя не была напрасной, надо продолжить его дело, а значит – усилить партийные ряды. Популярность получила идея «частично заменить собой умершего вождя». Подобные высказывания встречаются как в воспоминаниях, так и в заявлениях о вступлении в партию тех дней[486]. Если учесть, из каких народных слоев вышли русские рабочие, это совсем не кажется удивительным. Трудно сказать, как эти мотивы интерпретировал Зиновьев. Во всяком случае, во всех своих публичных выступлениях он требовал снять любые преграды для вступления рабочих в РКП(б)[487]. План Ленинского призыва предусматривал пополнение партии 100 тысячами пролетариев. За дело взялись с огромным энтузиазмом, и уже в начале апреля 1924 года Молотов рапортовал: намеченная цифра не отражает положение дел, нужно говорить о 200 тыс. рабочих с производства, вливающихся в большевистские ряды[488]. Очевидно, что подобные темпы были возможны лишь за счет значительного снижения требований к кандидатам. Собственно, это и предполагалось постановлением пленума ЦК от 29–31 января 1924 года. Центральный комитет разрешил рассматривать заявления о приеме в партию рабочих по упрощенной процедуре, без соответствующих рекомендаций и прохождения кандидатского стажа. Достаточным признавалось предварительное обсуждение на общем партийном собрании[489]. Такая практика, конечно, не могла не смущать, и Молотов вынужден был специально разъяснять, что принимаются вовсе не случайные люди, а те, кто «был близок партии за последнее время, кто посещал ячейковые партийные собрания, регулярно участвовал в жизни фабрично-заводских организаций…это не пассивный элемент, который знает, за что борется партия»[490]. Наполнение партии рабочими сопровождалось введением ограничений по отношению к непролетарским элементам. На время Ленинского призыва вообще был объявлен мораторий на их вступление[491]. Кроме того, Центральная контрольная комиссия решила внести лепту в оздоровление имеющейся партийной массы: она постановила выявить и исключить 50 тыс. «примазавшихся». Глава ЦКК В. В. Куйбышев комментировал:

«Дорогу в партию пролетариату, и вон из партии тех, кто эту партию загрязнял, затемнял, нарушал ее единство, проникался мелкобуржуазными влияниями».[492]

В результате Ленинского призыва в РКП(б) влилось более 200 тыс. новых членов, и ее состав радикально изменился. На XII съезде об этом сказал Молотов: прежде партия «жила в значительной мере теми силами, которые она получила из пролетариата до революции. Теперь же мы собрали в партийных организациях тысячи и сотни тысяч новых рабочих, прошедших школу гражданской войны и школу почти семилетней пролетарской революции»[493]. За счет поступления новых коммунистов местные парторганизации продемонстрировали серьезный рост. Так, в Иваново-Вознесенской насчитывалось 3000 рабочих, и это число с 1920–1921 годов (т. е. со времени «рабочей оппозиции») оставалось неизменным, теперь же организация увеличилась до 8000[494]. В Туле с начала 1920-х годов количество коммунистов удвоилось[495] и т. д. Заметим, что с этих пор партия уже в реальности, а не в лозунгах (как было раньше) стала пролетарской. Крестьян же в ней было совсем мало: в московской организации их оказалось 0,5 % от всего комсостава, а в Донбасской -1,4 %[496].

Новое пополнение было объединено в огромное количество партийных ячеек. ЦК уделял им повышенное внимание, стараясь координировать их деятельность в русле единой политики. Эти разветвленные низовые структуры мыслились точками партийного влияния на массы, с их помощью вербовались новые кадры[497]. С другой стороны, ячейки стали «кирпичиками» в строящейся системе политического просвещения; собственно, ее становление и происходит в ходе Ленинского призыва. Для этого специально была учреждена комиссия по политическому воспитанию новых членов[498].

За год было охвачено свыше 250 тыс. коммунистов, постигавших политические азы в 8,5 тыс. школ[499]. Лидеры партии, борясь за влияние на новую поросль, выступили с брошюрами, которые активно использовались в системе партпросвещения. Троцкий подготовил труд под названием «Уроки Октября», где рассказывал о своей огромной роли в борьбе большевиков за власть. Не отставал и Зиновьев. Его «История РКП(б)» бесплатно распространялась среди новых партийцев. Сталин презентовал «Основы ленинизма». Эта работа сильно отличалась от работ двух его основных соперников в борьбе за ленинское наследие. Троцкий и Зиновьев на основе конкретной исторической канвы рассказывали о ситуациях и людях, о которых молодые коммунисты имели весьма смутное представление. Сталин же пошел по другому пути: он дал простой набор ленинских цитат, вполне понятных для людей, не отягощенных образованием и интеллектом, и достиг цели: «Основы ленинизма» стали пользоваться большой популярностью[500]. Надо заметить, что сам Сталин скептически относился к подобному творчеству: «книжкой руководителей не создашь; книжка помогает двигаться вперед, но сама руководителя не создает»[501].

Ленинский призыв весны 1924 года получил еще более мощное продолжение. Запевалой опять выступил Зиновьев. Его не устраивало, что рабочие от станка составляют в партии всего около трети. Он провозглашал новую программу– минимум на ближайшие два года: 75 % всех партийцев обязаны составить рабочие, причем не менее половины из них – непосредственно на производстве. А за следующие три-четыре года следовало довести общую численность РКП(б) до миллиона в такой пропорции: 900 тыс. рабочие от станка и 100 тыс. – все остальные[502]. Очевидно, что после кончины Ленина Зиновьев с удовольствием примерял роль нового лидера партии, перехватывая инициативу у Троцкого. Важный пост главы Коммунистического интернационала и имидж предводителя мирового пролетариата как нельзя лучше соответствовали его амбициям. О претензиях на лидерство свидетельствует и начало издания 22 томов зиновьевских сочинений, которое стартовало еще до публикации собрания сочинений Ленина[503]. Но даже на этом фоне «наполеоновские» планы Зиновьева по привлечению пролетариев в партийные ряды поражают. Какие преимущества усматривал он в этом начинании? Молотов вопрошал: «Во имя чего это делается? Не во имя ли лести рабочим – лести, в которой рабочие не нуждались и не нуждаются?»[504]По всей видимости, Зиновьев был искренне убежден в преданности рабочего класса ему лично (знавшие его люди замечали, как жадно он читал публикации, подготовленные, а точнее, сфабрикованные для него подчиненными из «Ленинградской правды»[505]). В зиновьевском активе числилось также усмирение «рабочей оппозиции» в Петрограде – его партийной вотчине. Все это могло дать ему уверенность в том, что он легко займет место главного рабочего вожака на всероссийском уровне.

Кроме того, мы убеждены, что само понимание пролетариата оставалось у Зиновьева сугубо марксистским. Чтобы подтвердить это, вспомним зарисовку дореволюционной поры, оставленную М. М. Пришвиным. В автобиографическом романе «Кощеева цепь» он красочно описал, как германские рабочие, сидя за столами с пивом, слушали респектабельных адвокатов, разъяснявших им, почему устраивать забастовку в данный момент экономически невыгодно. Как заметил пораженный Пришвин, это совсем не напоминало решительный штурм буржуазного мира[506]. А ведь именно такой пролетариат и созерцал Зиновьев, пребывая долгие годы в европейской эмиграции. Однако образ русского рабочего той поры заметно отличался от западноевропейского, и, разумеется, не в сторону большего прагматизма. А Зиновьев, оказавшись на властном олимпе, естественно, опирался на свой жизненный опыт. Правда, после бунта «рабочей оппозиции» в его речах, неизменно посвященных широкому привлечению пролетариата в партию, стали проскальзывать любопытные нотки. Так, на XIII конференции РКП(б) Зиновьев заявил, что такие как он являются истинными партийными староверами[507]. А на судьбоносном для него XIV партсъезде вдруг решил предстать в образе начетчика – знатока ленинских произведений, которые в обилии цитировал, причем именовал себя «рабом божьим Зиновьевым»[508]. Если это были попытки подстроиться под определенную ментальность, то желаемой цели они явно не достигли. В глазах большинства пролетариев интеллигент Зиновьев мало чем отличался от того же Троцкого. Конечно, ветераны социал-демократического движения рассчитывали на свое интеллектуальное превосходство, которое поможет настроить малообразованное пополнение на нужную идейную волну. Это хорошо выразил старый участник движения Д. Б. Рязанов (Гольденбах):

«Мы говорим рабочим, что они становятся членами коммунистической партии только тогда, когда они совлекут с себя – как индусы при входе в священный храм – грязную одежду»[509].

Но события показали, что эти самые рабочие, на которых ставили вожди партии, и прежде всего Зиновьев, совсем не намеревались, вступая в партию, следовать их наставлениям и расставаться со своими жизненными установками. И потому в РКП(б) оказались кадры, не вкусившие социал-демократических истин, насквозь пропитанные неприязнью к интеллигенции, включая партийную, и преисполненные не духом интернациональной солидарности (о котором имели весьма слабое представление), а сознанием национальной исключительности. Н. К. Крупская, соприкоснувшись с представителями нового партийного пополнения, подметила, что те «отождествляют интеллигентов с крупными помещиками и с буржуазией; ненависть к интеллигентам очень сильна, ничего подобного не встретишь за границей», – заключала она[510]. Не заставил себя ждать и всплеск антисемитизма. Бонч-Бруевич недоумевал: почему это происходит при советской власти?! Понятно, что раньше эти настроения сознательно разогревал царизм, дабы одурять простонародье, но теперь, на десятом году революции, мы снова сталкиваемся с нарастающими волнами этого низменного чувства. Причем не только в несознательных, отсталых слоях, но и в недрах партийно-советского аппарата[511]. Более того, антисемитизм становился все более заметным явлением преимущественно в рабочей среде[512]. Многих потрясло известие из небольшого городка Середа недалеко от Иваново-Вознесенка, где на одной фабрике в начале 1927 года над учеником-подростком еврейской национальности была учинена физическая расправа. Причем в избиении принимали участие отнюдь не отсталые беспартийные рабочие, а коммунисты и комсомольцы предприятия. Комсомольский функционер, рассказавший об этом с трибуны V Всесоюзной конференции ВЛКСМ, предостерегал:

«Грозные черносотенные настроения, так свирепо носившееся в Иваново-Вознесенской губернии в дни 1915-1917 годов, взяли свое. Они прорвали плотину пролетарского сознания и вышли наружу»[513].

В 1925 году прошел следующий этап Ленинского призыва, а к десятилетию революции, в 1927-м, состоялся так называемый Октябрьский призыв. За три эти массовые кампании в партию влилось более полумиллиона рабочих, и в результате пролетарское ядро увеличилось более чем в пять раз[514]. Изменения в уставе, принятые XIV съездом ВКП(б), закрепляли послабления для приема промышленных рабочих. Если раньше от них требовалось предоставить три рекомендации с трехгодичным стажем каждая, то отныне – только две с одногодичным пребыванием в партии[515]. Весьма любопытное наблюдение сделал восходящая партийная звезда ГМ. Маленков: среди вступающих в партию пролетариев преобладают рабочие средней квалификации[516]. Они «направляют свою энергию и активность против мещанских интересов и иногда, правда, в редких отдельных случаях, даже скатывающихся к меньшевизму»[517]. В то же время высококвалифицированные индустриальные кадры с длительным трудовым стажем вяло откликаются на призывы связать свое будущее с большевиками. Поэтому прослойка высококвалифицированных рабочих в партии незначительна, однако по своему положению на производстве достаточно влиятельна. Необходимо нейтрализовать ее путем вовлечения в активную общественную деятельность[518].

На наш взгляд, объясняется такое положение вещей просто. Высококвалифицированный пролетарский слой, на глазах которого произошел бунт и разгром «рабочей оппозиции» 1920–1922 годов, в значительной мере разуверился в партии и потому оставался равнодушным к ее инициативам. А пополнение ВКП(б) происходило за счет тех, кто только включался в расширяющееся производство; эти более молодые рабочие были гораздо оптимистичнее настроены по отношению к партии, которую рассматривали в качестве надежного социального лифта. Они не собирались довольствоваться ролью статистов, а стремились приобщиться к властным структурам разного уровня, используя положение правящей партии. Им не могла не импонировать четкая партийная установка: втянуть новых членов РКП(б) в государственную работу. XIII съезд партии требовал незамедлительно связать молодых коммунистов с практической деятельностью в партийных органах, в советах и профсоюзах. Особо подчеркивалось, что этому не должна мешать неподготовленность новых кадров, в частности незнание какого– либо пропагандистского курса[519]. Результат не заставил долго ждать. Если, например, до 1924 года на уровне первичных парторганизаций среди секретарей и членов бюро ячеек преобладали коммунисты со стажем с 1917–1920 года, то затем произошло смещение в сторону более молодых партийцев из Ленинского призыва[520]. Поток рабочих кадров хлынул на ответственную советскую, хозяйственную, кооперативную работу, что стало особенно ощутимо на городском и районном уровне. К примеру, выдвижение рабочих заметно изменило «лицо» местных советов: в 1926 году число пролетариев во многих горсоветах страны увеличилось до 50 %[521]. Причем с 1925 года они действовали по новому «Положению о городских советах», существенно расширившему полномочия по управлению городским хозяйством[522].

Рабочие представители, деловито осваиваясь на районных этажах власти, пытались закрепиться и на губернском уровне. Вместе с тем претендовать на ключевые аппаратные должности они не могли, поскольку здесь все-таки требовался длительный партстаж. Еще XI съезд РКП(б) в 1922 году постановил, что для секретарей губернских комитетов необходим дооктябрьский стаж, а для секретарей уездных организаций – вступление в партию не позднее 1918 года[523]. Подобные ограничения касались также советской и хозяйственной работы. Так что до партийно-государственных верхов было еще очень далеко. Такое положение раздражало новоявленных большевиков; это напоминало им времена «рабочей оппозиции», когда часть дореволюционных партийцев пролетарского происхождения претендовала на руководящие роли. Однако, представители «рабочей оппозиции» составляли явное меньшинство, сейчас же ситуация коренным образом изменилась – пролетарские кадры стали внутрипартийным большинством. Кстати, эти противоречивые тенденции хорошо улавливали эмигрантские наблюдатели. Парижская газета «Возрождение» писала, что в большевистской партии произошел громадный приток новых членов, требующих мест, соответствующих привилегированному званию коммуниста. Причем большую тревогу руководящих верхов вызывают нарастающие обвинения в адрес «еврейского засилья». Эти выпады представителей партийного пополнения нещадно караются, однако они ведут себя вызывающе, проявляя открытую неприязнь к своим «нерусским интеллигентным товарищам»[524].

Механизмом для продвижения по карьерной лестнице стало одно из важнейших подразделений аппарата ЦК ВКП(б) – учетно-распределительный отдел. Еще в начале 1920-х годов это была самая слабая структура партийного аппарата, и работать там никто не хотел[525]. Ситуация изменилась, когда из-за массового пополнения партии встала задача учета кадров и их аппаратного распределения. Уже на XIII съезде РКП(б) в 1924 году об учетно-распределительном отделе отзывались как о наиболее значимом и хорошо отлаженном подразделении аппарата ЦК[526]. Отдел приступил к сбору характеристик и отзывов о кандидатурах, ждущих выдвижения. По ним шли обсуждения, и лишь затем принимались решения[527]. Был разработан «Личный листок по учету кадров» из 27-ми пунктов. Помимо ответов на традиционные вопросы (фамилия, дата рождения, национальность, образование, семейное и социальное положение), требовалось указать: основные занятия до революции, состоял ли в каких-либо партиях, кроме большевистской, подвергался ли репрессиям в царское время, какие местности страны наиболее хорошо знакомы[528]. Кроме того, для большей достоверности практиковались так называемые перекрестные характеристики, когда ответственные сотрудники направляли в Центральный комитет отзывы друг на друга[529]. Таким образом, орграспредотдел аккумулировал банк данных по всем партработникам и их перемещениям, превращаясь в своего рода биржу труда для номенклатуры страны[530].

Следует подчеркнуть, что именно с середины 1920-х годов, когда роль отдела необычайно возросла, в его руководстве появились партийцы староверческого происхождения. Иван Москвин, возглавивший отдел с 1926 года, был родом из Твери, из семьи мелких купчиков, по сведениям краеведов, принадлежавших к поповскому согласию. Окончив тверскую гимназию, он поступил в Петербургский горный институт, но учебу не завершил, оказавшись в 1911 году в большевистской партии. Испытывая неприязнь к Троцкому и Зиновьеву, он активно участвовал в разгроме их сторонников. Кстати, Сталин прилагал немалые усилия, чтобы приблизить Москвина: звал его на охоту, приглашал на свои грузинские застолья, заезжал навестить его во время отдыха на юге и т. д. Но тот вел довольно замкнутый образ жизни, не курил, не употреблял спиртного и довольно вяло реагировал на сталинские знаки внимания[531]. Интересно, что именно Москвин взял своим заместителем небезызвестного Н. И. Ежова, также выходца из староверия, и способствовал его карьерному восхождению[532]. А известил Ежова о назначении еще один заместитель Москвина – бывший орехово-зуевский рабочий, представитель тех же конфессиональных корней, Николай Богомолов. Именно такие партийные функционеры в марте 1927 года продвигали постановление ЦК ВКП(б), настойчиво требуя от местных парторганизаций представить перечень должностей, на которые в первую очередь должны выдвигаться рабочие и крестьяне[533].

Орграспредотдел позволит продвинуться по карьерной лестнице многим кадрам староверческого происхождения, о чем речь впереди. Здесь же обратим внимание на то важное обстоятельство, что Ежов принимал непосредственное участие в составлении кадровой информационной базы, использованной затем в ходе большого террора конца 1937 – 1938 годов. Накопление данных о партийном составе длилось не один и не два года и в значительной мере явилось плодом усилий сотрудников орграспредотдела. Поэтому весьма легкомысленной выглядит версия о том, что сталинский секретарь Товстуха, скончавшийся в 1935 году, в кабинетной тиши составлял списки для будущих расправ, вычисляя недоброжелателей Сталина[534].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.