Глава третья СЛУГА ПРЕСТОЛА (МАРТ-АВГУСТ 1790)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

СЛУГА ПРЕСТОЛА (МАРТ-АВГУСТ 1790)

Я хотел излечить французов от монархического суеверия, заменив его культом монархии.

Мирабо, цитируемый Шатобрианом в «Замогильных записках», V, 13

Я обязуюсь употребить всё свое влияние на пользу истинным интересам короля; и чтобы это утверждение не казалось чересчур расплывчатым, я заявляю, что считаю контрреволюцию столь же опасной и преступной, насколько я считаю химеричной во Франции надежду или проект какого-либо правительства без главы, облеченного необходимой властью, чтобы применять всю силу государства для исполнения закона.

Мирабо. Письмо Людовику XVI от 10 мая 1790 года

I

В марте 1790 года жизнь Мирабо утратила твердую основу; конечно, он выступил семь раз в Национальном собрании, но это были лишь краткие, неподготовленные экспромты, а не обдуманные речи по первостепенным вопросам. Не следует делать из этого относительного молчания вывод о том, что трибун утратил интерес к общественным делам. Он переживал многосторонний кризис: первое место в ряду его забот, как мы знаем, занимало здоровье; чтобы привести его в порядок, требовались упорядоченная жизнь и режим; это превышало возможности Мирабо. Разве он согласился бы лишить себя маленьких удовольствий, помогавших ему забыть о больших неприятностях?

К проблемам со здоровьем и финансовым затруднениям добавлялись прочие осложнения: «цех» Мирабо распался из-за нехватки денег. Дюмон вернулся в Женеву, дю Ровре отправился в Лондон. Чтобы заменить эти два столпа «Прованского курьера», Мирабо наладил связь с пастором Рейбазом, посвятил в дело Пелленка и дал повышение Этьену де Кону. И все же качество продукта снизилось. Ужасное семейство Лежей продолжало пакостить, газета висела на волоске. Пришлось убедить Клавьера взять на себя руководство ею. Только в марте 1790 года «Курьер» вновь начал выходить регулярно. Этот кризис повредил написанию речей; а главное, совпал с периодом, когда Мирабо испытывал настоящее отчаяние.

Что за радость от повсеместного признания достоинств, если невозможно дать им применение? В марте 1790 года у него не было надежд ни на Национальное собрание, ни на двор. Пока он предавался ипохондрии, фортуна, столько раз отворачивавшаяся от него, наконец-то ему улыбнулась: ее улыбка заиграла на устах той самой королевы, которую Мирабо считал своим непримиримым врагом. Однако именно Мария-Антуанетта стояла у истоков событий, подготавливавшихся в полной тайне.

В середине марта граф де Ламарк получил в Брюсселе письмо от графа де Мерси-Аржанто, который срочно вызывал его в Париж.

Мерси-Аржанто, австрийский подданный, получивший французское гражданство, сделал в своей родной стране блестящую дипломатическую карьеру. В 1766 году императрица Мария Терезия назначила его послом в Париж; именно он вел переговоры о браке Людовика XVI с эрцгерцогиней Австрийской. Он лучше всех знал секреты французской внешней политики, и в последние четверть века его деятельность более напоминала функции главы французского внешнеполитического ведомства, чем полномочного посла, аккредитованного при дворе. Приглашение этого могущественного лица, который к тому же представлял австрийского императора, сюзерена Ламарка, было равнозначно приказу; поэтому, даже не посылая ответа, де Ламарк, радуясь предлогу отстраниться от революции в Брабанте, собрал чемоданы и 16 марта уже снова был в Париже.

На следующий же день он отправился к Мирабо, которого нашел больным и унылым; восстановление королевской власти с каждым днем становилось все иллюзорнее; новое промедление делало ситуацию необратимой, даже если Мирабо призовут на помощь к королю, на что тот не терял надежды; по меньшей мере, де Ламарк на это надеялся, поскольку пессимистичные слова его друга опровергали его же недавние речи, в которых он не отчаивался по поводу общего дела; на замечание своего собеседника по поводу этого противоречия он лишь неопределенно махнул рукой.

18 марта 1790 года де Ламарк отправился к графу де Мерси-Аржанто, которого не оказалось дома. На следующий день австрийский посол сам нанес ответный визит.

— У вас близкие отношения с графом де Мирабо, — сказал он. — Король и королева, знающие об этих отношениях, подумали, что, поддерживая их, вы имели намерение сослужить им службу. Их величества поручили мне спросить вашего мнения о нынешних намерениях господина де Мирабо.

Де Ламарк ответил, что Мирабо ударился в популизм сразу после созыва Генеральных штатов лишь для того, чтобы коллеги сделали его министром. Его логический расчет не оправдался: он не смог ни стать министром, ни свалить Неккера, которого считал причиной несчастий Франции; поэтому в последние пять месяцев он несколько раз тайно предлагал королю свои услуги.

— Именно этим делом и надлежит заняться, — заверил Мерси. — Король и королева решились обратиться к услугам графа де Мирабо, если он намерен быть им полезен. Они полагаются на вас в том, что надлежит сделать в данных обстоятельствах… Вы будете их единственным посредником; вам следует держать всё в строжайшей тайне… Совершенно необходимо, чтобы господин Неккер, которым они очень недовольны, не знал об этих переговорах. Королева рассчитывает на вас.

— Господин граф, — встревожился собеседник, — нанесенный господином Неккером ущерб слишком велик, и я сомневаюсь, чтобы даже Мирабо мог исправить то, что ему позволили натворить.

В качестве предварительного условия переговоров де Ламарк потребовал встречи Мирабо с послом. Мерси отказался в этом участвовать, поскольку в силу своего положения не мог пойти на подобный шаг.

Прошло две недели; в начале апреля Мерси вызвал де Ламарка, снова изложил ему свои соображения, потом, наконец, в принципе согласился на встречу с Мирабо с той оговоркой, чтобы никто не мог о ней заподозрить. Ламарк предложил встретиться в его собственном особняке Шаро в предместье Сент-Оноре (теперь там находится посольство Великобритании).

В назначенный день австрийский посол приехал в карете к де Ламарку через двор, выходивший на предместье Сент-Оноре. Почти в тот же момент Мирабо с величайшими предосторожностями пришел со стороны Елисейских полей и крался вдоль стены сада, выходившего на нынешнюю авеню Габриэль. Ключом, полученным от де Ламарка, он отомкнул замок потайной двери, проник в сад и вышел по тропинке к дому; дверь черного хода была открыта. Никем не замеченный, он прошел в спальню хозяина дома. Тот уже ждал гостя и объяснил ему причину всех этих предосторожностей. Мирабо охотно согласился на беседу с послом императора Иосифа II, и они прошли в гостиную, где уже находился Мерси.

Разговор тотчас зашел о главном. Высказав свои опасения по поводу Франции, Мерси откровенно сказал Мирабо, что не может поверить, чтобы человек его размаха столь упорно губил свой талант, способствуя беспорядкам.

Тронутый столь искренними речами, Мирабо ответил со свойственными ему сердечностью и прямотой. Он признал опасность сложившегося положения и заметил, что единственный способ ее избежать — вывезти короля из Парижа, но не из Франции. Он настойчиво призвал Мерси постараться, если у него будет такая возможность, убедить их величества в том, что при нынешних обстоятельствах другого выхода не существует.

Мерси-Аржанто сдержанно ответил, что сделает выводы из их разговора.

У него сложилось превосходное мнение о Мирабо, и он сожалел о том, что так долго медлил обратиться к столь выдающемуся уму, тогда как тот уже давно мог очень и очень пригодиться.

Мирабо, испытывавший до встречи естественное предубеждение против австрийского посла, нашел его человеком ловким и большего ума, чем ему говорили…

Очень скоро Ламарка пригласили к госпоже Тибо, первой камеристке и преданной слуге королевы. Из ее комнаты графа провели в апартаменты Марии-Антуанетты, откуда удалили всех лишних людей.

Государыня заявила без околичностей, что уже два месяца назад принято их совместное с королем решение о том, чтобы сблизиться с графом де Мирабо; венценосные супруги так же сообща решили избрать в посредники графа де Ламарка. Однако Мария-Антуанетта хотела получить уверения в том, что Мирабо не участвовал в событиях 5 и 6 октября. Граф с уверенностью это подтвердил, и королева ему ответила:

— Мне сие радостно; мне было очень нужно знать это наверняка; ведь под воздействием слухов, ходивших на сей счет, я, признаюсь, питала к графу де Мирабо чувство ужаса, что в немалой степени было причиной того, что мы запоздали с нашим решением обратиться к нему, чтобы остановить, если это возможно, пагубные последствия революции.

В этот момент появился Людовик XVI; со своей обычной внезапностью он заявил без комментариев:

— Королева вам уже сказала, что я хочу нанять графа де Мирабо, если вы думаете, что в его намерениях и в его власти быть мне полезным. Каково ваше мнение на сей счет?

Ламарк высказал свои взгляды; он подчеркнул, что государь и его советники совершили грубую ошибку, не сумев сразу после собрания Генеральных штатов привлечь на свою сторону депутатов, проявивших качества государственных деятелей. Обратись они к Мирабо раньше, тот оказал бы им огромную услугу; вместо этого министры отвергали и всячески унижали его. Если не переменить метода, надеяться не на что.

— Ах! — воскликнул король. — В этом плане от господина Неккера нечего ждать. Поэтому нужно, чтобы всё, что ни сделает господин де Мирабо, оставалось глубокой тайной для моих министров, и в этом я рассчитываю на вас.

Система, предложенная королем, вела к неразрешимой ситуации: советы Мирабо неизбежно придут в противоречие с действиями министров.

— А каким образом господин де Мирабо, на ваш взгляд, мог бы сейчас быть мне полезен? — спросил наконец король.

Ламарк предложил спросить об этом у Мирабо; было условлено, что как только будет найдена основа для соглашения, короля поставят об этом в известность — при необходимости в письменном виде самим Мирабо.

Людовик ушел, а королева заверила Ламарка, что отныне он может приходить в Тюильри в любой момент, когда сочтет нужным.

Терзаемый тревогой, Ламарк покинул дворец…

II

Ламарк посвятил Мирабо в эти планы в апреле 1790 года; его миссия осложнялась тем, что должна была выполняться постепенно. Тот, кому она была поручена, не вел дневника своей деятельности, и для Истории это большая потеря; но, даже не зная деталей, невозможно не отметить активизацию парламентской деятельности Мирабо в последней декаде апреля. Как будто что-то незримо подстегивало оратора; редко когда он говорил более вдохновенно и вызывал больший энтузиазм своих коллег.

Финансовые затруднения вынудили депутатов уже в конце 1789 года обратить взоры на церковную собственность; ее передали в распоряжение государства как залог ипотечной задолженности для введения в обращение в виде сертификатов с процентным доходом; эти векселя, выпущенные государством под гарантию Церкви, приобрели печальную известность под названием ассигнаций.

Чтобы покрыть задолженность, Национальное собрание перешло к следующей стадии — продаже недвижимости, выступавшей в качестве гарантии. Таким способом надеялись оплатить первые векселя с истекшим сроком. Поскольку на самом деле речь шла о том, чтобы узаконить несанкционированную конфискацию, атмосфера дебатов сильно накалилась.

Часть депутатов от духовенства считала, что отчуждение собственности неизбежно, однако надо воспользоваться случаем, чтобы получить для Церкви моральные гарантии, превосходящие собой материальные выгоды, которыми можно пожертвовать. Эти взгляды довольно наивно излагались в законопроекте одного монаха, считавшего людей добродетельными. Этот монах, затесавшийся в число народных представителей, звался дом Жерль; он не возражал против распродажи с молотка церковного имущества, требуя в виде компенсации, чтобы католическая религия была навсегда провозглашена государственной. В простоте сердечной монах возводил симонию в ранг парламентского института и делал нетерпимость гарантом политической свободы.

Поскольку дом Жерль был не дурак, он тотчас понял, что перегнул палку. Посыпались замечания, но крайне правые поддержали монаха; Вирье возобновил законопроект от своего собственного имени, аббат Мори отказался закрывать заседание, не поставив его на голосование, а Мирабо-Бочка поддал жару, поклявшись скорее умереть, чем отступиться от предложения дома Жерля.

Когда депутат от дворянства маркиз д’Эстурмель, представитель Камбре, напомнил об обещании Людовика XIV не терпеть в Камбре иного культа, кроме католического, Мирабо вышел из оцепенения, в котором пребывал уже несколько недель, и вскричал:

— Поскольку тут себе позволяют исторические цитаты по занимающему нас вопросу, я тоже приведу одну! Господа, отсюда, с этой самой трибуны, с которой я к вам обращаюсь, я вижу окно дворца, из которого бунтовщики, объединившие светские интересы со святыми интересами религии, разрядили рукой французского короля роковую аркебузу, подавшую сигнал к резне в Варфоломеевскую ночь.

Ошеломленное этим напоминанием Национальное собрание отклонило проект дома Жерля, и католичество не было признано государственной религией.

На выходе из зала Манежа один депутат, придя в себя, заметил, что с трибуны зала заседаний совершенно невозможно разглядеть окна Лувра. Трибун согласился с ним в практическом плане, однако добавил, смутив своего оппонента:

— Но в тот момент я их видел.

Эта сцена свидетельствует об иллюзорности парламентских дебатов.

Менее чем через неделю, 19 апреля 1790 года, Мирабо снова взбудоражил Национальное собрание очередным ярким выступлением.

Полномочия нескольких депутатов истекали, поскольку, в принципе, выборы 1789 года предусматривали годичный мандат. Однако в соответствии с клятвой, принесенной в Зале для игры в мяч, конституционный комитет предложил: во-первых, не обновлять состав Национального собрания прежде завершения работы над Конституцией; во-вторых, отменить императивные мандаты на срок нынешней сессии.

Аббат Мори выразил протест от имени правых; депутаты избирались по округам и должны были повиноваться воле своих избирателей. Ответ ему дал Мирабо:

— Я не могу не выразить чувства глубокого возмущения в связи с тем, что злонамеренные риторы беспрестанно противопоставляют народ Национальному собранию, словно не благодаря Национальному собранию народ узнал, обрел, завоевал свои права! Словно, окружив себя памятниками из наших трудов, из опасностей, коим мы подвергались, из наших услуг, мы могли стать подозрительными народу, опасными для народных свобод! В тот день, когда зал, где мы должны были сойтись, оказался закрытым, опоганенным, ощетинившимся штыками, мы стали искать место, где собраться и в первом же попавшемся свободном помещении поклялись скорее погибнуть, чем сохранить подобный порядок вещей. Тогда депутаты от народа сформировали Национальный конвент, чтобы уничтожить власть произвола и защищать права народа от всякого посягательства… Нападки со стороны деспотизма, опасности, которые мы отвели, насилие, которое мы подавили, — вот наши титулы. Наши успехи их утвердили, неоднократно подтвержденная поддержка всех частей империи их узаконила, освятила. Откликнувшись на немолчный набат необходимости, наш Национальный конвент стал образцом для подражания, поднялся выше всякой власти; он подотчетен только самому себе, а судить его — потомкам. Господа, вы все знаете фразу римлянина, который, чтобы спасти свою родину от страшного заговора, был вынужден превысить полномочия, предоставленные ему законом. Лукавый трибун потребовал от него поклясться в том, что он их соблюдал. Таким хитроумным способом он рассчитывал поставить консула между клятвопреступлением и трудным признанием. «Клянусь, — сказал великий человек, — клянусь в том, что я спас Республику». Господа, я клянусь в том, что вы спасли общественное дело!

После этого блестящего выступления мандат депутатов продлили бессрочно вплоть до завершения работы Национального собрания.

После такого двойного успеха удвоилась и тревога в Тюильри: человек, которого хотели сделать советником короля, вновь выступил как враг католической религии и сторонник демократии.

Это наводило на размышления…

Разумеется, не исключено, что Мирабо, видя колебания королевской четы, решил продемонстрировать, как велика его власть над Национальным собранием и массами.

Было ли целью этой демонстрации ускорить переговоры или подороже продать свои услуги — до конца еще не ясно и, возможно, никогда не прояснится. У переговоров между двором и Мирабо был только один свидетель — граф де Ламарк, которому и следует предоставить слово…

III

Не указывая точной даты, Ламарк сообщает, что передал Мирабо предложение короля, однако в значительно сокращенном виде, поскольку сначала он не сказал о том, какие ограничения монархи намеревались наложить на действия избранного ими советника. Чтобы подсластить пилюлю, Ламарк подчеркнул высокую оценку политических талантов Мирабо, высказанную королем и королевой; однако не стал скрывать подозрений и недомолвок Марии-Антуанетты по поводу октябрьских дней:

«Тотчас он (Мирабо) переменился в лице; пожелтел, позеленел, пострашнел. Испытанный им ужас был поразителен. Чтобы его успокоить, я передал ему всё, что сказал королеве по этому поводу, и твердил о том, что она совершенно уверилась в его невиновности. Еще долгое время у него оставалось тягостное впечатление от того, что он стал предметом столь ужасного подозрения».

Зато когда Мирабо убедился, что король с королевой решились прибегнуть к его услугам, его лицо просияло. В осознании собственного превосходства он выказывал тщеславие своих предков. Королевское уважение произвело столь волшебное действие, словно было оказано простому придворному. Перемена была столь заметна, что Ламарк испытал еще больше сожалений — ну почему престол не обратился к Мирабо годом раньше?

Эта непосредственная реакция была вызвана естественным чувством удовлетворения крупного ума, который, наконец, оценили по заслугам; в таком поведении нет ничего, достойного презрения; вот только радость Мирабо помешала ему вполне оценить сложность своей задачи.

Ламарк так описал ему настроение короля: Людовик XVI как будто смирился с потерей абсолютной власти, чем и объясняется положение. Однако такая точка зрения противоречила мнению Мирабо, который по-прежнему был сторонником сильной исполнительной власти, по меньшей мере потому, что еще не потерял надежду сам ею руководить.

Чтобы скрепить отношения с престолом, Мирабо написал 10 мая 1790 года письмо королю, текст которого всем известен: это клятва в абсолютной преданности монархии, обещание безусловной помощи. Депутат от Экса просил о двухмесячной отсрочке перед тем, как перейти к делу; во время этой передышки он намеревался не только убедить короля, но и всё подготовить для осуществления плана, чтобы найти монарху надежное укрытие.

Тщательно запечатанное послание Мирабо было передано Ламарком графу де Мерси-Аржанто; тот вручил его королеве для Людовика XVI. Передав письмо австрийскому послу, Ламарк завел с ним разговор. Иллюзий они не питали: оба считали, что французская монархия уже погибла, и сомневались в том, что Мирабо удастся ее спасти; в очередной раз они сошлись во мнении, что он — последняя надежда.

Первое послание Мирабо обрадовало монархов, превзойдя все их ожидания. Мария-Антуанетта вызвала к себе Ламарка, приняв его у госпожи Тибо; она спросила, что нужно сделать для того, чтобы Мирабо остался доволен ею и королем.

Избегая чересчур конкретного ответа, Ламарк предложил помочь Мирабо материально, ибо служба государству не позволит ему заниматься собственными делами, а средств, необходимых для ведения достойной повседневной жизни, у него нет.

Мерси-Аржанто поручили переговорить с Ламарком о том, чем может престол отблагодарить «новобранца». Зная, что его друг погряз в долгах, Ламарк посоветовал королю уплатить их. Однако долги слыли настолько значительными, что Мерси не решился сразу дать согласие.

Ламарк затребовал у Мирабо отчета о его пассиве. Мирабо развел руками: самое большее, что он мог сказать, — сумма велика; ему это было тем более досадно, что, по его словам, ему хватило бы 100 луидоров в месяц, чтобы жить в свое удовольствие.

Несколько дней спустя, поразмыслив, он составил примерный список своих долгов за более чем два десятка лет. Список изобиловал живописными деталями: Мирабо, например, еще не расплатился за свой свадебный костюм. Включая 400 луидоров, выманенных за последний год у Ламарка, общая сумма долга составляла 208 тысяч ливров.

После этого признания разговор отклонился в сторону. Мирабо, не зная, на что ему можно рассчитывать, вернулся к теме о долгах:

— Они слишком велики, чтобы можно было их уплатить, но, друг мой, сделайте, что в вашей власти, чтобы я мог рассчитывать хотя бы на сто луидоров в месяц.

Мирабо поносили за продажность, а тут вдруг приходится поставить ее под сомнение. Он обнаружил вполне разумные притязания; правда, ему было важно прийти к власти, и эта ставка, возможно, заставляла его ограничить сиюминутные требования. К тому же долги Мирабо казались непомерными только ему самому. Узнав размер долга, Мерси сказал Ламарку с некоторым высокомерием: «Если это всё, королю ничего не стоит его оплатить; я поговорю об этом с королевой».

Несколько дней спустя Ламарка вызвали в Тюильри; госпожа Кампан провела его к королеве.

— Пока король не пришел, — сказала она, — хочу сообщить вам, что он решил уплатить долги графа де Мирабо. У него есть и другие намерения, о которых он сам скажет. Господин де Мерси уже говорил вам, что король очень доволен письмом господина де Мирабо. Мы надеемся, что он сдержит свое слово.

Ламарк стал всячески уверять ее в искренности Мирабо; поставил условие, чтобы самому уладить дело с долгами своего друга, и попросил выбрать третье лицо для контроля за выполнением этой задачи. Выбор пал на монсеньора де Фонтанжа, преемника Бриенна в должности архиепископа Тулузского.

Здесь необходимо сделать отступление, чтобы объяснить поведение Ламарка: было бы неправильным объяснить замену себя другим посредником единственно деликатностью; скорее всего, Ламарк вдруг понял, что, принимая деньги от короля, Мирабо грешил против чести и торговал своим влиянием. Мелькнула ли тогда в мозгу графа де Ламарка мысль о подкупе? Он старался не вдаваться в объяснения по этому вопросу, однако, поставив свое условие, невольно выдал себя. Впрочем, тут трудно высказываться категорично; по справедливому замечанию Лафайета, «Мирабо изменял только в рамках своих убеждений». Чтобы оправдать свою позицию, Ламарк, не настаивая, привел еще один аргумент: он полагал, что, если Мирабо придется ограничиться тайными донесениями, его деятельность не будет иметь больших последствий, а при таких условиях лучше, чтобы трибун не терял драгоценной свободы действий. Поняла ли королева его недомолвки? Возможно, поскольку она разрешила Ламарку тотчас объясниться с Людовиком XVI.

Король заявил, что доволен, повторив в разных вариациях мысль о том, что видит в личных отношениях с графом де Мирабо залог спокойствия, — а это весьма важно в преддверии грядущих событий. Затем, протянув Ламарку оригинал письма Мирабо от 10 мая, он сказал:

— Сохраните его, а также четыре мои собственноручные расписки, на двести пятьдесят тысяч ливров каждая. Если господин де Мирабо будет хорошо мне служить, как он это обещает, вы передадите ему в конце сессии Национального собрания эти расписки, по которым он получит миллион. Пока же я уплачу его долги, а вы сами решите, какую сумму я должен выдавать ему ежемесячно, чтобы преодолеть его текущие затруднения.

Ламарк ответил, что, по его мнению, 6 тысяч ливров в месяц будет достаточно.

— Очень хорошо, — ответил Людовик.

Ламарк тотчас отправился сообщить Мирабо об этом разговоре; показал ему четыре расписки по 250 тысяч ливров, указав условия выплаты; заверил, что долги его на сумму 208 тысяч ливров будут уплачены и что он будет получать по 6 тысяч ливров в месяц. Мирабо настолько обезумел от счастья, что Ламарк был поражен: он не знал, как жестоко страдал его друг от финансовых затруднений. С наивной словоохотливостью Мирабо громко заявил, что король обладает всеми качествами, необходимыми монарху, и если пока это не признано всеми, то лишь по вине бездарных и глупых министров, не сумевших представить его народу во всем блеске его достоинств, но отныне всё будет иначе, и вскоре положение короля будет достойно его великодушия.

Ламарк дал излиться потоку восторженных слов, одновременно трогательных и корыстных. А когда порыв признательности, моральные последствия которого могли быть очень ценны, иссяк, отчитался перед Мерси-Аржанто и устроил ему новую встречу с Мирабо. Она прошла очень сердечно, и Мирабо показал себя таким ярым роялистом, что после его ухода Ламарк счел своим долгом заверить австрийского посла, что, несмотря на свою невоздержанность в речах, Мирабо всегда был верным слугой монархии.

После этого Ламарк связался с монсеньором де Фонтанжем и свел его с Мирабо во время ужина, проходившего в тесном кругу. Новый архиепископ Тулузский знал, какую роль ему отвели; она не слишком ему нравилась, и он согласился на нее лишь из преданности королеве. Он получил список долгов на 208 тысяч ливров и занялся их уплатой.

В то же время Мирабо получил первые 6 тысяч ливров, потом еще 300 в уплату переписчику, тайно снимавшему копии с его записок для двора; эту роль попеременно исполняли Кон и Пелленк. Фонтанж порой подменял Ламарка, становясь связным между королевой и Мирабо.

Эти отношения должны были быть сохранены в строжайшей тайне. Увы! Это значило забыть о пылком темпераменте Мирабо. Его скромность существовала только на словах; на деле он быстро доказал обратное. Он вновь испытал угар богатства, которым были отмечены первые месяцы его совместной жизни с Эмили де Мариньян; вел себя так, будто покрытие старых долгов позволило ему прежде всего делать новые. Этот человек, тяжело страдавший от безденежья в молодости и в зрелые годы, уже не знал удержу.

«Он хотел одновременно предаваться наслаждениям и вести дела, и хотя он часто говорил о своей репутации и славе в памяти потомков, на которую надеялся, он все же был не в состоянии полностью пожертвовать настоящим ради будущего», — писал Ламарк.

Мирабо мог бы удовольствоваться квартирой поприличнее меблированных комнат, где ранее прозябал, — но он пожелал собственный дом. Легрена, который верно ему служил уже десять лет, было теперь недостаточно — он нанял лакея, повара, кучера. Купил самых лучших лошадей. Потом, поселившись в особняке на Шоссе д’Антен, держал там открытый стол и давал постоянную пищу пересудам о своих любовных приключениях.

Напрасно мудрый Ламарк твердил ему о ненужности, даже опасности такого мотовства — Мирабо находится у всех на виду и каждый знает, что он долгое время едва сводил концы с концами. Совершенно ясно, что враги Мирабо не преминут найти источник внезапного благополучия и вменят себе в обязанность истолковать его превратно, тем более что поведение трибуна в Национальном собрании внезапно изменилось.

IV

«Чрезмерная поспешность, с какой торопятся выполнить обязательство, — род неблагодарности». Возможно, еще никогда в истории это знаменитое утверждение Ларошфуко не подтверждалось столь некстати. Мирабо был в угаре признательности, хотел кричать об этом, и случай представился слишком быстро.

Наверное, никто во Франции не знал о существовании залива Нутка, что на побережье Калифорнии; но очень скоро это название стали повторять все возмущенные патриоты: испанский офицер арестовал на подходе к заливу четыре английских корабля, явившихся оккупировать территорию, которую нельзя было с полным основанием считать продолжением Луизианы. В ответ Англия мобилизовала свой флот. Франция, связанная с Испанией Семейным союзным пактом 1761 года, сочла себя обязанной принять меры содействия, как однажды уже было сделано осенью 1776 года, когда дю Шоффо отправили на Мартинику для спасения испанских колоний. Такой способ действий казался настолько очевидным, что Людовик XVI и его Совет распорядились оснастить четырнадцать линейных кораблей в портах Атлантики и Средиземноморья.

Потом, чтобы получить в свое распоряжение средства, необходимые для этой операции, королю пришлось обратиться к Национальному собранию: «Его Величество слишком убежден в патриотизме представителей народа, чтобы не быть заранее уверенным в том, что они поспешат принять необходимые законы».

Эти несколько слов выражают непростую проблему конституционного права, которая до сих пор совершенно ускользала от проницательных депутатов, действовавших ощупью, — проблему, которую можно было бы сформулировать так: принадлежит ли право заключать мир и вести войну суверенному народу и может ли король получить полномочия в этом важном вопросе?

15 мая 1790 года этот вопрос был задан с трибуны Национального собрания Александром де Ламетом; ответив на него отрицательно, он заключил:

— Сегодня это дело королей против народов.

Правые потребовали отложить рассмотрение вопроса, который глава Триумвирата считал уже разрешенным его речью.

Барнав выступил против отсрочки; Робеспьер заявил, что нация не может делегировать столь важного права; наконец поднялся Мирабо:

— Король имеет право, по меньшей мере временное, вооружать корабли и принимать предосторожности; оборона — еще не война. Король просит кредитов для вооружения кораблей, в них ему можно отказать. Утверждать по этому поводу, что речь идет о праве вести войну или заключать мир, значит внушить французам, что международное положение является напряженным, а это может лишь привести к новым беспорядкам внутри страны. Значит, нужно отложить рассмотрение законопроекта Ламета.

Против Мирабо выступил барон де Мену, который провел хитроумное различие между «министерской» войной и войной «отечественной» и выразил глубокую обеспокоенность Национального собрания в следующем выводе:

— Король-победитель представляет собой большую опасность для свободы, если это король французов.

Поняв, что атмосфера неблагоприятная, Мирабо пошел на уступки: поведение короля будет одобрено прямо сегодня демаршем председателя Собрания; зато на повестке дня от 16 мая будет вопрос: «Может ли нация делегировать право войны и мира?»

Проблема тотчас приобрела необычайную остроту: в то время как король был лишен большей части своих полномочий, неожиданно оказалось, что ему оставили главное — решать в международном плане судьбу страны.

Начиналось противостояние правых и левых. Левые перешли в наступление, голосом Шарля де Ламета обличая воинственность предков Людовика XVI и приводя в качестве примера Генриха IV, которому помешал обескровить Европу только кинжал Равальяка.

Правые контратаковали в лице аббата Мори: оратор заявил, что только демократические собрания ввергали народы в неразумные войны.

Во время этой дискуссии Мирабо хранил молчание; он посовещался с триумвирами и зачитал им подготовленный проект декрета; этот проект был в пользу короля.

— Обирать Национальное собрание — значит действовать против вас самого, — совершенно логично возразили триумвиры.

— Я не хозяин в полной мере, — сдержанно ответил Мирабо, — я только нанят.

Он объяснил, чтобы заручиться поддержкой большинства, что правительство не отступит ни под каким давлением, даже если ему придется уничтожить противников. В случае голосования успех правительства не вызывает сомнений; в таком случае, зачем упорствовать и пребывать в оппозиции, противоречащей истинным интересам нации?

Разумеется, Мирабо прекрасно знал, что, если ему никого не удастся запугать, придется снова подняться на трибуну, что и случилось 20 мая. Он уточнил, что попросил слова, только чтобы заявить, что вопрос поставлен некорректно: почему право на заключение мира и объявление войны должно принадлежать либо королю, либо Национальному собранию? Обязательно ли делать выбор «или-или»? Нет, истина лежит посередине. Бывают времена, когда каждая из двух властей может действовать самостоятельно, и времена, когда им приходится объединяться. Но если здесь упорствуют в признании исключительного права для одной из сторон, он задаст вопрос:

— Я спрошу вас: получим ли мы больше уверенности в том, что войны будут справедливы, если делегируем право ведения войны собранию из семисот человек?

Чтобы покончить с этим делом, он сознался, что написал проект декрета, достоинств которого расхваливать не станет; заставил долго себя упрашивать, а затем зачитал довольно расплывчатый текст, в котором разграничивал полномочия короля и Национального собрания, но избегал употребления главного термина — «право на объявление войны».

Триумвиры почуяли западню; продолжение прений было отложено, голосование по проекту Мирабо не состоялось.

21 мая Национальное собрание выслушало поочередно Казалеса и Барнава. Первый выступил против проекта, потому что все еще верил, что Мирабо — злейший враг монархии; в разделении между королем и Собранием права на объявление войны и заключение мира он увидел окончательную отмену королевской прерогативы.

Барнав повел себя более тонко: народ суверенен; законодательная и исполнительная власть строго разделены; закон есть выражение всеобщей воли; король — всего лишь его исполнитель. Вывод, по мнению депутата от Дофине, напрашивался сам собой:

— Объявление войны — акт всеобщей воли и должно исходить от Национального собрания. Разделять это право, как предложил Мирабо, значит пойти по пути конституционной анархии.

Национальное собрание устроило Барнаву бешеную овацию, а затем с триумфом пронесло на руках прямо под окнами короля; в это время Мирабо, оставшийся на своем месте, делал вид, что спокойно записывает что-то для памяти.

Вечером туча разносчиков пронеслась по Парижу, выкрикивая название брошюры, экземпляры которой раздавались бесплатно: «Раскрыта измена графа де Мирабо».

Народ жадно читал памфлет; на всех перекрестках столицы собирались люди, чтобы обсудить текст, полный угроз; самые пикантные отрывки читали вслух прямо у дверей Национального собрания:

«Твои преступления, наконец, раскрыты, ловкий обманщик. У нас были только сомнения по поводу твоего поведения в Национальном собрании. Сегодня эти подозрения оправдались. Ты объявил себя сторонником абсолютного вето лишь потому, что хотел золота и почестей… Ты довел до предела свои преступления, свое коварство, составив обманный проект, чтобы дать исполнительной власти право нас резать, захватывать нашу собственность под красивым и напускным предлогом общественного блага, под предлогом сохранения за законодательной властью нелепого содействия исполнению этого ужасного права… Берегись, как бы народ, отомстив своим угнетателям, не обратил против тебя свою праведную ярость и не покарал бы тебя за измену. Берегись, как бы народ не пронес по улицам твою голову, как пронес в свое время голову Фулона с набитым сеном ртом! Народ долго раскачивается, но он страшен, когда наступает час возмездия; он неумолим, жесток, в той же мере, как велико коварство, как велики были надежды, которые ему внушили, как велики были почести, коих лишили его… Одно твое имя в будущем будет напоминать обо всех преступлениях, вместе взятых. Твое имя будет бранным словом, а твое постыдное существование заставит краснеть и природу, и твою страну, и твой век за то, что они породили такое чудовище, как ты».

Этими проклятиями, списанными с тирады Агриппины, направленной против Нерона, брошюра заканчивалась. Она задела Мирабо за живое, ибо делала акцент на его отношениях с двором и наверняка могла поставить под сомнение ту поддержку, какую он хотел оказать королевской чете. Объявив памфлет «подлым», Мирабо все же продолжал твердить о свободе печати.

Если название памфлета и сохранилось в веках, то имя его автора — малоизвестного журналиста Лакруа — в них затерялось; этот безвестный автор, на один день снискавший славу, не был уверен в своей безнаказанности, и охотно давал понять, что работал по заказу Триумвирата. Это утверждение похоже на правду, однако оно не было доказано; по жалобе, поданной 3 июля на «жестокий пасквиль», было начато расследование, но так и не доведено до конца.

Брошюра приобрела особое значение на фоне событий, во время которых она вышла в свет: Мирабо попытался заставить триумвиров молчать, запугав их; те, используя тот же прием, явно надеялись заткнуть ему рот. Однако этот маневр обернулся против них и снискал Мирабо более значительную аудиторию, чем он мог надеяться.

22 мая он отправился в Национальное собрание; на террасе монастыря фейянов его встречала шумная толпа с криками: «Вздернуть его!», «Предатель!».

— Меня вынесут из Национального собрания с триумфом или разорванным на клочки, — сказал Мирабо своим друзьям, проходя в зал Манежа.

На трибуне был Дюкенуа: он отстаивал тезис Мирабо о «золотой середине, необходимой во всех общественных институтах».

Дюпор со своей скамьи сухо одернул оратора:

— Соблаговолите выражаться яснее. В постоянной борьбе между законодательной и исполнительной властью не следует произносить двусмысленных фраз.

Час Мирабо пробил; когда он поднимался по ступенькам, Вольней прокричал:

— Вчера Мирабо был на Капитолии, а сегодня — на Тарпейской скале[48]!

На этот выкрик трибун пожал плечами, а потом ровным голосом начал речь, которая считается его шедевром:

— Несомненно, для сближения противоположностей важно ясно признать, с чем ты согласен и в чем расходишься. Дружеские дискуссии в большей мере способствуют согласию, нежели клеветнические инсинуации, бешеные обвинения, ненависть соперничества, махинации интриги и злонамеренности… Такое впечатление, что нельзя, не совершая преступления, иметь своего мнения по одному из самых тонких и самых сложных вопросов общественной организации…

Не так давно мне хотели устроить триумфальное шествие, а теперь на улицах кричат о «великой измене графа де Мирабо». Мне ни к чему этот урок, я и так знаю, что от Капитолийского холма не так далеко до Тарпейской скалы. Но человек, сражающийся за разум, за родину, не может легко признать себя побежденным. Тот, кто сознает, что многого заслужил, работая для своей страны, а главное, что еще может быть ей полезен, тот, кто не упивается суетной известностью и презирает однодневную славу ради истинной, тот, кто хочет говорить правду, кто хочет общественного блага и радеет за него вне зависимости от переменчивого общественного мнения, такой человек находит в себе самом награду за свои заслуги, он очарован вынесенными тяготами и знает цену преодоленных опасностей; он должен ждать жатвы, свершения своей судьбы — единственной, какая его интересует: судьбы своего имени, — только от времени, сего неподкупного судьи, что вершит правосудие над всеми нами.

Восхищенное красотой этого вступления, Собрание внимало Мирабо. Послышался шепот одобрения, когда он заклеймил клевету так же мощно, как когда-то Бомарше; и когда рука оратора как будто указала на клеветников, «живущих при дворах», взгляды депутатов обратились к скамье, где сидели рядышком Ламеты, Дюпор и Барнав.

Именно против последнего был направлен сокрушительный выпад Мирабо. Каковы были аргументы Барнава? Что война, в общем-то, — последняя надежда всех тиранов и единственный остающийся им способ замаскировать свой правительственный и финансовых крах; в качестве примера депутат от Гренобля привел Перикла. Доводы Барнава рушились один за другим, а затем последовал вывод:

— Вы попрали Конституцию, ибо в ней уделено место королю, который и утверждает декреты законодательной власти. Передавая всю власть Собранию, мы нарушаем Конституцию. Вы не ответили на это возражение и никогда на него не ответите. Вы говорите лишь о том, чтобы подавлять злоупотребления правительства, а я говорю вам — не пора ли начать подавлять злоупотребления представительной власти?

И Мирабо обратился к тому самому примеру, что привел Барнав, — о Перикле, начавшем Пелопоннесскую войну:

— Вы упомянули о Перикле, который вел войну, чтобы ни перед кем не отчитываться. По вашим словам выходит, что Перикл был царем. Перикл же, напротив, был человеком, который, умея польстить народным страстям и сорвать рукоплескания своими щедротами и щедротами своих друзей, вовлек в Пелопоннесскую войну — что? Национальное собрание Афин!

Под аплодисменты Мирабо закончил такими словами:

— Пора, наконец, завершить эти долгие дебаты. Согласитесь, что мой декрет навязывает исполнительной власти ограничения, которых нет в вашем проекте и ни в каком другом, согласитесь, что, в то время как мне грозит обманутый народ, я все еще защищаю этот народ лучше вас. Или же, если будете настаивать на том, что не нужен король, то не говорите, что не нужен только король беспомощный и бездеятельный.

После этого зачитали двадцать два проекта декрета; заслуживающими рассмотрения сочли только два из них — проекты Барнава и Мирабо. Этот выбор был навязан ходом дебатов; оставалось только утвердить один из противоречащих друг другу текстов.

Лафайет, которому Мирабо в своей речи адресовал несколько комплиментов, заявил, что вариант Мирабо, на его взгляд, соответствует «величию великого народа». Собрание сделало выбор в пользу именно этого проекта.

Тогда триумвиры решили словчить, предложив в виде поправки изменить главную статью декрета; они потребовали написать: «Война может быть объявлена только декретом Законодательного собрания, изданным по официальному предложению короля». Именно к этому срединному решению и стремился с самого начала Мирабо. Очень ловко напустив на себя вид непонятого, он притворился, что вынужден признать поправку своих противников. Собрание в большинстве своем присоединилось, думая, что он проиграл; таким образом, декрет был принят единогласно.

В результате право войны и мира осталось в числе королевских инициатив; если бы монарх обратился за одобрением к Собранию, сделав все необходимое, чтобы начать военные действия, как бы депутаты могли отказать в своем согласии, не подвергая себя риску государственной измены? Современники не сразу разглядели возможность такого последствия; каждая сторона считала, что одержала победу.

Камилл Демулен умно записал: «Вопрос был решен: 1) в пользу народа; 2) в пользу короля; 3) в пользу и того и другого».

Затем, через несколько дней, левые осознали, что впервые с момента открытия Генеральных штатов одна из королевских прерогатив была сохранена и монархия получила очко в свою пользу.

«Декрет отвратителен», — сказал Робеспьер, а госпожа Ролан добавила: «Да, он отвратительный, совершенно иллюзорный и полностью роялистский».

Была и обратная сторона этого спорного успеха: Мирабо знал, что на карту поставлена его популярность. С редким лицемерием он привел в «Прованском курьере» подредактированную версию своей речи от 22 мая; новый текст был разослан во все департаменты в сопровождении форменной атаки на Триумвират, который он насмешливо называл «Триумгезатом[49]».

На этот нечестный прием Ламеты и Барнав ответили «Исследованием», в котором сопоставили оба текста. Отныне между триумвирами и Мирабо началась война.

V

Весной 1790 года, не слишком богатой на выдающиеся события в сравнении с тем же периодом предыдущего года, беспрестанно плелись интриги. Их нити, переплетавшиеся в голове Мирабо, были столь тонкими, что их трудно распутать. Трибун не успел написать мемуаров, и их остро не хватает для объяснения происходившего. Однако можно утверждать следующее: Мирабо знал, а главное, верил в то, что он — самая сильная политическая фигура в Национальном собрании; самое большее, он допускал сравнение с Талейраном, и то если они примирятся и смогут сговориться.

Демократическую силу в Собрании тогда представляли собой триумвиры; братья Ламеты были посредственными ораторами и не обладали ясностью ума; зато они были сильны благодаря своему внушительному состоянию и блестящим родственным связям; их мозговой центр, Дюпор, представлял собой немаловажную силу; их представитель Барнав считался лучшим оратором после Мирабо. Было естественно атаковать эту силу в лоб; сражение завязалось по поводу права объявления войны и мира; оно не закончилось ничьим поражением, однако ознаменовало собой разрыв. В этом плане всё было ясно: в случае правительственного кризиса триумвиры, исходя из только что занятой ими позиции, не смогут протолкнуть своих ставленников в королевский Совет.

А кризис, вероятно, скоро наступит. Мирабо, вскружив себе голову правом писать секретные донесения двору, был убежден, что падение Неккера — вопрос нескольких недель. Кто его заменит? В том-то и вопрос. Если декрет от 7 ноября 1789 года будет отменен, это место перейдет к самому влиятельному депутату; в противном случае — к фракции, которую он представляет.

Для торжества фракции Мирабо ей нужно было неоспоримо завладеть ситуацией, чтобы у короля не оставалось иного выбора. А выбор оставался: либо Мирабо, простой советник на жалованье, либо Лафайет, популярный командующий вооруженными силами. Разумеется, у последнего было больше шансов на победу. Поэтому союз этих людей, казавшийся общественности прочным, мог быть только притворным.

Мирабо разглядел опасность раньше всех; помогли ему в этом ненависть и презрение к генералу. Но до апреля 1790 года ввиду подозрительности короля в отношении Мирабо всё это не имело решающего значения; а после первых бесед с Мерси-Аржанто Мирабо убедился в том, что проблему нужно немедленно решать.

Тогда он стал действовать на опережение; 28 апреля 1790 года написал Лафайету ловкое письмо с предложением политического союза.