ЗАКЛЮЧЕНИЕ. РАЗМЫШЛЯЯ О ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ
ЗАКЛЮЧЕНИЕ.
РАЗМЫШЛЯЯ О ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ
В своей книге о соперничестве между великими державами в начале XX в. «Империализм в Маньчжурии» советский историк Владимир Аварии утверждал, что северо-восточные провинции Китая были полем битвы двух видов экспансионизма, а именно «современного капиталистического империализма», представлявшего экономические интересы таких стран, как США, и «военно-феодального империализма» других стран{1043}. Согласно Аварину, царская Россия была движима преимущественно последним.
Дихотомия Аварина чересчур грубо объясняет идеологические мотивы участия России на Дальнем Востоке. Немецкий ученый Юрген Остерхаммель точнее уловил интеллектуальную подоплеку интересов Петербурга на Тихоокеанском побережье:
В Китае мы видим все формы… империализма от прототипической неформальной империи и миссионерства до развитого финансового империализма, до уникальных видов коммерческих и промышленных колоний (Тайвань, Маньчжурия) и, наконец, до современных проявлений агрессивного завоевания. Китай стал испытательным полигоном самого большого разнообразия типов империализма в истории{1044}.
Остерхаммель имел в виду все державы, которые действовали в Срединном царстве в течение последних двух столетий, включая Британию и Францию в XIX в. и США и Японию в XX. И при этом его наблюдение прямо относится к России около 1900 г.
В 1894 г., когда Николай II взошел на престол, политика Петербурга в Азии пробудилась от длительного сна. У министра финансов Сергея Витте уже были амбициозные планы развития с помощью Сибирской железной дороги огромных территорий, приобретенных Россией на Тихом океане во время правления Александра II. Легкая победа Японии над Китаем во время короткой войны еще больше возбудила аппетиты. Упадок Цинской династии теперь был очевиден для всех, и многие русские начали фантазировать о блестящей судьбе империи на Дальнем Востоке.
Как мы видели, эти мечты принимали различные формы. Витте представлял себе Китай как арену для мирного проникновения. Согласно его доктрине, необходимо было установить экономическое и политическое влияние над иностранными землями без прямого контроля над ними, как за колониями. Для Алексея Куропаткина, его коллеги в Военном министерстве, восточный сосед России был источником «желтой угрозы». В пессимистичной картине мира генерала 400 миллионов китайцев представляли собой потенциальный «желтый поток», который легко мог поглотить несколько миллионов белых, проживающих в Сибири. По мнению Куропаткина, в Восточной Азии перед Российской империей стояли исключительно оборонительные задачи.
Два наиболее влиятельных интеллектуальных направления, формировавшие политику России на Дальнем Востоке, в наибольшей степени отличались друг от друга. Хотя Николай Пржевальский и принадлежал к предыдущему поколению, он представлял важную интеллектуальную тенденцию российского империализма в Восточной Азии. Более известный как великий исследователь Внутренней Азии, Пржевальский беззастенчиво выступал за аннексию обширных пограничных территорий Китая. В его глазах Китай был предназначен для быстрой славы и новых завоеваний, как Туркестан во времена генерала Скобелева.
Восток также вдохновлял и другое направление мысли. Устав от бесконечных дискуссий о том, где лежит судьба России — в Европе или в ее славянском наследии, князь Эспер Ухтомский и ему подобные настаивали на третьем пути: Россия должна вернуться к своим азиатским корням. Князь был убежден, что два века монгольского правления сделали Россию куда более близкой Востоку, чем Западу. Глубокая духовность, отвращение к примитивному материализму и потребность в самодержавном правлении — все это, по его мнению, делало русскую душу, по сути, восточной. Восточное наследие, подчеркивал Ухтомский, давало Петербургу моральное право играть в Азии более активную роль. Хотя Великобритания, Германия и другие капиталистические державы искали там лишь прибыли, у России на этом континенте были исключительно благие намерения.
Когда Россия в 1890-х гг. обратилась на Восток, были ли в правительстве другие люди, разделявшие какую-либо из четырех концепций судьбы империи? Каков был ответ образованной публики на эти представления? И наконец, играли ли убеждения Пржевальского, Ухтомского, Витте и Куропаткина какую-либо роль в политике царской России на Тихом океане и какова была эта роль?
* * *
Поколение, воспитанное на историях Пржевальского, вспомнило первопроходца, когда в 1894 г. между Японией и Китаем началась война. Легкость, с которой маленькая островная империя разбила армию Срединного царства, полностью подтверждала ту оценку, которую Николай Михайлович ранее дал китайским военным. Депеши военного атташе в Восточной Азии, полковника Вогака, вторили высказываниям Пржевальского о полной неспособности цинского правительства вести войну. Журналисты неоднократно цитировали утверждение Пржевальского о том, что горсть казаков может беспрепятственно дойти до Пекина{1045}. На рубеже XX в. такие взгляды были широко распространены в армии. Будущий военный министр Александр Редигер вспоминал: «…мы со времен Пржевальского держались убеждения, что с одним батальоном можно пройти через весь Китай»{1046}.
В 1900 г. российские войска оккупировали Маньчжурию, чтобы защитить Китайско-Восточную железную дорогу от боксеров. Эти действия встретили безнадежно неэффективное сопротивление, что вновь подтвердило военную немощь азиатского соседа и усилило презрение царских военных к азиатскому воинству. Прекрасный пример тому — рассказ младшего офицера, капитана Константина Кушакова, принимавшего участие в операции, под заглавием «Южноманьчжурские беспорядки в 1900 году»{1047}. Как и Пржевальский, Кушаков считал китайских солдат недисциплинированными и трусливыми, а их командиров — абсолютно некомпетентными. Каждый раз, когда русские войска их атаковали, солдаты бросали свое оружие и сломя голову бежали с поля боя{1048}.
Другие темы писаний Пржевальского также проникли в повествование Кушакова. Например, глубокое презрение местного населения к цинским чиновникам. Именно их, а вовсе не европейцев, жестокость была основной причиной Боксерского восстания. Риторика Кушакова чрезвычайно напоминает стиль Пржевальского: «Мы должны выбить из мандаринов их жирные мозги»{1049}. Как и Пржевальский, автор подчеркивал, что маньчжуры предпочитали русских своему правительству за то, что они навели на их землях порядок, и жизнь под властью Белого Царя была гораздо лучше{1050}. Многие офицеры, служившие на Дальнем Востоке, например адмирал Алексеев и его соратники в Маньчжурии, полностью разделяли жесткий империализм Пржевальского. Рупор Алексеева — порт-артурская газета «Новый край» всячески поддерживала продвижение Российской империи на Восток. Передовицы в защиту более агрессивной политики Петербурга часто появлялись на ее страницах. «Столетие России на Востоке» — статья в новогоднем выпуске 1901 г. — представляет собой типичный пример:
Китай, скованный русским кольцом на протяжении 9000 с лишком верст, своим западом, севером и северо-востоком лежит между русскими владениями. События минувшего года [Боксерское восстание] показали, что между Китаем и белыми по-прежнему находится непроходимая пропасть расовой вражды и взаимной ненависти, но для России языческий Китай является будущей ареной постепенной христианской проповеди и русского просвещения. И от Тегерана до Пекина на севере, от Тибета до Великой стены — никакое влияние, кроме русского, не может быть допущено{1051}.
В ура-патриотизме гвардейского капитана Безобразова и его сторонников также были слышны отголоски воинственных настроений Пржевальского. Хотя способы завоевания Востока, которые предлагал Безобразов, не были такими явными (например, его знаменитый план захвата бассейна реки Ялу под видом оснащенного оружием лесозаготовительного предприятия), его стремление лишить более слабых азиатских соседей пограничных земель было не менее страстным, чем у Пржевальского. По словам Аварина, гвардеец представлял собой типичный пример «военно-феодального империализма»{1052}.
Безобразов полностью разделял убеждение Пржевальского в том, что прав тот, за кем сила. Отмахиваясь от возражений Пекина по поводу законности своих действий на китайской земле, Безобразов утверждал: «Прочность настоящих и будущих русских предприятий в Маньчжурии может быть обеспечена лишь силою штыка»{1053}. Не слишком беспокоили Безобразова и дипломатические тонкости. «Что же касается до договоров и трактатов, — однажды заметил он, — то они не должны быть для нас препятствием при выполнении нами нашей исторической задачи на Дальнем Востоке»{1054}.
Когда Иван Балашов, один из близких Безобразову чиновников, написал в 1902 г. царю служебную записку, убеждая его не выводить войска из Маньчжурии, его аргументы были точно такими же, как у Пржевальского. Он утверждал, что русская оккупация полностью оправдана «вековой логикой вещей», а также вероломством и слабостью Китая: «…никто же никогда не сомневался в том, что Маньчжурия в конце концов должна неминуемо принадлежать России». В любом случае, заявлял Балашов, местное население правильно понимало свою судьбу: «И маньчжуры… так же как их соседи монголы, также и все остальные азиатские племена, твердо уверены в том, что волею самой судьбы им рано или поздно суждено подпасть под власть “Белого Царя”… который олицетворяет в их воображении смутные надежды на осуществление правды и мира на земле»[168].
Накануне 1904 г. даже разведка в своих оценках часто разделяла пренебрежительное отношение Пржевальского к азиатскому военному искусству. Более проницательные дипломаты и другие официальные лица были прекрасно осведомлены о военной мощи Токио. Барон Розен и Александр Извольский, например, неоднократно уговаривали Николая не ссориться с морским противником. Но были и другие, в частности офицеры армии и флота на Дальнем Востоке, которые не видели разницы между дряхлеющими Цинами и современными войсками императора Мэйдзи.
Типичным примером являются представления военного атташе в Токио подполковника В.П. Ванновского. В 1903 г. он сообщал: «Японская армия далеко еще не вышла из состояния внутреннего неустройства, которое неизбежно при чуждых ее народной культуре основаниях, усвоенных с чисто японской слепой аккуратностью и почти исключительно по форме, а отнюдь не по существу… Вот почему, [если], с одной стороны, японская армия давно не азиатская орда… то с другой — это вовсе не настоящая европейская армия…»{1055} Размышляя о возможной войне с Японией, многие полагали, что русские закидают японцев шапками; один только вид косматой казачьей папахи обратит японские войска в бегство{1056}.
Самым любопытным сторонником идей Пржевальского был бурятский лекарь Петр Бадмаев. Носивший до крещения имя Жамсаран Бадмаев, он руководил модной клиникой на окраине Петербурга, в которой тибетскими травами лечили тяжелые нервные заболевания, психические расстройства и нарушения женской физиологии{1057}. Благодаря великолепным связям (его крестным отцом при обращении в православие был сам Александр III) и хорошему деловому чутью, практика Бадмаева процветала. Точно так же как подобное предприятие могло бы процветать сегодня в падкой на новинки и состоятельной среде на североамериканском континенте, эта практика с ее экзотическими средствами пользовалась щедрым покровительством аристократов имперской столицы. Среди ее прославленных клиентов были министр финансов Сергей Витте и будущий председатель Государственной думы Михаил Родзянко. Светский доктор пользовался доступом к Николаю II и высшим эшелонам бюрократического аппарата, чтобы играть особую роль в дальневосточной политике России на рубеже веков.
В 1893 г. Бадмаев предложил Александру III эксцентричный проект завоевания Китая{1058}. Согласно его плану, к строящейся тогда Сибирской железной дороге нужно было добавить ответвление, чтобы соединить родину бурят на берегу Байкала с западным китайским городом Ланьчжоу (примерно 1800 км через пустыню Гоби). Ланьчжоу должен был стать пунктом рассредоточения для многотысячной бурятской «пятой колонны», переселенцев, которые будут агитировать своих ламаистских единоверцев в Тибете, Монголии и Синцзяне. Собрав войско из полумиллиона всадников, царские агенты в итоге нападут на Запретный город и свергнут Цинов. Захватив власть, «избранная монгольская, тибетская и китайская знать и знатные буддийские жрецы отправятся в Петербург просить белого царя принять их подданство»{1059}. Подобно лесной концессии Безобразова на реке Ялу десятью годами позже, подрывная деятельность России должна была проводиться под прикрытием законного коммерческого предприятия.
Сначала Витте горячо поддержал проект. Говоря об «особой роли [России] во всемирной истории» и ее «культурно-просветительской задаче на Востоке», министр финансов убеждал царя принять проект Бадмаева{1060}. Александр был настроен более скептично, замечая: «Все это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха»{1061}. Тем не менее Витте удалось убедить императора предоставить Бадмаеву двухмиллионную субсидию на организацию предприятия. Компания «П.А. Бадмаев и К°» была надлежащим образом зарегистрирована в 1893 г. Ее офисы располагались в Петербурге и Чите.
Предприятие не имело ни коммерческого, ни политического успеха. Когда через несколько лет его владелец попросил о второй двухмиллионной дотации, даже Витте не стал его слушать{1062}. К 1900 г. сам Бадмаев отказался от своего проекта{1063}. Все его успехи — это несколько капиталовложений в Чите и Пекине, а остальное — лишь туманные намеки на тайные группы бурятских агентов. Большевистский редактор его документов был близок к истине, когда предположил, что «феерический план» являлся тщательно продуманной аферой, цель которой состояла не в присоединении Внутренней Азии к России, а в том, чтобы «“присоединить” несколько миллионов русских рублей к своему “тибетскому” карману»{1064}.
Несмотря на скудные результаты эксцентричного проекта, Бадмаев сумел сохранить благосклонность двора и позаботился о том, чтобы подружиться с Николаем II. Зная лекаря с детства, новый император поспешил обратиться к буряту за советом по дальневосточной политике. Бадмаев никогда не стеснялся высказывать свое мнение. Он продолжил убеждать Николая отобрать Монголию и Тибет у Китая, напоминая царю о его предназначении: «Петр Великий прорубил окно в Европу — и Петербург, как великое творение Петра, выражает собою мощь русского государства… Николай II [теперь] прорубил окно на китайский Восток»{1065}.
Несмотря на то что Витте к 1896 г. решил, что Бадмаев был мошенником и шарлатаном, и велел ему прекратить свою деятельность на Дальнем Востоке, Николай продолжал удостаивать его аудиенциями[169]. Генерал Куропаткин тоже считал его жуликом и постоянно выражал свое недовольство «бреднями Бадмаева»{1066}. Однако чем больше министры жаловались на Бадмаева, тем выше ценил его царь. Хотя Бадмаев и не оказывал существенного прямого влияния на российскую политику, но его близость ко двору усилила восприимчивость царя к идеям Пржевальского о завоевании Азии, что явствует из знаменитой записи в дневнике Куропаткина в начале 1903 г.: «…у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Маньчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять и Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы»{1067}.
* * *
Когда между Китаем и Японией в 1894 г. разразилась война и в России начались дискуссии о том, какую из враждующих сторон следует поддержать, раздался голос и князя Ухтомского. Решение Петербурга встать на сторону Китая было принято в следующем году в значительной степени по настоянию Сергея Витте, чьи планы экономического развития на Дальнем Востоке основывались на хороших отношениях с Пекином. Тем не менее идеи Ухтомского о русско-китайском совместном господстве совпадали с планами министра финансов. После успешного вмешательства в Симоносеки в России воцарилось радостное возбуждение в отношении ее будущего на Тихом океане, и заявления князя часто привлекали внимание других журналистов. Для обозревателей в Великобритании, Германии и Франции его статьи выражали официальную политику царя на Дальнем Востоке.
Через два года Петербург, захватив Порт-Артур и Дальний, тем самым отказался от союза с Пекином. Осенью 1897 г. русское общественное мнение было настроено решительно против такого шага, что говорит о том, насколько представление Ухтомского о тесной связи между двумя великими империями в Азии разделялось просвещенной общественностью. Договор об аренде Ляодунского полуострова в марте 1898 г. разрушил иллюзии Цинов насчет российской поддержки, однако симпатии в России к Срединному царству оставались сильны. Реакция на Боксерское восстание 1900 г. свидетельствовала об этом наиболее явно.
Даже Лев Толстой присоединился к хору. В статье «Не убий», опубликованной в августе 1900 г., он обрушился на германского кайзера — одного из наиболее ярых застрельщиков иностранной интервенции: Вильгельм II «скажет, что в Китае войска должны не брать в плен, а всех убивать, и его не сажают в смирительный дом, а кричат ура и плывут в Китай исполнять его предписание»{1068}. После того как западные войска захватили Пекин, Толстой выразил свое мнение в не опубликованном при его жизни «Письме к китайцу»: «Китайский народ, так много потерпевший от безнравственной, грубо эгоистической, корыстолюбивой жестокости европейских народов, до последнего времени на все совершаемые над ним насилия отвечал величественным и мудрым спокойствием… И спокойствие и терпение великого и могущественного китайского народа вызывало только всё большую и большую наглость европейских народов, как это всегда бывает с грубыми, эгоистическими людьми, живущими одной животной жизнью, каковы были европейцы, имевшие дело с Китаем»{1069}. В то же время Толстой ни в коем случае не был апологетом российской политики: Николай II тоже навлек на себя его критику за то, что устроил «ужасную по своей несправедливости, жестокости и несообразности с проектом мира, китайскую бойню…»{1070}.
Члены правительства также резко критиковали Запад. Внутренний отчет министерства иностранных дел за 1900 г. отмечал дурное влияние «западноевропейской культуры» на «китайский быт»{1071}. Один полковник Генерального штаба утверждал: «Основной причиной настоящих событий в Китае, получивших название “Восстания Большого Кулака”<…> является развитие капиталистического производства, которое в конечном результате привело к избытку продуктов для внутреннего потребления и к необходимости во внешних рынках»{1072}.
В брошюре, написанной для широкой публики плодовитым автором генералом Евгением Богдановичем, события излагались в духе Ухтомского{1073}. Богданович хорошо знал Ухтомского[170]. Кроме того, он был тесно связан со двором, и его сочинение, как и многие другие его публикации, можно считать официальной точкой зрения{1074}. По словам генерала, Николай тепло благодарил его за издание этого буклета{1075}.
Озаглавленное «Россия на Дальнем Востоке», сочинение описывает Боксерское восстание как взрыв народного гнева против разрушительного воздействия Запада. Жестокость, хотя и прискорбная, была понятна: Боксерское движение «вызвано глубокою и давнишнею ненавистью китайцев к европейцам, которые с тех самых пор, как насильственно, угрозами и войнами заставили Китай открыть для их торговли и промыслов китайские приморские города и некоторые более важные торговые пункты, бесцеремонно хозяйничали так, как у себя дома, относясь с полным неуважением к старым народным обычаям и верованиям китайцев». Особенно оскорбительными автор считал действия католических и протестантских миссионеров. И дело не только в том, что их высокомерное вмешательство в дела подданных китайского императора нарушало гражданский порядок. Их поступки вовсе не были вызваны искренней любовью к Богу. И одновременное проникновение в страну проповедников, торговли и опиума не было совпадением{1076}.
Китай, как подчеркивал генерал Богданович, это великая цивилизация, которую отличают давняя история и уважение к традициям. А кроме того, это мирный сосед России, отношения с которым совсем не такие, как с Европой:
Что касается России и русских, то нас китайцы не могут сравнивать с прочими иностранцами. <…> [Издавна] имя русского в Китае пользовалось уважением, благодаря нашим бывшим поработителям монголам, которые занесли в Китай добрые сведения о русских и которые позже распространяли в китайских пределах славу имени Белого Царя, как могучего богатыря на полях брани и оберегателя добра и справедливости во время мира.
Более того, в отличие от ненавистных западных проповедников, русские православные священники не пытались навязать свою веру китайцам{1077}. А когда русский царь все же приказал своим войскам войти в Китай, он сделал это только для того, чтобы помочь императору восстановить порядок и защитить его от возмездия европейцев{1078}.
Более консервативная петербургская пресса тоже придерживалась этой точки зрения. Ежедневные газеты, такие как «Новое время» и «Гражданин», с трудом сдерживались, чтобы не позлорадствовать по поводу страданий, причиненных повстанцами европейцам в Пекине. Как и газета Ухтомского, они выражали свое сочувствие Китаю, а также отвращение к миссионерам и торговцам, которых Запад наслал на его народ. «Санкт-Петербургские ведомости» не преувеличивали, когда заявляли, что на первых порах русские журналисты были едины в своем осуждении российской интервенции{1079}. Многие из этих публикаций отражали точку зрения восточников.
Одним из наиболее верных союзников Ухтомского в прессе был князь Владимир Петрович Мещерский. Хотя его «Гражданин» не принадлежал к крупным столичным газетам, у него была избранная читательская аудитория, в которую входил сам император[171]. Кроме того, Владимир Петрович был известен своим талантом к интригам, и подчас было трудно определить, формировали ли его статьи политику или искусно к ней приспосабливались. Тем не менее его колонка «Дневник» отражала официальное мнение с поразительной точностью. Поэтому знаменательно то, что Мещерский часто высказывал свое согласие с Ухтомским.
Когда Эспер Эсперович возглавил «Санкт-Петербургские ведомости», либеральный «Вестник Европы» выразил большое удивление тем, как тепло приветствовал своего нового коллегу, славящегося терпимостью к меньшинствам, реакционер Мещерский{1080}. И все же, несмотря на кажущееся несоответствие, восточничество Ухтомского обладало многими добродетелями в глазах человека с такими крайне консервативными взглядами, как Владимир Петрович. Реакция Мещерского на Боксерское восстание является хорошим примером этой логики. Как и Ухтомский, Мещерский с глубоким уважением относился к китайской культуре; по его мнению, в своем неизменном консерватизме Китай даже превосходил Запад{1081}. Мещерский был возмущен высокомерием, с которым Запад пытался навязать свою упадочную культуру Востоку{1082}. Неудивительно, что китайцы в гневе восстали против такого вмешательства. В итоге, пытаясь заставить их идти западным путем, европейцы попали в собственную ловушку:
И делала это Европа, ни разу не задаваясь вопросом: да против кого же она вооружает Китай, обучая китайцев военному делу, и насилует их инстинкты миролюбия! <…> Китай сам дает ей ответ. Пораженная ужасом Европа лепечет в припадке обуявшего ее страха… что глупо было навязывать китайцам миссионеров и еще глупее было вооружать и обучать военному делу по-европейски{1083}.
Боксерское восстание служило предупреждением для соотечественников князя. Он считал, что оно было естественным и неизбежным следствием пагубного европейского влияния{1084}. Мещерский полагал, что этот кризис должен научить русских не отвергать старый порядок ради новомодных веяний Запада. Вспоминая историю, он соглашался с Ухтомским, что место его страны в Азии, а не в Европе:
Когда совершилось при Иоанне IV покорение Сибири — ничто не изменилось в строе Русской Державы, и Россия продолжала свои задачи внутреннего и внешнего развития. <…> Другое событие совсем противоположного характера: это быстрое приведение в исполнение плана устройства новой столицы на Финском заливе Петром Великим, изменившее русло русской жизни и остановившее развитие ее в ее старинном центре на долгое время…{1085}
В начале пребывания Сергея Витте на посту министра финансов его увлечение перспективами экономического развития на Дальнем Востоке разделяли многие. В 1880-е гг., задолго до его назначения на эту должность, заинтересованные группы, например Общество поощрения и содействия русской промышленности и торговле, с энтузиазмом стремились развивать коммерческие связи с Азией{1086}. Бизнесмены приветствовали амбиции Витте на Востоке в начале 1890-х гг. К концу десятилетия экономический бум, порожденный капиталовложениями в Сибирскую железную дорогу, только усилил их рвение. Как писал на марксистском жаргоне А. Попов, раннесоветский эксперт по дипломатической истории Восточной Азии, «взятый правительством курс на активную дальневосточную политику пользовался в ту пору известной популярностью и признанием не только со стороны крепостников, но и со стороны широких кругов русской буржуазии»{1087}.
Спад, начавшийся около 1900 г., существенно поубавил оптимистические ожидания богатства, которое могли бы принести России тихоокеанские территории{1088}. Российские промышленники, ранее бывшие самыми страстными сторонниками проекта, начали по-новому задумываться об экономической жизнеспособности Сибирской железной дороги. В докладе для Общества ориенталистов глава отделения торговли и промышленности Общества заявлял, что магистраль пригодна только для перевозки пассажиров, почты и ценных грузов{1089}. Другой обозреватель заключал: «Международного транзитного значения дорога иметь не может… так как очень немногие товары могут выдержать плату за перевоз на расстоянии 10 000 верст (от центра Европы) и перевоз их морем через Суэц всегда будет гораздо дешевле»{1090}.
В то же время частный сектор больше не разделял надежд министра финансов на развитие небывалых торговых оборотов с Китаем. К тому моменту Общество содействия русской промышленности и торговле оценивало перспективы сбыта в Срединном царстве в лучшем случае как минимальные{1091}. Бизнесмены знали, что, несмотря на усилия Витте повысить заинтересованность восточного соседа в своей продукции, экспорт так и не начал расти. На рубеже XX столетия товарооборот с Китаем едва ли превышал 7 млн. руб. в год, что ставило Россию на седьмое место среди торговых партнеров Китая, немного впереди Бельгии{1092}. Российские фабрики были не в состоянии производить товары, необходимые китайцам, а купцы были не заинтересованы в развитии этого рынка. Газетный корреспондент сообщал из Шанхая:
Ни одной русской вывески, ни одной русской лавки; за исключением единственной мелочной, скрывшейся от взоров в далеком предместье, в переулке… Там нашел и русский табак, и соленые огурцы (40 коп. фунт). <…> С гордостью даю этот адрес читателям, чтобы при посещении Шанхая они могли познакомиться с пионером и представителем русской торговли и промышленности в торговой столице Дальнего Востока, воздать ему должные почести и кстати купить соленых огурцов{1093}.
В последние годы перед войной с Японией русская пресса в основном разделяла такую мрачную оценку Теперь, вместо того чтобы смотреть на Восток как на источник богатства, газеты видели в нем огромную обузу для царской казны. Такие влиятельные обозреватели, как Суворин из «Нового времени», начали использовать экономические аргументы, призывая отдалиться от Азии. Даже «Санкт-Петербургские ведомости», которые традиционно были преданным союзником министра финансов, начали терять веру{1094}.
Свою роль в неприятии общественностью планов Витте по мирному проникновению в Азию играли циклические факторы. Но существовала и более фундаментальная причина плохого отношения к идеям министра финансов. На рубеже веков в образованном российском обществе, более чем где-либо еще в Европе, по-прежнему господствовал аристократический, доиндустриальный этос, для которого купцы и предприниматели были достойными презрения нуворишами. Если перефразировать принстонского историка Арно Майера, можно сказать, что нигде старый режим не держался за жизнь столь цепко, как в империи Романовых.
Хорошим примером трудностей министра финансов может служить злой анекдот о встрече Николая II с представителями купеческого сословия в Нижнем Новгороде летом 1896 г. В рамках коронационных празднеств Витте организовал роскошную Торгово-промышленную выставку в историческом торговом городе. По словам министра, выставка должна была продемонстрировать успехи промышленности и политическую мудрость его программы{1095}. Делалось все возможное, чтобы произвести впечатление на посетителей. Студентам и рабочим предлагали бесплатные билеты на поезд из любого уголка России{1096}.
Витте надеялся внушить уважение к купечеству и напомнить публике о корнях русского предпринимательства. Местная газета восклицала: «Купечество наиболее всех других сословий сохранило в себе самобытный русский дух». Это был намек на то, что в своем подражании европейцам знать уступила свою ведущую роль. «Многие сословия, — продолжала передовица, — ввиду изменившихся социальных условий не могут, как во время былой старины, проявлять свою силу»{1097}.
Кульминацией стал визит на ярмарку свежекоронованной императорской четы в июле. Николая и Александру встретила почетная стража из купеческих сыновей в средневековых русских костюмах из бархата и меха. Вступив в беседу, царь спросил ребят, как их зовут. «Кнуп!» — с гордостью воскликнул первый. «Фон Айнем!» — ответил второй, а за ним последовали «Шульц!», «Кениг!» и другие разнообразные немецкие фамилии. Николаю это не понравилось{1098}.
Неизвестно, было ли так на самом деле, но эта история иллюстрирует отношение русских к идеям министра финансов. Виттевское видение России как современной торговой державы имело такие же шансы укорениться в воображении его соотечественников, как и орхидея, высаженная в сибирской тайге.
* * *
Если у многих русских, когда Николай стал их царем, Дальний Восток вызывал энтузиазм, то в умах других сообщения об осложнениях на Тихом океане в 1894 г. порождали страхи. Автор «Вестника Европы» переживал из-за огромного населения беспокойного азиатского соседа{1099}. «Сигма» (С.Н. Сыромятников), который часто комментировал события в Восточной Азии в «Новом времени», предвосхитил знаменитую поэму Владимира Соловьева: «…я позволяю себе просить русское общество, русских писателей, русских журналистов обратить внимание на то, что творится теперь на Востоке, и приготовиться к борьбе с грядущим панмонголизмом. Не только к борьбе за Приморскую область или Сибирь, а к борьбе за нашу историческую жизнь, за наше развитие и за те идеалы, которым мы сознательно служили столько веков»{1100}.
Стремительное отступление китайцев смягчило эти страхи. Но в последующие годы Китай явился источником иного рода тревог. Как и на западном побережье Северной Америки, в последние годы XIX в. наплыв в Восточную Сибирь манзов, как здесь было принято называть китайских мигрантов, не приветствовался местным русским населением[172]. Газеты во Владивостоке начали требовать от властей «облегчить борьбу русского рабочего с противодействующими ему влияниями наплыва в край китайцев и при конкуренции в области ручного труда»{1101}.
Генерал Куропаткин был не единственным, кто озвучил тревогу в связи с «наплывом желтой расы». «Русская мысль» в феврале 1897 г. жаловалась, что в этом случае «Сибирь сделалась бы вполне нерусскою», и убеждала: «…мы должны охранять каждую десятину в Сибири для русских»{1102}. В свою очередь, «Сибирский вестник» отмечал годом ранее: «…на восточных наших окраинах китайцы являются в той же роли, со всеми ее последствиями, в какой на западных окраинах являются евреи»{1103}. Иногда русские газеты даже перепечатывали западные диатрибы, направленные против иммигрантов{1104}.[173] И все же, если вспомнить желчность «San Francisco Examiner» Уильяма Рэндольфа Херста, надо признать, что русская пресса гораздо меньше паниковала из-за манзов во Владивостоке и Хабаровске, чем североамериканские газеты по поводу меняющегося этнического состава Калифорнии и Британской Колумбии.
Боксерское восстание естественным образом усиливало тревогу из-за неспокойной восточной империи, особенно среди писателей и художников. Радикальный литературный критик Николай Михайловский, например, был убежден, что исполнялись самые зловещие предсказания Владимира Соловьева: «Мы сейчас увидим, что литература мрачных ожиданий военного или мирного, но во всяком случае грозного для Европы монгольского потока далеко не исчерпывается тремя писателями…»{1105}
Знаменитый баталист Василий Верещагин был также обеспокоен Боксерским восстанием{1106}. Летом 1900 г. он опубликовал пространную серию статей о недавнем путешествии по Дальнему Востоку, в которой звучал испуг, удивительно напоминающий страхи Куропаткина. Возможно, Восток оказал схожее воздействие на воображение Верещагина, потому что у него с Куропаткиным было общее прошлое. Оба сделали свои карьеры во время войн в Средней Азии в 1870-е и 1880-е гг. и дружили впоследствии{1107}. В представлении общества имена обоих были крепко связаны с Туркестаном. Если Куропаткин был летописцем завоевания, Верещагин был признанным художником той кампании.
Если и могло показаться, что ранние картины Верещагина прославляли сражения в Средней Азии, то теперь он недвусмысленно выражал свое отрицательное отношение к завоеванию Востока[174]. В одной из статей он вспоминал, что в свое время выступал против захвата долины Или{1108}. Художник также резко возражал против аннексии любых земель в Маньчжурии и Синцзяне в трудную для Цинов пору. Верещагин предупреждал, что такая аннексия сулит России «массу очень тяжелых обязанностей, потому что как ни велика, ни могущественна Россия, но и она может надсадиться над миссией вести, усмирять и цивилизовать несколько десятков миллионов народа чужой расы и тем надолго отвлекать все силы и заботы государства на этих малоинтересных сограждан». Он заключал: «Чем меньше у нас будет населения с мужскими косами, тем лучше»{1109}.
Как и военному министру, Василию Верещагину не давала покоя демография. Его часто тревожило огромное неравенство белой расы и «600 миллионов желтолицых и узкоглазых» азиатов{1110}. Верещагин полагал, что победить такого многочисленного противника невозможно:
Напрасно думают, что нанесут ущерб этому государству, если убьют у него 20-50-100 000 народа — это буквально капля в море, и если будут у них пушки и ружья, они, при своем философском воззрении на жизнь и смерть, будут лезть и лезть на наши штыки, лезть сотнями тысяч, миллионами!{1111}
Художник был согласен с Куропаткиным, что Запад станет свидетелем нового великого наступления Востока в новом веке: «Мне думается… что опасность нового нашествия с Востока очень велика, почти неотвратима в будущем, так что вопрос сводится лишь к тому, когда оно может осуществиться»{1112}. Он повторял, что русские должны тщательно избегать таких ненужных провокаций в отношении азиатского соседа, как аннексии территорий. Верещагин также повторял призыв военного министра к белым нациям объединяться перед лицом серьезной опасности: «Интерес Европы… в том, чтобы прямо сделать невозможным осуществление “желтого призрака” задержкою его до тех пор, когда население России удвоится, и она будет в состоянии первая принять на свою грудь удар дракона…»{1113} Отказываясь объединить свои силы, христианство обрекало себя на судьбу строптивых князей Киевской Руси: «Если европейцы встретят натиск многомиллионной армии желтолицых так же недружно, так же разрозненно, как это делали русские удельные князья, при первых попытках азиатских полчищ, несколько столетий тому назад, то их ждет печальная участь»{1114}.
К несчастью, в том, что касалось личной судьбы, беспокойство художника из-за «желтой угрозы» оказалось вполне обоснованным. Верещагин встретил свою смерть вместе с вице-адмиралом Степаном Макаровым на флагмане Тихоокеанской эскадры «Петропавловск», который был потоплен миной у Порт-Артура в марте 1904 г. во время Русско-японской войны.
И все-таки взгляды Куропаткина отражали позицию явного меньшинства в России того времени. Газетные передовицы в целом свидетельствовали о том, что угроза, которую Боксерское восстание могло представлять за пределами Китая, мало кого волновала. Как мы видели, гораздо большее число обозревателей разделяли симпатии Ухтомского к китайцам, чем обеспокоенность военного министра «желтой угрозой». Даже когда беспорядки в Маньчжурии начали напрямую угрожать интересам России, это вызвало скорее реакцию гнева, а не страха. Воинственный «Новый край» в Порт-Артуре отреагировал типичным образом, заявив, что «всеобщая опасность заставила Россию позабыть… свою вековую дружбу с китайскими богдыханами» и «сосредоточить свои вооруженные силы», чтобы преподать урок «желтой расе»{1115}.
Япония, как новое воплощение «желтой угрозы», все же вызывала тревогу у некоторых в России. В 1895 г. Алексей Суворин предупреждал: «В европейскую, белорасовую дипломатию вливается японская желторасная волна, и мне кажется, что это довольно сложное знамение времени»{1116}. В одной любопытной статье в «Новом времени» высказывалось предположение, что местом рождения Чингисхана, о котором в течение длительного времени высказывались разные домыслы, на самом деле были Японские острова, из чего следовало, что Япония Мэйдзи была естественным наследником Орды{1117}.
Некоторым современникам предсказание Соловьева о том, что Япония может объединиться с Китаем и возглавить панмонголистское шествие по евразийскому континенту, казалось самой страшной возможностью. В книге о новом русском царе, опубликованной во Франции в 1895 г., Николай Нотович сравнивал недавнее появление Японии на мировой арене с Гогом и Магогом — апокалиптическими врагами Царства Божия. Он также проводил еще одну параллель с прошлым: «И свирепые скифы, и безжалостные тюрки, кажется, вновь готовы начать свое кровавое шествие по миру». Если Токио возглавит народы Срединного царства, последствия будут катастрофические: «Вообразите неодолимую мощь этой силы, образованную двумя нациями, которые вместе могут выставить двухсотмиллионное войско. Она движется по пустыне [Внутренней Азии] на равнины Туркестана. Именно этими путями шел Чингисхан»{1118}.
В сказке «Последние огоньки», опубликованной в 1897 г., Дмитрий Мамин-Сибиряк поведал о том, как большой остров у берегов Восточной Азии завоевывает Европу. «Последний удар, нанесенный Европе желтолицыми варварами, был только неизбежным результатом всей европейской политики. Да, Европа несколько сот лет учила желтые расы искусству истребления… Это был настоящий поток варварства, хлынувшего на Европу во всеоружии последних слов науки»{1119}. Судьба европейцев у Мимина-Сибиряка не была такой совсем уж мрачной, как у Соловьева в «Краткой повести об Антихристе»: азиаты продали континент американским миллиардерам, превратившим его в гигантский парк для увеселительной охоты.
Среди авторов, опасавшихся Японии, был также и журналист из Порт-Артура И.С. Левитов. Сочинитель алармистских трактатов, таких как «Желтая раса», «Желтый Босфор» и «Желтая Россия», Левитов с энтузиазмом распространял идею «желтой угрозы»{1120}. В «Желтом Босфоре», например, он предупреждал, что Токио стремится захватить Корейский полуостров. Прочно обосновавшись на Азиатском континенте, Япония не только окружит русский Тихоокеанский флот, но и получит прекрасную возможность оказывать влияние на цинское правительство. «Европа должна наконец понять, что может сделать Китай, если он по образцу Японии вооружится и когда он силою своего оружия начнет требовать себе равноправия между европейскими государствами», — указывал Левитов{1121}. Он полагал, что гораздо лучше заключить сделку с Англией, чтобы держать Японию под контролем{1122}.
Русские дипломаты не гнушались использовать «желтую угрозу» для оправдания царских амбиций на Тихоокеанском побережье. В мае 1901 г. министр иностранных дел граф Ламздорф в циркуляре российским послам в европейских столицах, предназначенном для сообщения тамошним правительствам, заявлял, что нападение Японии на Россию поставит под угрозу и Запад: «Державам не следует терять из виду, что таковая борьба вызвала бы сильное патриотическое движение, которое завершилось бы несомненно восстанием всей желтой расы против ненавистных ей европейцев»{1123}. Нет никаких доказательств того, что сам Ламздорф в это верил.
Нотович и Левитов были исключением среди своих соотечественников. Япония, как и Китай, вызывала опасения у немногих, о чем свидетельствует красноречивое игнорирование угрозы войны до января 1904 г. В целом создается впечатление, что «желтая угроза» гораздо больше будоражила воображение культурных кругов, например поэтов Серебряного века, чем широкой общественности. Даже те, кто породил эту идею, иногда относились к ней с иронией. В конце концов даже Соловьев в своей знаменитой поэме 1895 г. высказывался двусмысленно. Если в первой строке говорилось: «Панмонголизм! Хоть слово дико», то вторая звучала уже не так враждебно: «Но мне ласкает слух оно».
Идеи, выраженные Пржевальским, Ухтомским, Витте и Куропаткиным, формировали, вместе взятые, русское сознание в пору его страстной одержимости Дальним Востоком в конце XIX в. Очевидный пример представляет собой сам царь, в чьей непоследовательной политике в отношении Восточной Азии видны противоречивые элементы различных идеологий. Пренебрежительное мнение Николая о воинских навыках азиатов, его вера в превосходство русского оружия, его страстное желание построить империю на Востоке — все это черты конквистадорского империализма Пржевальского. Но при этом реакция царя на Боксерское восстание показывает, что он также разделял восторг Ухтомского по поводу Китая и восточной судьбы России. А в самом начале царствования, до того как Николай потерял веру в своего министра финансов, он был увлечен экономическими перспективами, которые Сибирская железная дорога открывала для его империи.
Идеи, которые мы рассмотрели, играли роль не только в действиях царя, но и правительства. Стремление Витте к p?n?tration pacifique вместе с восточничеством Ухтомского предопределили заключение тайного союза Петербурга и Пекина в 1896 г. Влияние восточников было заметно и четыре года спустя, когда и общественное мнение, и политика России проявили сочувствие к китайцам во время Боксерского восстания. Но в то же время царское правительство пошло по совершенно другому пути, когда немцы захватили Кяо-Чао в 1897 г. Вместо того чтобы остаться на стороне своего азиатского партнера, Николай позволил своему правительству поддаться чарам конквистадорского империализма чеканки Пржевальского, позарившись на лакомые кусочки китайской земли. «Желтая угроза» оказала не столь мощное воздействие на воображение россиян, как некоторые другие идеологии той эпохи. Но все же ее призрак преследовал военного министра Куропаткина, в результате чего он не хотел, чтобы Россия играла в Восточной Азии какую-либо иную роль, кроме оборонительной.
Нам недостаточно известно о том, как формировалась внешняя политика в Петербурге, чтобы точнее описать взаимодействие идей и дипломатии. Но если рассматривать обращение России к Востоку в период с 1895 по 1904 г., то можно сделать два вывода. Во-первых, очевидно, что внешняя политика находилась под влиянием идей. Это не означает, что поведение государства на международной арене целиком предопределяется его видением остального мира. Отношения идеологии и дипломатии гораздо сложнее, чем причинно-следственная связь. Историк Гордон Крейг однажды заметил: «Установление взаимосвязи между идеями и внешней политикой всегда представляет собой сложную задачу»{1124}.
Интерес Петербурга к тихоокеанским территориям был вызван событиями, находящимися вне его власти, а именно показательным поражением Китая в короткой войне с Японией в 1894—1895 гг. Решение захватить Порт-Артур тремя годами позже никогда не было бы принято, если бы Германия вдруг не захватила Кяо-Чао. Столь же верно и то, что длительные и мучительные дебаты вокруг вывода войск из Маньчжурии начались только после того, как Боксерское восстание вынудило царя ввести войска в северо-восточные провинции Китая. И все же в каждом конкретном случае реакция Петербурга на события определялась не только обстоятельствами. Ее формировало и то, что ведущие политики думали об этих событиях.
Данное исследование также подчеркивает тщетность попыток свести дипломатические действия к одному из многих идеологических факторов. Поступки государств редко, если вообще когда-либо, обуславливаются только одной идеей. В труде по интеллектуальной истории американской внешней политики «Promised Land, Crusader State» («Земля обетованная, государство-крестоносец») Уолтер Макдугал выделил по меньшей мере восемь важных направлений мысли в течение двух веков существования республики{1125}. Так же верно и то, что представление России о ее месте в мире никогда не монополизировалось какой-либо одной идеологией, будь то «борьба за выход к морю», мессианство «третьего Рима», «замирение пограничья» или какое-либо другое.