"Освободители наши!"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"Освободители наши!"

Мое вторичное пребывание в госпитале заканчивалось. Оставалось каких-то две-три недели. Выписывавшихся из госпиталя офицеров направляли в резерв фронта, а нашей троице хотелось возвратиться в свои части. Стали обдумывать, как это сделать. Обе дивизии – моя и капитана-артиллериста, судя по письмам, которые мы получали, находились под Брестом, на отдыхе. Найти их было легко. У танкиста родители жили в Шепетовском районе, недалеко от одной из железнодорожных станций по дороге на Брест. Он сагитировал нас заехать к нему домой.

Втроем мы пошли к доктору – молодой женщине – и попросили выписать нас досрочно, с направлением в свои части. Врач не соглашалась. Но мы уговорили ее, сказав, что по дороге есть госпитали, и мы найдем возможность делать перевязки. Летчика с нами не было. Он выписался за несколько дней до этого.

Как всякий выздоравливающий, я испытывал чувство признательности к человеку, столько раз подходившему к моей койке, осторожно осматривавшему мои раны в перевязочной… Хотелось сказать что-то теплое и приятное. Перед отъездом подошел к врачу:

– Благодарю вас, доктор, – сказал я,- и не только от себя. Мои родители – будь они здесь – тоже сказали бы вам большое спасибо!

Врач посмотрела на меня и спросила:

– Вы один у них?

– Есть еще сестра, а старший брат погиб. Родители очень переживают за меня…

– Что же вы раньше-то молчали! – с искренним сожалением сказала врач. – Начальник госпиталя мог бы дать вам двухнедельный отпуск!

Сначала я очень расстроился. А потом подумал: может, так и лучше. Отцу с матерью провожать меня снова на фронт будет куда тяжелее, чем тогда, в сорок первом…

До села, где жил танкист, мы добрались без происшествий. Вышли на какой-то станции, подсели в крестьянскую повозку и километров десять ехали полевой дорогой.

Отца у танкиста не было. Встретила мать. Она прямо обезумела от радости. В селе были одни женщины, глубокие старики, да несколько калек, вернувшихся с войны. Все взрослые мужчины находились в армии. Молодые парни и часть девушек были вывезены в Германию. Не село – сплошная кровоточащая рана… Мать танкиста не знала, чем нас накормить-напоить! Я впервые здесь попробовал свежие огурцы с медом! Здорово!

На нашу беду, у танкиста было полсела родственников. В первый день мы переходили из хаты в хату и в жаждой вспоминали то погибших, то угнанных в Германию. Отказаться от самогона, от души налитого в стакан до краев, было нельзя – обиделись бы. К вечеру мы едва доплелись до дома и улеглись прямо во дворе, под большой грушей, на подстилку, предусмотрительно подготовленную хозяйкой.

На второй вечер нас пригласили соседи. Долго сидели за угощением, вспоминая довоенную жизнь. Женщины рассказывали, как обманывали фашистских оккупантов при сдаче продуктов, как гитлеровцы панически убегали при наступлении наших войск. Когда стали расходиться, хозяйка предложила одному из нас оставаться ночевать у нее в доме. Голова моя раскалывалась от самогонки и долгих разговоров за столом. Хотелось одного: побыстрее лечь спать, и я согласился.

Как только ушли гости, хозяйка постелила мне постель в отдельной комнате. Пройдя туда, я снял одежду, потушил огонь и лег в кровать. Уже засыпая, услышал, как скрипнула дверь. В комнату вошла дочь хозяйки, разделась и молча легла рядом. От неожиданности я замер. В памяти всплыли рассказы танкиста о простоте отношений девчат и парней в их деревне: если парень понравился, говорил танкист, девушка может и в постель его пригласить, но это еще ничего не значит – полежат вместе, и только. Вспомнились взгляды девушки в мою сторону за столом.

В моей пьяной голове зароились мысли, что опять возвращаюсь на фронт и неизвестно, что со мной будет, что еще не знал женщин… Слышанные мною рассказы о случайных встречах и легких "победах" тоже не прошли даром. Протянул руку и погладил девушку. Она не оттолкнула меня. Я стал смелее. Она молчала.

А мне уже стало ясно, что зря это затеял. Потеря крови при ранении, досрочная выписка из госпиталя и, возможно, самогон сделали свое дело… Может, сказалось и то, что, несмотря на многое, слышанное мной, сам я представлял любовь совсем иною и поэтому не только физически, но и психологически не был подготовлен к этой случайной ночи.

Позднее, когда уже был в дивизии, ко мне пришло письмо с нарисованным разноцветными карандашами цветком на конверте. Она предлагала переписываться. Я оставил письмо без ответа…

Утром капитан и я простились с танкистом, его матерью, односельчанами, пришедшими проводить нас, и ушли на станцию.

В Брест добрались вечером и постучали в первый попавшийся дом около вокзала. Хозяйка, узнав, что хотим переночевать, завела в небольшую комнату без мебели. Прежде чем попасть в нее, прошли через роскошно обставленную гостиную. Уходя, хозяйка спросила, не постелить ли нам чего на пол. Мы отказались – есть шинели.

Мы уже привыкли, что стоило зайти в любой дом в освобожденной от фашистов деревне, и нам всегда были рады. Если шло к ночи, старались уложить спать на лучшую постель. Обычно мы отнекивались; было привычнее спать на земле или на полу, да и одежда наша не отличалась чистотой. Угощали нас, чем могли, часто отдавая последнее. А тут…

Утром я получил в комендатуре сухой паек – сухари и селедку, сделал в санчасти перевязку и потопал к месту отдыха дивизии, которая располагалась километрах в двадцати от Бреста. Идти пришлось через лес, поражавший исполинскими деревьями. Не торопясь, прошагал километров пятнадцать-двадцать и попал в небольшое местечко, вблизи которого стояла дивизия. За ним снова начинался лес. Дойдя до него, понял: в комендатуре меня подвели. Да, дивизия стояла тут – это было видно по оставшимся шалашам, землянкам, следам машин и орудий. Но сейчас здесь никого уже не было.

Я не стал возвращаться на ночь в Брест. Когда до города оставалось километров пять, свернул с дороги в лес, нашел место посуше, нагреб листьев вместо постели, разложил на них шинель и лег спать.

Утром в комендатуре сказали, что надо ехать в Белосток. Опять выдали сухой паек. На сей раз – сухари и свиное сало. Я сел на открытую платформу товарняка, отправляющегося в Белосток. Поезд буквально тащился. Вместо обычных рельсов на пути лежали отрезки, положенные на половинки шпал. Немцы, отступая, пропахали путь специальным плугом, прицепленным к поезду, который переломал шпалы пополам. Потом рельсы подорвали во многих местах толом. Телеграфные столбы тоже свалили толовыми зарядами.

Со мной на платформе ехали две польки: мать и дочь. Мы разговорились, хотя не очень хорошо понимали друг друга. Я первый спросил, куда они направляются. Мать сказала, что собрались в деревню к родственникам, там сытнее. Потом разговор перешел на ее сына. Его совсем недавно взяли в армию, он попал в зенитные войска, учился в военной школе в каком-то тыловом городе России, где готовили зенитчиков. Обе они говорили с таким волнением, вспоминая, как молод, слаб и неопытен их бедный мальчик, что я невольно поинтересовался, сколько ему лет. "Двадцать четыре!" – ответили мои попутчицы. Значит, старше меня на год. Но у меня за плечами уже были годы войны и два ранения, а тут – есть о чем волноваться! Я успокоил женщин, сказав, что пока их мальчик учится, война придет к концу. Разговаривать с ними меня больше не тянуло…

В Белостоке оказался поздно ночью, и то благодаря коменданту какой-то станции, который посадил меня в набитую мебелью грузовую машину. В кузове вместе со мной ехал пожилой поляк, работник местного мебельного предприятия. Он пригласил к себе переночевать в большой многоэтажный дом недалеко от вокзала. Ночью я проснулся от бомбежки. Прибежал поляк и сказал, что в подвале дома есть убежище, что надо укрываться там, и он идет туда. Мне очень не хотелось вылезать из мягкой теплой постели. Бомбили не так уж близко. Я поблагодарил его, сказал, что это не опасно, и продолжал спать.

Утром в комендатуре Белостока я узнал, что наша дивизия только вчера погрузилась в эшелоны и отправилась в Псков. Опять получил сухой паек салом и сухарями и пошел на вокзал, но уехать не сумел, хоть и пробыл там целый день. Поляка беспокоить не хотелось, он и так много сделал для меня. Неподалеку от вокзала постучал в первый попавшийся дом, где светились окна, да там и заночевал.

В Псков приехал часов в двенадцать ночи, идти в комендатуру было бессмысленно. Шел дождь, и я побрел в поисках хоть какого-нибудь укрытия. На поле, за разрушенным зданием вокзала, увидел свет. Подойдя поближе, разглядел вход в землянку. У печурки сидела женщина со спящей девочкой на руках. Я попросил разрешения войти, чтобы спрятаться от дождя. Сел к печурке и стал подтапливать. Женщина, прислонившись к стене землянки и не выпуская из рук девочку, заснула. Так втроем и скоротали мы эту ночь.

В комендатуре мне назвали место сосредоточения дивизии – латышскую деревню недалеко от озера Алуксне. Добираться туда можно было поездом, затем, если повезет,- попутной машиной. Надежнее всего – пешком. Пришлось выбирать последнее. Я заболел. Несколько дней шел пешком и почти ничего не ел.

На двадцатый день после выписки из госпиталя я, наконец, достиг цели своего "путешествия" – хуторка из двух убогих домишек. Зашел в ближний. Мебели почти никакой. Хозяин – старый латыш – принес соломы. Я лег и заснул. Проснулся от света карманного фонарика, направленного в лицо.

– Да это же Борис! – услышал изумленный возглас Мартынова.

Так закончилась моя многодневная "погоня" за дивизией. Все-таки я не только нашел ее, но и явился раньше всех на новое место сосредоточения! Однако общий баланс был не в мою пользу. Когда заканчивалось мое лечение в госпитале и начиналось "путешествие", дивизия была на отдыхе. Ее вывели из боев через несколько недель после моего ранения. Бойцы и офицеры успели отдохнуть, а я только "приходил в себя".

Сутки провел в дивизионе, где служил Мартынов, немного отдохнул и поехал на велосипеде в штаб полка, чтобы доложить о своем возвращении. Следовало еще зайти в санчасть и сделать последнюю перевязку. Велосипед дали мне разведчики Мартынова, В детстве я очень любил кататься на велосипеде. Когда мы жили в Родниках, а я учился в пятом классе, отец купил мне и Леве старенький, прошедший огонь и воду велосипед с отчаянно провертывавшейся втулкой заднего колеса. С горем пополам мы научились на нем ездить, десятки раз собирали и разбирали его, пытаясь привести в порядок мучившую нас втулку…

Я нажал на педали, съехал по небольшому уклону на ровную дорогу и… почувствовал, что падаю вместе с велосипедом на дорогу. Руки и ноги перестали слушаться, стали ватными, сердце дергалось мелкими-мелкими толчками. Но постепенно все пришло в норму. Потихоньку поднялся, сначала шел шагом, потом сел на велосипед и не спеша поехал. Я уже писал, что, когда был на Северо-Западном фронте, в дни большой усталости у меня появлялась сильнейшая боль под левой лопаткой. К врачам не обращался, считая, что это ни к чему не приведет. Если приходилось куда-нибудь идти, шел с перерывами, присаживаясь на три-четыре минуты. Когда нас сняли с фронта, все прошло. Большая потеря крови при ранении и досрочная выписка из госпиталя, да еще двадцать дней на "сухом" пайке сильно ослабили меня, и вот опять начало подводить сердце.

В штабе полка обратился к первому помощнику начальника штаба майору Фионову, знавшему меня еще с 1942 года. Он обрадовался моему появлению и сказал, чтобы я временно принял обязанности начальника разведки полка. Капитан Иван Белый, занимавший раньше эту должность, был ранен.

– Когда пришлют нового начальника разведки, отправлю тебя в твой дивизион, – добавил он.

Отдохнуть мне так и не пришлось. Дивизию перебросили маршем в район шоссе Псков-Рига, и она вступила в бой в составе 3-го Прибалтийского фронта.

Я находился при штабе полка, помогая майору Фионову в работе штаба по задачам разведки. Однажды мне понадобилось пройти на наблюдательный пункт командира полка. Шел открыто – местность на подходе к НП противником не просматривалась. Впереди шагал человек в военной форме, судя по всему – солдат. Вдруг между нами разорвался снаряд. Я бросился на землю. Снаряды продолжали рваться, но все дальше и дальше. Выждав некоторое время, побежал вперед.

Я увидел его лежавшим в густой высокой траве. Глаза солдата неподвижно смотрели в небо. Мгновенная смерть оставила лицо таким, каким оно было, только немного посуровевшим, побледневшим. Два шрама – один на виске, второй на подбородке, говорили, что погиб бывалый солдат, хотя на вид ему было вряд ли больше, чем мне. Раскинутые в сторону руки создавали впечатление, что сейчас он потянется от избытка сил и молодости, встанет и побежит к своим товарищам… Над левым карманом гимнастерки сочилась кровь. Я достал его документы. В красноармейской книжке было отмечено одиннадцать ранений! Даже не верилось, что столько раз можно быть раненым! Положив книжку обратно, оттащил его из густой травы на видное место, чтобы заметила похоронная команда. Солдат был не из нашей части. Вой очередного снаряда и грохот взрыва снова уложили меня на землю. Больше медлить было нельзя, я тоже мог стать напрасной жертвой бесприцельного огня фашистской батареи, методически обстреливавшей закрытый для немецких наблюдателей участок. Едва перестали лететь осколки и комья земли, поднятые взрывом, вскочил я бросился вперед, напряженно прислушиваясь к звукам выстрелов.

Пробегая через то место, где убило солдата, увидел лежавшую не земле пачку писем, которую вынул вместе с красноармейской книжкой и в спешке забыл положить обратно. "Отошлю родным",- мелькнула мысль. Не раздумывая, засунул пачку в планшетку и побежал дальше.

Когда, уже к ночи, нашлась свободная минута и я стал просматривать письма, меня словно пронзило током. "Здравствуй, Лева!" – так начинались они. Солдата звали так же, как моего погибшего брата! Не отрываясь, прочитал все письма подряд. Писались они еще в первые годы войны. Бумага протерлась на сгибах, написанный чернилами текст местами расплылся то ли от мочивших карман дождей, то ли от солдатского пота. Многие слова, залитые кровью, лишь угадывались.

Видно, были очень дороги эти письма, если хранил их солдат на своей груди, словно талисман!

30.IX.41 г.

Здравствуй, Лева!

Очень рада твоему письму. Ты спрашиваешь о моих делах. Все оказалось не так просто. Думала, что не справлюсь. Да и срок короткий – всего неделя. Для организации госпиталя выделили школу, где училась твоя сестра. Когда пришла туда, еще шли занятия. Собрала учителей, рассказала в чем дело. Директору и завучу поручила договориться с соседними школами о переводе туда учащихся (а их почти четыреста человек), а сама с учителями и старшими школьниками занялась ремонтом помещений.

К счастью, у завхоза нашлись краски и мел. Освободили классы от парт, начали подкрашивать стены. К вечеру половина помещений была готова. Ребята работали без отдыха, словно заведенные. Договорилась с завхозом, что на следующий день все закончат сами. Утром пошла в горком узнать, где получить постельное белье. Там мне дали телеграмму за подписью Сталина о том, чтобы наша ткацкая фабрика выделила пять тысяч метров полотна. Эти километры материала надо было за три дня превратить в постельное белье. Что мне было делать? Побежала на фабрику, показала директору и секретарю парткома телеграмму и уговорила собрать в обеденный перерыв ткачих.

На собрании зачитала телеграмму, сказала, что через шесть дней привезут бойцов, раненных при последнем наступлении фашистов под Москвой. Попросила работниц сшить – кто может – за две ночи дома по две простыни, наволочку и полотенце. Договорились, что разрежем полотно на куски по двенадцать метров, а в конце смены желающие возьмут материю с собой.

Весь день вместе с добровольными помощниками мы резали и складывали куски материи. "Успеем ли? Придут ли ткачихи?" – волновалась до вечера. А когда кончилась смена, гляжу: потянулись женщины со склада и каждая с куском полотна, а то и двумя. Через два дня, а лучше сказать, за две бессонные ночи все белье было пошито. К концу недели в классах школы стояли заправленные по всей форме кровати.

Пишу, а у самой слезы на глазах. Какие у нас люди! Слов не тратили и дело сделали! Приехал генерал из Москвы, увидел меня и говорит:

– Из военкомата сообщили, что поручили организовать госпиталь женщине. Ну, думаю, пропал! Привезут раненых, а положить их будет некуда! А госпиталь, оказывается, почти развернут. Какая же вы молодец! Награждаю Вас книгой из своей личной библиотеки! Вручу, когда привезу раненых!

Как видишь, времени не теряю, помогаю фронту!

Пиши, Таля.

11.Х.41 г.

Лева, здравствуй!

Не беспокойся, нас не бомбят, фронт от нас еще далеко. Но щели вокруг института уже вырыли. Дома, в нашем саду, мы с мамой выкопали узкую канаву, если что – спрячемся. Госпиталь уже заполнен ранеными. Да и в институте полздания отгородили – отдают под второй госпиталь.

Получила задание на дипломный проект. Выпустят досрочно, в мае месяце.

Военкому я, видно, понравилась; поручил организовать бригаду из студентов для развозки раненых с санитарных поездов по госпиталям. Мне даже агитировать не пришлось – все девчата нашей группы, как одна, согласились. После своих занятий идем на новые – получаем медицинское образование.

Когда же остановят Гитлера? Что случилось? Почему отступаем и отступаем? Не могу спокойно думать об этом!

Генерал свое слово сдержал. Подарил мне "Войну и мир" Толстого с надписью: "За отличное выполнение, поручения по срочной организации госпиталя от начальника медслужбы". Фамилия написана неразборчиво, спрашивать я не стала.

Желаю тебе быть здоровым! Таля.

25.Х.41 г.

Здравствуй, Лева!

Писем от тебя нет. Беспокоюсь. Наш институт готовится к эвакуации. Куда – еще не известно. Лекции прекратились. Упаковали лабораторное оборудование. Здание не отапливается, а на улице жуткий мороз. Мама зарезала и сварила последнюю курицу, положила в мой рюкзак и выставила в сени – готовит меня в дорогу. А что будет с ней? Страшно подумать, что в наш город войдут оккупанты. Поезда с ранеными приходят все чаще. Развозим трамваями. От перрона до трамвайной остановки, что у вокзала, почти полкилометра, а потом, до госпиталя, почти столько же. Тяжелораненых тащим на носилках. Тех, кто полегче, ведем под руки. Мороз за тридцать градусов. В трамвае – как на улице. Вчера отключили трамвайную сеть, и вагон простоял целый час на том месте, где у нас стадион и нет никаких домов. Свои пальто мы сразу отдали тяжелораненым, но нас ведь четверо, а их в два раза больше! В госпитале, когда отогревалась, чуть не кричала – пальцы рук кололо словно иголками. В вагоне же холода не чувствовала, только деревянной какой-то стала. И представь, никто из девчат не простудился! Наверное, так и бывает, когда нервы на пределе. Расписалась я – все о себе да о себе! Очень жду твоего письма.

Таля.

12.XII.41 г.

Здравствуй, Лева!

Наконец-то на нашей улице праздник – фашистов поперли от Москвы! Эвакуацию института отложили. На радостях мы с мамой вытащили из рюкзака курицу, разогрели и съели за один присест. Все бы хорошо, но ты молчишь и молчишь. Меня это очень тревожит. Занятия в институте возобновились, сидим по восемь часов в промерзших лабораториях в пальто, телогрейках и валенках (у кого есть), наверстываем упущенное. Записываем лекции карандашом, чернила замерзают. К поездам вызывают реже. Тяжелее всего, если ночью. Утром домой придешь, где бы поспать, а уснуть не можешь, так на раненых, на их мучения насмотришься. Проклятый Гитлер! Ему бы руки-ноги оторвать, положить на носилки да пронести мимо всех калек – смотри, что натворил! А тут еще думаю – не случилось ли что с тобой? Сколько времени молчишь!

Пиши! Таля.

9.11.42 г.

Здравствуй, Лева!

Большое спасибо за присланную фотокарточку! Какой ты на ней необычный – стриженый, в гимнастерке и такой худой и замерзший – едва узнала! Я очень рада, что ты поправляешься, и вместе с тем думаю – а что потом? Опять туда оке? Повезет ли снова? Скорее бы кончалось все это! Сижу все дни над проектом. Нас, дипломников, жалеют. Уже никуда не посылают. Только иногда, в метели,- на расчистку аэродрома. Недели две-три письма не жди, буду занята расчетной частью. Не умею быть в отстающих! Думаю попросить назначение куда-нибудь южнее – хочу отогреться. Пока!

Таля.

20.VIII.42 г.

Дорогой Левушка!

Прочитала твои письма, накопившиеся у мамы, и очень рада, что с тобой ничего не случилось. Обо мне не беспокойся, все страшное осталось там, где я была. Расскажу все по порядку. Появилась на заводе в июне, когда началось новое наступление немцев, на этот раз на юге. Вместо того, чтобы приступить к работе, пришлось заняться демонтажам оборудования, погрузкой его на железнодорожные платформы. Для обслуживающего персонала вагонов не нашлось. К тому же кто-то пустил слух (а может так и было!), что к городу подходят немецкие танки. Жители толпой повалили из города. Невозможно описать, что творилось. Женщины, старики, дети, тачки и тележки со скарбом, повозки, запряженные лошадьми, коровами, козами, а то и просто людьми – все смешалось. В такой толчее мы растеряли друг друга. Из города вышли небольшими группами, а кто и в одиночку. Я оказалась с двумя женщинами из соседнего цеха. Одна из них имела родственников в деревне по пути к месту эвакуации, километрах в двухстах от нашего города. По дороге я заболела. Тифозную, впавшую в бред, довезла она меня до деревни и каким-то чудом выходила. К счастью, фашисты до этих мест не дошли. Когда пришла в сознание, страшно хотелось одного – есть, есть и есть. Это мучительное чувство голода запомнится навсегда. К счастью, у хозяйки, которая нас приютила, оказалась корова. Молоко да картошка, которой было вдоволь, казались мне райской пищей.

Когда первый раз сумела сесть в постели, был конец июня, значит, я провалялась в беспамятстве больше месяца. Первое письмо домой продиктовала, писать не могла. Ко мне приехала мама и забрала с собой. Ты помнишь ее черные, как смоль, волосы? Сейчас она наполовину седая. Думала, что меня уже нет…

В те кошмарные дни то угасавшего, то просыпающегося сознания впервые в жизни я подошла к грани, когда человек стоит на краю пропасти, и сама познала, что не бессмертна, как всем кажется в молодости. Не подумай, что испугалась. Страшно было другое – умереть неизвестно где, ничего не сделав в жизни, ничего не оставив после себя…

До этих дней я отгоняла мысль о том, что война унесет и тебя. А ведь может случиться все… Какими возвращаются с фронта, знаю, меня это не испугает. Но если ты… рука не поднимается написать, что подумала. Я не переживу такую потерю! В те немногие мгновения, когда приходила в сознание, представь, первым вспоминала тебя и поняла, как ты мне дорог! Я не стыжусь своего признания, наоборот, хочу, чтобы ты знал об этом!

Прости, я очень устала и не могу больше писать. Жду твоего ответа, дорогой Левушка, – разреши мне так теперь называть тебя!

Будь здоров!

Таля.

9.IX.1943 г.

Милый Левушка!

Пятый раз ты напугал меня своим молчанием, хорошо, что недолгим. Мое сердце разрывается от тревоги за тебя. Все парни нашей группы получили бронь, доучились. Те, что пошли в военкомат вместе с нами, через полгода вернулись, только ты оказался на фронте и уже пять раз был на волоске от смерти. Эти мысли не дают покоя. Разумом я понимаю, что сейчас надо быть там, где тяжелее, а душа болит. Лишь работа немного отвлекает. Напишу, рае просишь, подробнее о моем "путешествии". Досталось мне порядочно. Солдат к костылям еще не привык, а ехать далеко – через Москву, Курск, к какому-то Глухову. До столицы добрались нормально. А там, на Курском вокзале, думала, что сама стану инвалидом. "Внесло" нас в вагон вместе со всеми. Костя оказался без костылей, а я без места. Устроилась, стоя рядом. Когда поезд тронулся, толстый мужик со средней полки, нагло улыбаясь, сказал мне:

– Ложись сюда, я тебя погрею!

– Жирно съешь, – как-то очень глупо ответила я.

Он обозвал меня дурой и проституткой. Мешочники, сидевшие на нижней полке, были явно на его стороне. Костя молчал. Да и что он мог сделать с такой компанией! От оскорблений и собственного бессилия я заплакала. Летчик, лежавший на третьей полке, видно, слышал эту перепалку.

– Вы кто такая? – спросил он, свесившись с полки.

Сначала я не хотела отвечать, а потом сказала, что везу калеку-солдата из госпиталя домой, а муж на фронте, в пехоте, много раз ранен. Это я тебя, Левушка, так представила, прости. И снова не могла сдержать слезы. Летчик спустился с полки, достал пистолет, поднес его к носу побледневшего обидчика и, словно отдавая команду, отчеканивая каждое слово, сказал:

– Ты, толстая гнида, не нюхавшая пороху, сейчас же слезешь с полки! А она займет твое место!

И добавил, что если не послушается, то выбросит всех спекулянтов в окно! Повторять ему не пришлось – мужика словно ветром сдуло. Летчик ехал, к счастью, до Курска. Всю дорогу подкармливал меня и Костю, а мешочники сидели, словно набрав в рот воды.

От Курска к Глухову добирались на чем попало. Когда до Костиной деревни осталось совсем немного, он сказал, что хочет подождать ночи. Я рассчиталась с подвозившим нас шофером. Мы устроились под стогом сена и дождались вечера. Костя решил идти не дорогой, а напрямую. Опираясь на палки, он двигался с трудом. Мне стало жалко парнишку, и я уговорила его сесть мне на закорки. Все бы хорошо – не такой уж он тяжелый, да еще похудел в госпитале, но мы сбились с пути. Пришлось перебираться через небольшое, но очень топкое болотце. Мои ноги под двойной тяжестью засасывало выше колен. Вода – холоднющая. Костя сказал, что переберется сам.

– Иди вперед и не оглядывайся! – приказал, мне.

Когда после болота я снова взвалила его на спину, вода с его одежды просочилась через платье – видно, полз через трясину на четвереньках…

Что было, когда мы вошли в Костин дом, описать не могу, комок в горле стоит и сейчас, когда это вспоминаю.

На следующий день меня и его буквально на руках носили по всей деревне. Костя сразу ожил, а я была сама не своя, смотрела на него, а думала о тебе. Обратно добиралась спокойнее, только очень мучил кашель, он и сейчас никак не пройдет. Видно сильно простудилась на том болотце. Не беспокойся, Левушка, здесь пули не свистят, снаряды не рвутся, поправлюсь. Сегодня будет врач. Главное, чтобы с тобой ничего не случилось. Крепко-крепко обнимаю!

Твоя Таля".

Таким, не очень веселым, было последнее письмо. Не хотелось думать, что Таля заболела, что организм, подорванный перенесенным тифом, не справился с болезнью и поэтому хранил солдат дорогие ему письма, как светлую память о девушке, доверчиво признавшейся ему в своей первой целомудренной любви.

Ни адреса, ни названия города, где жила Таля (Наталья?), в письмах не было. На следующий день на месте обстрела солдата не оказалось. Так и остались письма у меня, как немые свидетели одной из бесчисленных человеческих трагедий, вершившихся не только на фронте, но и в далеком тылу…

В эти дни как начальнику разведки мне приходилось много ездить верхом, выясняя обстановку в стрелковых полках дивизии. Положение на фронте менялось очень быстро. Часто получалось так, что на стыке частей появлялись целые коридоры, где не было ни немецких, ни наших войск, хотя фронт уже продвинулся далеко вперед. В один из дней проезжал через латышский хутор. Немцы ушли из этой местности без боя, наши части обошли ее стороной. Навстречу мне выбежала старуха. Я для нее был первым представителем той армии, о приходе которой она, видимо, думала все тяжелые годы своего пребывания в оккупации.

– Освободители дорогие наши! – кричала она, и по лицу ее текли слезы. Женщина подбежала к лошади и, обняв мою ногу руками, прижалась лицом к моему пыльному, видавшему виды солдатскому кирзовому сапогу, потом начала неистово целовать его, продолжая плакать. Я быстро слез с лошади и постарался успокоить ее. Глотая слезы и всхлипывая, старуха рассказала, что жила в Псковской области, что их деревню сожгли немцы и она с двумя детьми на руках и коровой долго шила в лесу; потом корова сдохла, холод и голод погнали их по селам: она добралась сюда, под Ригу, и стала работать у богатого хозяина. Он всячески издевался, бил ее детей, а сейчас, испугавшись, убежал вместе с немцами. Всмотревшись в ее лицо, я заметил, что эта женщина – совсем не старуха: горе и издевательства состарили ее раньше времени.

Рассказывая, она снова порывалась обнимать меня, повторяя:

– Освободители наши! Освободители наши!

Эти слова еще долго потом звучали в моей голове. Я понимал, как ждет население оккупированных областей нашу армию-освободительницу, и много раз испытывал на себе теплоту чувств и радость освобожденного населения. Но с таким взрывом человеческих чувств, да еще выраженным так непосредственно, встречался впервые. "Какой же ад прошла эта женщина, если она совсем обезумела от радости, увидев первого советского солдата!" – думалось мне, когда ехал дальше.

Так военная действительность продолжала политическое воспитание нашего поколения. В начале войны мне исполнилось двадцать лет. В описываемые дни – уже двадцать три. Если к трем годам военного времени прибавить два года службы в мирное время, получится пять лет. За пять лет люди заканчивают институт. Мой институт был особого рода. О нем в свое время хорошо сказал Маяковский: "Мы диалектику учили не по Гегелю. Бряцанием боев она врывалась в стих…"

В другой раз во время очередной разведывательной поездки я встретился с земляком.

Мы ехали по шоссе. Судя по карте, в этом районе, примерно в пяти километрах слева от нас, был хутор. Мы повернули туда и еще издалека заметили его. Он был окружен повозками с лошадьми и без лошадей. Очевидно, тут пряталось население близлежащих хуторов, пока фронт минет эти места. Когда приблизились метров на двести, навстречу выбежала женщина. Оказалось, что и здесь мы – первые представители советских войск. Она уговорила нас переночевать и буквально стащила меня с лошади.

Не успели сойти с коней, как она спросила:

– А что вы делаете с теми, кто попал раненым в немецкий плен?

Не долго думая, я ответил:

– Ничего не делаем. Просто винтовку в руки – и шагай, воюй вместе с нами! Отличишься – орден заработаешь!

Тогда женщина призналась:

– Тут в лесу спрятался русский. Он был ранен, потерял сознание. Немцы взяли его в плен. Сейчас приведу.

Минут через десять она возвратилась вместе с высоким, без кровинки в лице парнем. В вытянутых вперед руках он держал по бутылке немецкого спирта, руки и тело колотила нервная дрожь. Мы успокоили его. Все вместе зашли в дом. Женщина выставила на стол всякую снедь.

Оба они работали на этом хуторе, где находилась конеферма богатого латыша, жившего в Риге. Теперь все хозяйское перешло в их распоряжение. Когда сели за стол, я спросил парня, откуда он.

– Из Иванова.

– А где работали?

– На меланжевом комбинате.

Вот тебе раз! Нашелся-таки земляк! Он рассказал, что был ранен и контужен. Его в бессознательном состоянии подобрали немцы. Еще до того, как рана полностью зажила, отправили на работы в Латвию. Так очутился здесь и познакомился с этой угнанной из Белоруссии женщиной. Они стали жить как муж и жена. Утром ивановец вывел мне крутобокого, черной масти, здоровенного жеребца, а я ему оставил свою замученную лошадь. На прощанье сказал:

– Как только появятся представители нашей власти, найди их и расскажи все, как было. Если направят в действующую армию, воюй так, чтобы тебя наградили. И все будет хорошо!

Жалею, что не записал его фамилию – о завтрашнем дне тогда еще не думал. Было ясно одно: надо быстрее гнать фашистов с нашей земли!

Шоссе Псков-Рига, на которое мы выехали, и окружающий лес были засыпаны листовками необычно большого размера с нарисованными на них огнем, дымом, осколками от огромного взрыва и надписью: "Советские солдаты, не продвигайтесь дальше, иначе мы применим новое страшное оружие!"

Мы посмеялись над этой угрозой – ведь если бы такое оружие было, враги давно бы его использовали! Заврались окончательно – думал я тогда. А на самом деле фашистская пропаганда, как никогда, была близка к истине: речь шла об атомной бомбе! Над созданием ее лихорадочно работали немецкие физики. Стремительное наступление советских войск сорвало планы Гитлера.

То, что могло случиться, я по-настоящему прочувствовал 40 лет спустя на фоне аварии АЭС в Чернобыле, когда понял, что события второй мировой войны, как бы они ни были трагичны и страшны для людей и целых народов, окажутся… лишь каплей в море разрушений, пожаров, всепроникающей радиации и огромных человеческих жертв, если в ход пойдут атомные бомбы. Но об этом речь пойдет позднее.

Боевые действия в условиях, когда обстановка была не совсем ясной, преподносили и другие, часто жестокие сюрпризы, особенно для пехоты. Командир 1-го батальона 107-го СП Василий Иванович Турчанинов, мой ровесник, вспоминает:

"При подходе к реке Маза-Югла батальон, которым я командовал, вышел на большую поляну. Все три роты были развернуты в одну линию. Вдруг из лежащей впереди рощи в 800-1000 метрах от нас выскакивают четыре немецких танка, за ними – два батальона пехоты, и двигаются на нас. Мне раньше приходилось встречаться с немецкими танками, но всегда я и мои подчиненные были в окопах, траншеях или других укрытиях. А сейчас кругом было ноле, где ни единой ямы – только ровная местность. Помню, у меня от волнения даже спина вспотела. Что делать? Бежать назад – все погибнем, окапываться – поздно: маленькими лопатками много не накопаешь. Я скомандовал: "Батальон, стой! Танки с фронта! Приготовить гранаты!" Взял гранаты и изготовился к бою. Я был впереди, метрах в пятидесяти от передней цепи своего батальона, и понимал, что мало кто из нас останется в живых, если до нас дойдут немецкие танки. Но другого выхода не было.

Были случаи, когда солдаты с ужасом кричали: "Танки!" и бежали назад. Я это видел и, помню, громко крикнул: "Командиры рот! Кто побежит назад, буду расстреливать!" Может, это было жестоко, но я и сейчас думаю, что другого решения в то время быть не могло.

На наше счастье, когда немецкие танки подошли к нам метров на 300-400, откуда-то из-за фланга выскочили наши танки и контратакой заставили немцев повернуть назад. Мой батальон поднялся в атаку за нашими танками, и так мы вышли к реке Маза-Югла".

Мое пребывание в должности начальника разведки полка было недолгим. Майор Фионов выполнил свое обещание. Как только появился офицер, присланный из резерва на место капитана Белого, Фионов направил меня в дивизион капитана Кудинова.

Войска 1-го Прибалтийского фронта подходили к Риге. Сопротивление немецких войск усилилось. Я нашел Кудинова утром на НП дивизиона. Он разговаривал по телефону – тяжело ранило командира взвода управления одной из батарей. Капитан приказал отправить его в санчасть полка. Закончив разговор, он поздоровался со мной, потом дал распоряжение связисту соединить его с начальником штаба дивизиона:

– Командира взвода управления первой батареи тяжело ранило. Напиши на него наградной лист – сегодня же!

Потом, как бы оправдываясь, сказал мне:

– Человека чуть не убило. Подвига он не совершил, но разве пролитая кровь не заслуживает награды?

Я поддержал Кудинова, хотя знал: в первые годы войны только за ранение не награждали.

– Второго человека теряю, – продолжал Кудинов. – Вчера капитана Антипова на повышение взяли. Вот ты и примешь его первую батарею! – и объяснил обстановку и задачи для батареи.

Всю первую половину дня я был очень занят – лазил по переднему краю. С НП в стереотрубу обнаружил две пулеметные точки. Они, как и наспех вырытые траншеи, были плохо замаскированы. Не те стали гитлеровцы!

Потом пошел на огневые позиции. Многие бойцы мне были знакомы (это же родной дивизион Новикова)[42] сколько дорог с ним пройдено!

Когда возвращался обратно на НП, ноги едва шагали, а голова словно налилась свинцом. Сказывалось напряжение последних дней: спать почти не приходилось. Казалось, никогда не дойду до передовой.

Близкий разрыв и град осколков вывели из этого состояния. Броском прижался к земле. Усталости как не бывало! Мгновенно осмотрелся. Неподалеку зияла глубокая, еще дымящаяся воронка. Что есть силы бросился в нее. Обстрел продолжался. Снаряды рвались кругом, раня землю, калеча деревья, забивая звоном уши. "А если сейчас убьет?" – промелькнуло в голове. По старой привычке, пошел один. "Оказаться к концу войны без вести пропавшим? Нет уж!" Тело сжалось в напряженном ожидании. Сознание воспринимало только звуки разрывов, свист осколков и их удары по земле…

Когда обстрел закончился, я поднялся и побежал на НП. Откуда и силы взялись! Наверное, только на войне да в минуты крайних напряжений человек понимает, что его силы во много раз больше тех, на которые он привык рассчитывать в обыденной жизни!

Нелегким был этот день. Не обошелся он без смертей и ранений. Не успел я отдохнуть, вернувшись на НП, как всех командиров батарей дивизиона вызвали в штаб 107-го СП, батальоны которого мы должны были поддержать артиллерийским огнем при наступлении.

Начальник штаба – молодой статный гигант майор Швайко, который раньше командовал батальоном, а недавно был переведен в штаб, быстро и толково объяснил боевую обстановку и сообщил о плане наступления. Когда стали расходиться, он, выйдя из блиндажа, чтобы проводить нас, подошел к расположенной рядом траншее. И тотчас прямо перед ним разорвался снаряд… Все, кроме Швайко, остались целы, словно заслонил он нас своим могучим телом…

Майор был общим любимцем, гибель его переживал весь полк и мы, артиллеристы.

Сержант Бондаренко – тот самый, что чуть не погиб под Мозырем,- вспоминает об этом дне:

"Майор подполз ко мне утром и приказал:

– Сержант, бери своих бойцов и выбей немцев из-за завала слева, иначе завтра они нам все испортят!

Перед завалом было сплошное минное поле. Я прошу:

– Товарищ майор, скажите саперам, чтобы разминировали нам проход.

Он говорит: "Ползи за мной!" – и показал проход, где лежала кучка противопехотных мин и два сапера в маскхалатах, уткнувшихся лицом в землю. Они попались на глаза снайперу. Когда майор уполз обратно, я скомандовал:

– За мной, вперед! Огонь!

Командир взвода старший лейтенант Соколов бежал рядом со мной и подбадривал:

– Хлопцы, вперед! Вперед! Больше огня!

Так мы выбили немцев с опушки, и тут началась настоящая катавасия – враги начали обстрел из минометов и артиллерии. Справа, метрах в двух от меня, разорвалась мина, посекла всю шинель и слегка меня небольшими осколками. Больше всех пострадал пулеметчик Томаш, которого тяжело ранило. Командир взвода старший лейтенант Соколов, увидев это, решил нам помочь. Я ему кричу:

– Лежи! Не поднимай головы! А он встал на колени и хотел перебежать к нам. В это время впереди разрывается мина, и Соколов падает. Я подполз к ному, затащил в воронку от снаряда, перевязал, чтобы остановить кровь, взвалил на спину и осторожно потащил по проходу в минном поле. Сзади кто-то тащил Томаша. Взводный был без сознания, осколки посекли его лицо и грудь. Дотащили его и Томаша до медсанроты, сдали медсестрам и сразу на передовую. И тут я узнал, что погиб майор Швайко. Мне просто не верилось, что его нет в живых. Всего несколько часов назад полз со мною рядом. Замечательный был боевой командир, даже и сейчас помню то проклятое место… И ведь что обидно: через день наш полк сняли с передовой".

Основные цели на немецкой передовой я успел пристрелять вечером. По координатам, присланным из штаба, подготовил данные для стрельбы по вражеским батареям. Гитлеровцы ответили минометным огнем по передовой, не причинив нам вреда: наш НП они не сумели обнаружить.

К ночи у меня все было готово к началу артподготовки.

Теперь – отдохнуть…

Рано утром заговорили катюши. Их голос был условным сигналом для всех батарей нашего участка фронта, где намечалось решающее наступление на Ригу. Пора начинать!

– Батарея, цель номер один, двадцать снарядов на орудие, беглый огонь!

Засвистели снаряды. Пронеслись мимо звонкие хлопки пушечных выстрелов. Немецкая траншея зафонтанировала взрывами.

– Батарея, цель номер два, пятнадцать снарядов на орудие, залпами, огонь!

Взрывы окружили пулеметное гнездо на вражеской передовой. Кругом загрохотало. Обстрел нарастал с каждой минутой. Звуки выстрелов сотен орудий, разрывы молотивших передовую противника снарядов и мин слились в разноголосый, мощный, забивающий уши гул. Звонко, словно хлестая воздух, били пушки, басовито ухали гаубицы, урчали одна за другой катюши. От разрывов мин и снарядов часто-часто дрожала земля. Вспомнился 1941 год, элеватор под Калинином, наши молчавшие пушки, зловещие, пронзившие сердце и душу слова Бокова: "Как человеку без рук и ног на дерево влезть, так нам победить!" Одно правильно он тогда сказал: действительно мы тогда были без рук и без ног – почти без самолетов, танков и многого другого, что у врагов имелось в избытке. А сейчас все наоборот! Пришел на нашу улицу праздник!

Впервые за все военные годы словно опалила неуемной радостью и поэтому хорошо запомнилась мелькнувшая вдруг надежда дожить до конца войны…

– Огонь!… Огонь!… Огонь! – за Леву, за сметенную с лица земли вместе с тысячами жителей Корюковку, за расстрелянную отважную девочку Нину Сагайдак, за сожженные белорусские и тифозные курские деревни! За страшные, покрытые кровью настилы болота Сучан! За недолюбивших Таню Волкову, неизвестную добрую Талю и ее безвременно погибшего друга! За страдания женщины, так неистово целовавшей мои солдатские сапоги! За Женю Комарова и других погибших товарищей! За остальные увиденные на моем солдатском пути и пережитые беды!

…По сигналу зеленой ракетой батальоны пойдут в наступление. Надо перенести огонь вглубь, чтобы подавить немецкие батареи. Не проворонить бы… Вот и она!

– По немецкой батарее, прицел… угломер… двадцать пять снарядов на орудие, беглый огонь!

Неподалеку рявкнул вражеский снаряд. Один из осколков врезался в бруствер окопа, словно напоминая, что война еще не кончилась…

ОТ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО

Из сообщения от 26 сентября 1944 года

На Рижском направлении наши войска, развивая наступление, овладели городами Айнажи, Салацгрива, Алоя, Лимбажи, Цесис, а также с боями заняли более 300 других населенных пунктов…

До Риги мы не дошли всего несколько километров. Неожиданно для всех дивизию сняли с фронта и передали в состав Краснознаменного Балтийского флота, переименовав в Первую дивизию морской пехоты. Нас отправляли в капитулировавшую Финляндию, на создававшуюся военно-морскую базу в Порккала-Удде.

Позднее я узнал, что армия, из состава которой нас вывели, участвовала в штурме Кенигсберга, вела бои до последних дней войны.

Почему из всех частей выбрали нашу? Может, решили использовать опыт, полученный дивизией в лесах и болотах Северо-Запада? Сейчас, наверно, этого никто не скажет. Одно ясно – это сохранило жизни тысячам солдат и офицеров нашей части: бои в восточной Пруссии были особенно жестокими.

6 ноября дивизия начала грузиться на морские баржи в Ленинграде. Меня словно магнитом потянули в дорогой город. Трамваи уже ходили. Я поехал на Васильевский остров. На многих зданиях виднелись следы артиллерийского обстрела. Фронтон горного института оказался разрушенным, но институт работал. Студенты и преподаватели лишь недавно возвратились из эвакуации. Я разыскал девушек из моей группы. Они уже заканчивали институт. Годы войны вытеснили из памяти дни двухмесячной совместной учебы – мы даже не помнили друг друга…

На обратной дороге заглянул в адресный стол на Невском. Я знал, что Зои, дочери Пали, нет в Ленинграде. Но мне дали ее адрес. Неужели увижу? Однако меня ожидало полное разочарование. В доме, где жила Зоя, расположилось какое-то учреждение. Зашел к дворнику – узнать, сохранилась ли квартира. Седая женщина – та самая, что когда-то так напугала Палю словами о войне,- приняла меня необыкновенно радушно. И квартира, и все, что оставалось в ней, сохранилось. Женщина, пережившая страшную блокаду, ответив на мои вопросы, стала говорить со мной не о тяжестях блокады, не о перенесенных страданиях и своей нелегкой жизни, а о наших наступлениях на фронте, о скорой победе, о будущем Ленинграда! Образ этой простой мужественной труженицы, не павшей духом, несмотря на все тяжелые испытания, сохранился в моей памяти как символ героизма ленинградцев.

На Суворовском проспекте, как и прежде, работало фотоателье. Не утерпел, зашел. Ателье делало только "пятиминутки" размером 3x4 см. Мне было достаточно. Главное, что быстро. Как был – в шинели да измятых фронтовых погонах,- так и сфотографировался. Я еще не был уверен, что для меня военные действия позади и уже никогда больше не попаду под артиллерийский и минометный обстрел, бомбежку, под пули автоматчика и пулеметный огонь "мессершмиттов", на заминированные тропы и дороги. Война еще не закончилась, и отправка на Порккала-Удд могла стать лишь временной передышкой. К тому же Финский залив был еще полон вражеских мин и не закрыт от подводных лодок противника.

На карточке, которую послал домой в этот же день, едва уместилось несколько строк: "Снимался в годовщину – 5 лет в армии. Вид совсем окопный. Сейчас из окопов вылезли, так приоденемся, как подобает! Любящий Вас Борис". Это была моя вторая фотография за всю войну, если не считать снимка для партбилета. От первой ее отделяла тысяча дней, проведенных на фронте и в госпиталях…

Гляжу на фотографии, сравниваю их.