8. СМУТНОЕ ВРЕМЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. СМУТНОЕ ВРЕМЯ

«Ты знаешь, сейчас сажают ни за что».

Замечание местного руководителя, 1938 г.[1].

Слежка — это когда население находится под наблюдением; террор — когда представители населения подвергаются массовым арестам, казням и другим формам государственного насилия по самым непредсказуемым причинам. Общество слежки не обязательно должно быть обществом террора: например, Германская Демократическая Республика 1970-х - 1980-х гг. была относительно свободна от террора, хотя штази — ученица НКВД, превзошедшая учителя, — опутала ее сетью тотальной слежки, не имеющей параллелей в истории служб государственной безопасности[2]. Однако связь между слежкой и террором, совершенно очевидно, существует; используются те же самые учреждения, и происходят во многом те же самые процессы. В Советском Союзе, где волны террора против различных групп населения начались в гражданскую войну и периодически поднимались после нее в течение всего предвоенного периода, связь эта была особенно тесной. Слежка служила ежедневным напоминанием о возможности террора.

Инструменты государства ведут слежку и осуществляют террор. В советской народной речевой практике и то и другое определялось как вещи, которые «они» делают с «нами». Очень важно понимать, что советские граждане именно так воспринимали происходящие процессы, но не менее важно понимать и то, что подобный подход во многих отношениях неудовлетворителен. Где граница между «ними» и «нами» в обществе, насчитывающем почти миллион должностных лиц различного ранга, от представителей верховной власти до нищих мелких начальников в деревне? Причем, если «они» — это люди, получающие доступ к государственной власти через занимаемую должность, то как можно говорить о Большом Терроре, от которого пострадали в первую очередь должностные лица, как о том, что «они» делали с «нами»?

Для общества в целом террор означает гораздо больше, чем просто страдания жертв и их семей и боязнь остальных стать жер­твами в свою очередь. Общественный опыт террора включает и опыт палача, и опыт жертвы, и опыт творящего насилие, и опыт страдающего от насилия. То же самое справедливо и в отношении индивидуального опыта террора: даже те, кто никогда не доносил на сограждан по собственной воле, во время Большого Террора не защищали друзей, пригвождаемых к позорному столбу, порывали отношения с семьями «врагов народа» и самыми различными путями становились участниками процесса террора. Одна из самых полезных функций системы понятий, противопоставляющей «их» и «нас», для советских граждан — и главная причина осторожного отношения к ней историков — как раз и заключалась в том, что она затушевывала этот нестерпимо досадный факт.

Волн террора, по образному выражению Солженицына, было много, и каждая приносила в тюрьмы и лагеря Гулага жертвы из различных социальных групп. В конце 1920-х - начале 1930-х гг. это были кулаки, нэпманы, священники и в меньшей степени — «буржуазные специалисты», хотя они представляли главную мишень. В 1935 г., после убийства Кирова, пострадали ленинградцы — особенно представители прежних привилегированных классов и бывшие члены оппозиции в партии и комсомоле. Затем наступил Большой Террор, направленный специально против коммунистической элиты, до тех пор не попадавшей под удар, а также против интеллигенции и всех «обычных подозреваемых» вроде кулаков и «бывших людей».

Данная глава посвящена одной отдельной волне террора, Большому Террору 1937-1938 гг. Это была квинтэссенция сталинского террора, исторический момент, кристаллизовавший и в то же время преобразовавший опыт террора, накопленный за два предыдущих десятилетия. Террор против всевозможных врагов являлся привычной стороной жизни в СССР, хотя и не продолжался непрерывно. Однако до Большого Террора слово «враг» обычно всегда связывалось со словом «классовый». Понятие «классовые враги» подразумевало существование в советском обществе четко определенных категорий, предназначенных в жертвы террора: кулаки, священники, лишенные прав «бывшие люди» из прежних привилегированных классов и т.п. По-видимому, подразумевалось и то, что люди, не относящиеся к данным категориям, могли не бояться террора, — хотя на практике мало кто из советских граждан безоговорочно доверял этой предпосылке, зная, сколь бесконечно гибкими могут быть такие позорные определения, как «кулак» и «буржуй».

Большой Террор установил новое определение объекта террора: «враги народа». В каком-то смысле это было просто кодовое название, означающее, что в этот раз, в отличие от всех предыдущих, охота на врагов будет вестись главным образом среди коммунистической элиты. Но в другом смысле это был признак разрушения прежних концептуальных границ террора. «Враги» больше не имели таких специфических атрибутов, как классовая принадлежность; любой мог оказаться врагом — советский террор принимал бессистемный характер. Говоря словами эпиграфа, предваряющего эту главу, — «сажали ни за что».

Социальные патологии, подобные Большому Террору, не имеют полностью удовлетворительного объяснения. Каждый индивидуум знает, что является беспомощной жертвой, реальной или потенциальной. Кажется невозможным, во всяком случае для ума, воспитанного на принципах Просвещения, чтобы столь экстраординарные, столь чудовищно выходящие за рамки нормального опыта события происходили «случайно». Должна быть причина, думают люди, и тем не менее происходящее выглядит по сути беспричинным, бессмысленным, необъяснимым ничьими рациональными интересами. Вот так в основном образованные, современные, западного склада русские, представители элиты, понимали (или не понимали) Большой Террор. Дилемма перед ними стояла тем более мучительная, что это были те самые люди, которые в данном раунде террора рисковали больше всего, и они это знали.

Для большинства российского населения, менее образованного и менее западного склада, концептуальные проблемы не имели такой остроты. Террор 1937-1938 гг. был одним из великих бедствий вроде войны, голода, наводнений, эпидемий, которые периодически сокращали его численность и которые надо было просто перетерпеть. Для таких бедствий не бывает особых причин (хотя некоторые верующие всегда говорят, что это кара за грехи), и предотвратить их невозможно. Кроме того, события 1937-1938 гг. задели низы населения — за исключением изгоев и маргиналов[3] — гораздо меньше, чем элиту. Для крестьян они не шли ни в какое сравнение с тяжким ударом в начале десятилетия — коллективизацией. Для городских рабочих голод в начале десятилетия и ужесточение кары за нарушения трудовой дисциплины в конце его стояли гораздо выше на шкале выпавших на их долю несчастий.

В начале 1937 г. и образованные, и необразованные русские видели признаки того, что надвигается национальное бедствие. Важнейшей непосредственной причиной такого ощущения стал неурожай 1936 г., приведший зимой и весной 1937-го к голоду в деревне, очередям за хлебом в городах и паническому страху, что будет еще хуже, чем в 1932-1933 гг. В деревне носились слухи о близящемся голоде, беспорядках, войне — как во время коллективизации.

Были и другие факторы. С начала первой пятилетки и коллективизации власть и общество жили в постоянном напряжении; индустриализация, беды, связанные с коллективизацией, тревожная международная обстановка, вызвавшая в стране предмобилизационное положение, отнимали все силы. Внутри коммунистической партии атмосфера становилась все более напряженной по мере того, как процесс партийных чисток, впервые прошедших в 1933—1934 гг., повторялся в 1935 и в 1936 гг. После убийства Кирова бывшие оппозиционеры стали мишенью террора, Зиновьева и Каменева, которым приписывали моральную ответственность за убийство, судили дважды и в 1936 г. расстреляли. Партия продолжала очищать себя от нежелательных членов, и процесс этот все более и более ужесточался — дело кончалось уже не только исключением из партии, а нередко и арестом. Почти 9% исключенных из партии в ходе самой последней чистки — в общей сложности более 15000 чел. — арестованы как шпионы, кулаки, белогвардейцы и негодяи всех мастей, докладывал Ежов ЦК в декабре 1935 г. И арестов должно было стать еще больше. Как выразился один из выступавших на этом заседании ЦК, стоит исключенным из партии прийти домой, они тут же начинают заниматься контрреволюционной деятельностью; нужно «их выкурить», пока не дошло до настоящей беды[4].

Армия бывших коммунистов росла, пока в начале 1937 г. встревоженные руководители партии не указали, что в некоторых регионах и на некоторых предприятиях число бывших членов партии сравнялось с числом членов партии или даже превысило его[5]. Считалось, что эти люди — враги, часть неудержимо расширявшейся группы, куда входили не только все, кто выступал против режима, но и все, кого режим когда-либо обидел, не говоря уже обо всем капиталистическом «окружении», угрожавшем существованию Советского государства. Советская политическая культура не создала эффективных механизмов возвращения заблудшей овцы в стадо. Необходимость таких механизмов признавалась, по крайней мере так можно подумать, судя по некоторым акциям вроде восстановления в партии бывших оппозиционеров, возвращения гражданских прав сосланным кулакам и попытки снять клеймо с «социально-чуждых» в Конституции 1936 г. Но эти усилия никогда не длились долго: сосланные оставались привязаны к месту ссылки, бывшие лишенцы по-прежнему подвергались дискриминации, невзирая на Конституцию, а почти всех бывших оппозиционеров вновь исключили из партии и арестовали как «врагов народа» в течение нескольких лет после восстановления. Клеймо по сути было вечным; ничто не могло стереть темного пятна в биографии.

С точки зрения коммунистов, хуже было то, что многие враги — которых режим покарал или заклеймил позором — уже не так легко поддавались выявлению, потому что «маскировались». Кулаки и их дети бежали в города и становились рабочими, скрывая свое прошлое. Бывшие дворяне меняли имя и устраивались на скромную бухгалтерскую должность. Бывшие священники и дети священников переезжали в другие части страны и становились учителями. Те, кого выслали из крупных городов при проведении паспортизации, возвращались с поддельными паспортами и прикидывались респектабельными гражданами. Даже коммунисты, исключенные из партии за различные нарушения, вновь вступали в нее с поддельными билетами. Разве в этом огромном сообществе обиженных не должны были вырастать шпионские сети и заговоры? Разве это не был новый класс врагов, связанных друг с другом, как и прежние привилегированные классы, невидимыми узами сочувствия и общих претензий?

Дух подозрительности и конспиративности, который всегда был присущ советской коммунистической партии, не угасал, как можно было бы ожидать от революционной партии, упрочившей свою власть: неудача с коллективизацией и шок от убийства Кирова укрепили его. Не ослабевали страх перед расколом и нетерпимость к инакомыслию; скорее, они даже усилились, и открытые разногласия в верхних эшелонах партии заглохли. Но это порождало свои проблемы: если все вслух выражают согласие, как узнать, что они думают на самом деле? Следовательно, нужно вновь и вновь проверять партийные кадры, поощрять доносы, усиливать слежку.

Партия всегда требовала от своих членов бдительности, но теперь появилось одно существенное отличие: бдительность нужно было проявлять не только в отношении врагов внешних, но и в отношении врага внутреннего. «Внутренний» в первую очередь означало — внутри партии. Но тут звучал намек и на нечто более пугающее — на то, что враг может таиться в тебе самом. «Каждый человек... чувствует, что где-то в глубине его души есть кусочек вредительства», — пишет один исследователь сталинской культуры. Мемуарист Степан Подлубный, сын раскулаченного крестьянина, знал это чувство недоверия к самому себе и изо всех сил бился, пытаясь стереть родимое пятно своего происхождения. По мере продолжения партией коллективной самопроверки, принимающей все более истерический характер, все несомненные данности переставали быть таковыми. Очевидно, можно было быть вредителем, не имея такого намерения и даже не зная об этом. Можно было носить маску, которая обманывала тебя самого[6].

1937-й год

Предгрозовые раскаты начали раздаваться после смерти Кирова, за которой последовали узко локализованные волны террора. Первый из трех больших московских показательных процессов над бывшими оппозиционерами, процесс Зиновьева и Каменева в августе 1936 г., положил начало арестам среди бывших членов оппозиции, но они производились пока еще в сравнительно небольших масштабах. Массовые аресты среди коммунистической элиты и период истерической охоты на ведьм, известный теперь как Большой Террор, начались в первые месяцы 1937 г., когда в январе прошел показательный процесс Пятакова и других бывших руководителей-коммунистов, обвинявшихся в контрреволюционном вредительстве и саботаже, а вслед за тем состоялся пленум ЦК с кровожадными выступлениями. Хотя прошло почти два года, прежде чем террор стал сбавлять обороты и Н. Ежов был смещен с поста наркома внутренних дел, советские граждане долго вспоминали весь этот период как «1937-й год».

Три процесса имеют сильное структурное сходство с показательными процессами времен Культурной Революции — шахтинским процессом 1928 г. и процессом Промпартии 1930 г. Разница в том, что тогда обвиняемые были «буржуазными специалистами», которых судили как представителей своего класса в рамках кампании против старой интеллигенции. На этот раз обвиняемые были высокопоставленными коммунистическими сановниками, совсем недавно смещенными с руководящих постов. Следовало бы предположить, что и их судят как представителей определенного класса, весь вопрос — какого? Один возможный ответ был — класса бывших оппозиционеров. Другой, значительно более чреватый последствиями, — что теперь судят всю коммунистическую администрацию.

Главная тема процесса Пятакова — вредительство, т.е. намеренный подрыв советской экономики высокопоставленными руководителями, являвшимися на самом деле тайными врагами советской власти. Г. Л. Пятаков, один из главных обвиняемых, когда-то был сторонником Троцкого, в начале 1930-х гг. покаялся, был восстановлен в партии и стал правой рукой Орджоникидзе в Наркомате тяжелой промышленности. Его обвиняли в «измене родине, шпионаже, диверсиях, вредительстве и подготовке террористических актов». Прокурор Вышинский в драматическом выступлении в леденящих кровь подробностях живописал мрачные контуры заговора бывших оппозиционеров, их хозяина «Иуды-Троцкого», а также германской и японской разведок против советской власти. Это «бандитская шайка», «убийцы», «холуи и хамы капитализма», заявил Вышинский. «Это не политическая партия... это банда преступников... немногим отличающихся от бандитов, которые оперируют кистенем и финкой в темную ночь на большой дороге». Страшась масс, «от которых она бежит, как черт от лада­на», шайка «прячет свои звериные когти, свои хищные зубы. Корни этой компании, этой банды надо искать в тайниках ино­странных разведок, купивших этих людей, взявших их на свое содержание, оплачивавших их за верную холопскую службу»[7]. Все союзные газеты почти дословно освещали этот процесс, с кричащими заголовками, фотографиями перепуганных подсудимых, публикацией переданных суду заявлений возмущенных советских граждан, требующих смертной казни.

Сталин, Молотов и Ежов растолковали общую идею пораженному ужасом ЦК на пленарном заседании, начавшемся в феврале. Их выступления в значительной степени склонили чашу весов в пользу версии, что на процессе Пятакова судили класс коммунистической управленческой элиты. Как оказалось, заявили они, Пятаков и компания — не единственные вредители в промышленности. В руководящем аппарате промышленности и транспорта вредители процветают повсюду, пользуясь попустительством благодушных коммунистов, позабывших о бдительности; и не все вредители — бывшие оппозиционеры. Враги народа есть и в других советских государственных учреждениях. Кроме того, вредители и предатели пробрались на высшие посты в областном и краевом партийном руководстве. (Эта новость была особенно удручающей для ЦК, многие члены которого сами были секретарями обкомов[8].)

В следующие несколько месяцев газеты вывалили на читателей гору сенсационной информации о грехах руководителей- коммунистов в центре и на местах. При этом обычно воздерживались от прямых заявлений, что такой-то субъект, разоблаченный как «враг народа», арестован или скоро будет арестован, но любому искушенному читателю советской прессы это было ясно без слов. Статьи были написаны таким образом, чтобы разжечь всю затаенную неприязнь, питаемую советскими гражданами к привилегиям и должностным злоупотреблениям элиты. Враги народа разводили покровительство и кумовство, запугивали подчиненных и были грубы с рядовыми гражданами, создавали на местах собственные «культы личности», использовали государственные средства, чтобы вести роскошную жизнь с банкетами, дачами, машинами, иностранными товарами и дорогой одеждой.

Дух того времени, решительно антиэлитарный и антиначальнический, запечатлен в тосте за «маленьких людей», который Сталин произнес в октябре, заметив: «Руководители приходят и уходят, а народ остается. Только народ бессмертен»[9].

В сгустившейся атмосфере самые обычные поступки внезапно приобретали зловещий смысл. Возьмем, к примеру, «семейства» клиентов и полезные связи, которыми окружал себя любой политический деятель центрального или областного масштаба. Было вполне естественно (и большинство людей в обычное время с этим бы согласились) хотеть, чтобы тебя окружали свои люди; приводить с собой верных лейтенантов, когда меняешь работу; защищать своих людей, когда какой- нибудь придира в Москве начинает причинять им неприятности; объединять усилия с другими работниками твоего наркомата или региональной партийной организации в стремлении представить достижения своего ведомства или региона в наилучшем свете. Однако ныне все подобные действия казались подозрительными и попахивали заговором.

Одна провинциальная газета повела наступление на привычку к кумовству Г. П. Савенко, директора местного коксохимического завода, когда того разоблачили как врага народа. Савенко, сообщала газета, переехав из Донбасса в Днепропетровск, привез с собой «своих людей», среди которых были классовые враги и бывшие троцкисты, и дал им всевозможные привилегии, «всех жуликов и проходимцев... всячески лелеял». За два года, 1935 и 1936, он потратил 114000 руб. из директорского фонда на персональные оклады, которые в том числе получали разоблаченный вредитель, сын белоказачьего офицера, бывший троцкист, сын крупного дореволюционного фабриканта, исключенный из партии за спекуляцию золотом, и другие нежелательные элементы. Савенко также тратил деньги из директорского фонда на пышные банкеты. И это (специально отмечала газета) представляло резкий контраст в сравнении с мизерными суммами, отпускавшимися на культурные нужды, жилье для рабочих и другие достойные дела[10].

«Скромность украшает большевика», — подчеркивалось в передовице «Правды». Увы, многие руководители забыли эту заповедь. Критическая статья об украинском руководстве обвиняла П. П. Постышева (бывшего главу киевской партийной организации) в создании собственного культа. «Обстановка, ничего общего не имеющая с большевизмом, достигла своего апогея, когда киевской организацией руководил т. Постышев. "Указания Постышева", "Призывы Постышева", "Детсады Постышева", "Подарки Постышева" и т.д. Все начиналось и кончалось Постышевым». Руководители промышленности были не лучше: на крупном металлургическом комбинате в Макеевке (директор которого, Г. В. Гвахария, как раз в это время был разоблачен как участник германско-японско-троцкистского заговора), сообщала газета, руководители завода, «окружив себя "хвостом"... начали друг друга хвалить», и «дело дошло до того, что в дни революционных праздников портрет Гвахарии вывешивали у входа на завод, его портрет носили впереди демонстрации»[11].

В других материалах мишенью служил роскошный образ жизни. Например, казанская газета избрала именно этот повод для атаки на попавших в опалу руководителей городского совета (в том числе П. В. Аксенова, бывшего председателя горисполкома и мужа оказавшейся впоследствии в Гулаге мемуаристки Е. Гинзбург), против которых были заведены уголовные дела по обвинению в злоупотреблении государственными средствами. Они якобы построили себе элитный дачный поселок, отбирая средства у местных строительных трестов и требуя, чтобы директора заводов (которые тоже должны были пользоваться дачами) вносили свой вклад из собственных директорских фондов. Dolce vita{2} на этих дачах описывалась следующим образом:

«Жизнь на даче вообще была поставлена на широкую ногу. Завтраки, обеды, ужины, закуски и выпивка, постельное белье — все отпускалось бесплатно; гостеприимные хозяева, добрые за счет государства, были лишены каких бы то ни было материальных расчетов... Здесь, под сенью елей и сосен, не знали — что такое учет и отчетность; деньги тратили "по-свойски", без нужного оформления затрат официальными документами. В общем на "эксплуатацию" дач было разбазарено около 225 тыс. рублей государственных средств»[12].

Таким же описанием роскошной жизни сопровождалась атака «Правды» на директора комсомольского издательства Е. Д. Лещинцера, названного «буржуазным перерожденцем», который «бесцеремонно залезает в государственный карман», обставляя квартиру карельской березой и обустраивая себе шикарные апартаменты на даче издательства[13].

Самое поразительное в этих историях — не откровения насчет поведения высокопоставленных коммунистов: такие характерные для советской администрации черты, как семейственные сети и культы региональных лидеров, были хорошо известны советским гражданам, не удивляло их и то, что эти люди пользовались материальными привилегиями. Поразительно то, что «Правда» и другие официальные печатные органы подхватили некоторые темы народных жалоб, которые, если бы в обычное время их высказал рядовой гражданин, рисковали получить ярлык «антисоветских» или «враждебных». Описываемые действия, как прекрасно знали многие читатели, были свойственны всей армии ком­мунистических кадров в целом, хотя теперь их приписывали лишь определенным «врагам народа», избранным козлами отпущения.

Террор против политической элиты неизбежно должен был затронуть интеллигенцию, поскольку обе эти группы самым различным образом были связаны друг с другом. Среди интеллигенции были коммунисты, многие из которых занимали важные административные посты, а некоторые когда-то участвовали в оппозиции. Между политической и культурной элитами существовали личные и семейные связи: например, Галина Серебрякова была женой одного из обвиняемых по делу Пятакова и бывшей женой другого; журналист-коммунист Леопольд Авербах, возглавлявший Ассоциацию пролетарских писателей (РАПП) до ее роспуска постановлением ЦК в 1932 г., был другом и шурином Генриха Ягоды, предшественника Ежова на посту наркома внутренних дел; поэтесса Вера Инбер была дочерью двоюродной сестры Троцкого и т.д. Политиков и ведущих представителей творческой интеллигенции — писателей, художников, артистов, ученых — связывала целая сеть взаимоотношений по типу «патроны и клиенты». Что же касается инженеров, то они зачастую работали в столь тесном сотрудничестве с коммунистическими руководителями в промышленности, что просто обязаны были разделить участь своих начальников, когда те попадали в немилость. Наконец, интеллигенция тоже имела статус элиты и пользовалась привилегиями, сравнимыми с привилегиями класса коммунистических управленцев. Раз был объявлен террор против элит и привилегии всячески обличались — интеллигенция не могла выйти сухой из воды.

Первыми «разносчиками чумы» среди интеллигенции стали коммунисты, бывшие в прошлом оппозиционерами или имеющие связи с оппозиционерами. Р. В. Пикель, театральный критик и член Союза писателей, возглавлявший когда-то секретариат Зиновьева в Коминтерне и активно участвовавший в левой оппозиции, был обвиняемым на процессе Каменева и Зиновьева в августе 1936 г. В течение недели, пока шел процесс, работники отдела культуры ЦК направили партийному руководству записку по поводу оппозиционеров и других возможных врагов в Союзе писателей. Как свидетельствует эта записка, среди писателей уже начались аресты (в числе арестованных названы Серебрякова и несколько бывших членов руководства РАПП), и о многих следовало серьезно подумать: о Вере Инбер, например, из-за ее семейных связей с Троцким; об Иване Катаеве, потому что он дружил с разными опальными троцкистами и ссужал их деньгами; об Иване Тройском, главном редакторе журнала «Новый мир», потому что печатал работы Пикеля, и т. д. В ходе «самокритики» в Союзе писателей всплывали новые имена, в том числе имена известных писателей, не являющихся членами коммунистической партии. Поэт Борис Пастернак попал в беду, потому что отказался подписать коллективное обращение видных писателей с требованием смертной казни Каменева и Зиновьева; прозаик Юрий Олеша — потому что защищал Пастернака и когда-то частенько выпивал вместе с одним из обвиняемых на показательном процессе[14].

В первые месяцы 1937 г. Л. Авербах стал в литературном сообществе главным объектом поношения. Его превратили в поистине сатанинскую фигуру, наподобие самого «Иуды-Троцкого», оскверняющую все и вся, с чем она соприкасается. Авербаха называли троцкистом, но на самом деле он не участвовал в оппозиции 1920-х гг., хотя и восхищался Троцким. Истинный его грех заключался в близких отношениях с Ягодой, а также в том, что, будучи руководителем РАПП, основного инструмента травли писателей в эпоху Культурной Революции, он нажил множество врагов, ухватившихся теперь за возможность свести счеты. Драматурга Владимира Киршона, руководившего РАПП вместе с Авербахом и тоже входившего в круг общения Ягоды, громили почти с таким же усердием. В числе нападавших была и его бывшая ловавшаяся, что он оскорблял ее и физически, и морально[15].

Контакты с Бухариным — личные, служебные, профессиональные — испортили много репутаций в литературном и научном мире. Как выразился один обозреватель в литературном еженедельнике, влияние Бухарина необходимо было «выжечь». Бухарин еще не был арестован, но уже находился в опале и изоляции, а на февральско-мартовском пленуме Сталин, Молотов и иже с ними подвергли его уничтожающему перекрестному допросу, после чего пленум исключил его из партии. Молодые интеллигенты-коммунисты, ученики Бухарина (его «школка», как презрительно назвал их Молотов), уже были арестованы и давали показания против него на допросах. В мае Бухарина исключили из Академии наук. Н. П. Горбунов, химик-большевик, который был постоянным секретарем Академии и на долю которого поэтому выпала неприятная задача выступать «обвинителем» в деле об исключении Бухарина, пережил его ненадолго[16].

В Красной Армии начало Большому Террору положило раскрытие в июне 1937 г. нового ужасного заговора — маршала М. Н. Тухачевского, генерала И. Э. Якира и других представителей верховного командования. Никто из них в 1920-е гг. не участвовал в оппозиции. Они были осуждены закрытым военным трибуналом за измену родине, в частности за организацию военно-политического заговора, поддерживаемого Германией, и немедленно расстреляны. «Правда» назвала их «пойманными с поличным шпионами». В довольно бессвязной речи на закрытом совещании руководителей партии после расстрела Сталин заметил, что «врагов народа» необязательно надо искать среди бывших оппозиционеров. Порадовало это последних или нет, неизвестно, но наверняка усилило страх, испытываемый партийными лидерами с безупречным политическим прошлым[17].

Через неделю после расстрела военачальников «Правда» объявила, что ею «получено письмо от бывшей жены Якира... в котором она отрекается и проклинает своего бывшего мужа, как изменника и предателя родины»[18]. Письмо, по-видимому, написанное под давлением, не спасло от кары Сарру Якир; вместе с сыном-подростком она оказалась в Гулаге, где среди многих старых знакомых встретилась с молодой женой Бухарина. Жен видных «врагов народа», как правило, арестовывали вместе с мужьями или вскоре после них. Наталья Сац в Бутырке попала в камеру, полную «жен» (там была и жена маршала Тухачевского). В Гулаге существовали даже специальные лагеря для «жен изменников родины»[19].

К середине 1937 г. террор был в полном разгаре, и отчетливо обрисовались основные контуры Большого Террора. Разумеется, многое было еще впереди — волны арестов среди различных категорий представителей элиты: дипломатов, иностранных коммунистов, коммунистов-»националистов» в союзных республиках, комсомольских лидеров и, наконец, самих работников органов внутренних дел; июльский приказ о массовых арестах и казнях социальных маргиналов рассматривался в гл. 5. Но здесь не место для подробной истории Большого Террора[20]. Наша главная задача — определить, как повлиял Большой Террор на повседневную жизнь и практику, и для этого нам нужно обратить внимание на процессы и механизмы распространения террора.

КОЗЛЫ ОТПУЩЕНИЯ И «ОБЫЧНЫЕ ПОДОЗРЕВАЕМЫЕ»

Террор 1937 г. имел отчетливо выраженную установку на поиск «врагов народа» среди элиты, особенно среди коммунистической администрации. Но врагов можно было найти где угодно. Даже в отношении элиты не существовало четких принципов, каких именно людей необходимо разоблачать. Конечно, лица, имеющие в биографии темное пятно — былое участие в оппозиции, плохое социальное происхождение, связи с иностранцами, — подвергались особенному риску, и заранее подготовленные списки жертв играли в эпоху Большого Террора свою роль. Но в процессе отбора присутствовал и значительный элемент случайности. Среди механизмов отбора были указывание пальцем на собраниях, посвященных «критике и самокритике» в учреждениях и на предприятиях, публичные обвинения в газетах, доносы отдельных граждан. Важное значение имели и ассоциативные цепочки. НКВД забирал кого-то и допрашивал, требуя назвать соучастников; когда подследственный наконец ломался и называл какие-то имена, тех людей забирали в свою очередь, и процесс повторялся. Когда кого-то арестовывали как «врага народа», семья, друзья, сослуживцы тут же оказывались в группе риска.

Одним из ключевых процессов террора в этот период, особенно в первой половине 1937 г., был публичный поиск козлов отпущения. Происходило это на собраниях по месту работы, на которых ставилась задача «сделать выводы» из некоего сигнала сверху, например процесса Пятакова или февральско-мартовского пленума ЦК. Сначала делался доклад, разъясняющий значение сигнала, затем следовало коллективное обсуждение выводов, которые надлежало извлечь. Вообще это была давно установившаяся в СССР практика, но в условиях террора у нее появилась новая цель: «сделать выводы» означало показать пальцем на тайных врагов в данном учреждении. Порой эти собрания назывались собраниями, посвященными «критике и самокритике», но на самом деле слово «самокритика» тут вряд ли годилось[21]. Бывало, конечно, что кто-то оправдывался и каялся (хотя на исход дела это редко влияло), но настоящая драма происходящего заключалась не в этом. Субъектом самокритики было все учреждение в целом, а не отдельное лицо. Суть «критики и самокритики» в стиле Большого Террора — коллективное обнаружение тайных врагов в собственных рядах, обычно в лице кого-то из руководи­телей учреждения. Результаты поиска, как правило, не были предопределены заранее; существовало лишь негласное требование, чтобы козел отпущения был обязательно найден и чтобы это не была мелкая сошка, которой учреждение легко может пожертвовать. Атмосфера на таких собраниях порой нестерпимо нагнеталась именно из-за неуверенности в том, кто в конечном счете станет жертвой (жертвами).

Один образец для такой формы поиска козлов отпущения дало стахановское движение, которое в 1936 г. приняло сильный антиуправленческий оттенок, так что стахановцам принадлежала ведущая роль в обличении вредителей и саботажников в административных аппаратах на местах. Секретная инструкция Политбюро в начале 1937 г. обязала директоров предприятий ежемесячно проводить собрания с участием рабочих-стахановцев, чтобы последние могли выступить с критикой и обвинениями. Газеты сообщали о драматических сценах, когда рабочие осыпали бранью непопулярных руководителей (на одном собрании звучали такие выражения, как «Геббельс», «варвар-бюрократ», «ослиные уши»). Однако такое обличительное рвение отнюдь не было всеобщим. На некоторых заводах рабочим, по-видимому, надоедало тратить свое свободное время, ломая голову над вопросом, кто из их руководителей вредитель. Известно несколько случаев, когда рабочие пытались побыстрее закруглиться с этим делом, просто составляя список кандидатов на звание «вредителя» и голосуя за него в целом[22].

Еще один механизм поиска козлов отпущения представляли собой перевыборы партийных руководителей, которых во имя «партийной демократии» потребовал февральско-мартовский пленум ЦК. Лозунг звучал вроде бы безобидно, но любой партийный секретарь должен был распознать в нем одну из целого комплекса угроз, которые это мероприятие представляло для его безопасности. Нужно вспомнить, что при обычных обстоятельствах «партийная демократия», как и «советская демократия», являлась всего лишь фикцией. В обоих случаях выборы обычно проводились без всякого реального соревнования; кандидаты назывались по спискам, спущенным из вышестоящей инстанции, и затем надлежащим образом утверждались голосованием. Когда весной 1937 г. выяснилось, что перевыборы под девизом «партийной демократии» пройдут без списков, это стало большим сюрпризом, и отнюдь не приятным. По какому принципу подбирать кандидатов на руководящие партийные посты, если центральные органы партии не указывают, кто для них предпочтительнее? В такой обстановке, когда с каждым днем все больше коммунистических руководителей разоблачают как «врагов народа», как избежать ужасной ошибки — не выбрать кого-то, кто окажется врагом (и не оказаться самому врагом «по ассоциации»)? Партийные перевыборы проходили медленно и с величайшими трудностями. Не имея списков, каждого кандидата приходилось обсуждать индивидуально, с заведомой установкой на то, что по крайней мере некоторые из кандидатов — в частности, те, кто занимал руководящие посты в текущий момент, — будут разоблачены как враги в ходе обсуждения. Руководящие кадры, разумеется, были парализованы страхом; рядовые партийцы часто не проявляли склонности взять инициативу в свои руки. Порой вообще трудно было сдвинуть дело с мертвой точки, поскольку никто не хотел выступать; в некоторых организациях перевыборы длились неделями. Так, например, на одном ярославском заводе 800 членов заводской партийной организации больше месяца сидели на собраниях каждый вечер, прежде чем наконец выбрали новый комитет[23]. Партийные перевыборы были непростым делом и в Наркомате тяжелой промышленности, там неделю тщательно взвешивали 80 кандидатур, чтобы в конце концов составить список из 11 имен. Некоторые кандидаты в ходе обсуждения были дискредитированы, среди них и А. И. Зыков, секретарь парторганизации на тот момент, который, как утверждали, имел связи с «контрреволюционерами-троцкистами» и был членом «левой группы» в Институте красной профессуры в 1928-1929 гг. Проигрывая перевыборы, Зыков не просто терял работу — для него возникла реальная угроза ареста, который действительно в конце концов последовал. Та же участь ждала и других, подвергавшихся критике на затянувшихся собраниях в Наркомате: например, Г. В. Гвахарию, директора металлургического комбината в Макеевке, окончательно разоблаченного как «врага» лишь через несколько недель после этой проработки[24]. Партийные перевыборы весной 1937 г. были одноразовой акцией, но за время Большого Террора периодически проводились разные другие перевыборные собрания, нередко чреватые опасностью для выдвигаемых кандидатов. Например, в январе 1938 г. профсоюз государственных служащих созвал всесоюзную конференцию и, согласно правилам, провел выборы нового центрального комитета. Из протокола неясно, был ли спущен сверху список кандидатов для этих выборов. Скорее всего да, но в обстановке Большого Террора это еще не решало исход дела. От каждого кандидата требовали представить участникам конференции автобиографию, и делегаты устраивали по ней настоящий перекрестный допрос. В течение целого ряда заседаний, приобретавших все более напряженный характер, делегаты устраивали разнос нескольким членам прежнего ЦК, тоже выдвинутым кандидатами, добиваясь, чтобы двоих из них выкинули из списка, и в самой агрессивной и угрожающей манере допрашивали остальных кандидатов об их боевых заслугах в гражданскую войну, социальном происхождении, свя­зях с кулаками и т.д. Одна несчастная женщина, имевшая родственников за границей и не желавшая обсуждать свой неудачный брак, пробудила все охотничьи инстинкты делегатов; только драматическое вмешательство именитого делегата помешало вычеркнуть ее из списка и объявить «врагом народа»[25].

У областных и прочих «семейств» были свои испытанные методы защиты своих членов от внешней угрозы; собственно, это была одна из главных целей их существования. Так и в ответ на угрозы, возникавшие для отдельных членов «семейств» в начале 1937 г., главы семейств — директора предприятий, секретари обкомов и крайкомов — принимали меры обороны. Например, директор одного металлургического треста, когда становилось слишком горячо, некоторых подчиненных увольнял «по собственному желанию», некоторых переводил в другие города, где они были в большей безопасности. Другой руководитель промышленности отдал человека, бывшего его правой рукой, под суд за саботаж после несчастного случая на производстве, но при этом дал ему 12000 рублей на адвокатов; еще один, региональный представитель Наркомата тяжелой промышленности, пытался спасти попавшего в немилость директора завода, назначив его своим помощником. В Свердловске весь горком партии встал на защиту директора завода, подвергшегося нападкам как «вредитель», и не допустил его исключения из партии. На Дальнем Востоке краевая администрация всячески сопротивлялась попыткам исключить одного из «своих», М. П. Хавкина, секретаря партийной организации Еврейской автономной области. Когда стало ясно, что, действуя на краевом уровне, Хавкина не спасти, друзья уговорили его ехать отстаивать свое дело в Москву, дали ему на эти цели 5500 рублей из партийных фондов и забронировали место в московском поезде[26].

Однако в середине 1937 г. обычные методы все чаще оказывались неэффективными и опасными из-за механизма «обвинения по ассоциации». Центр ясно выражал решимость не дать семействам защищать своих, объявляя подобную протекцию «контрреволюционной» и рассматривая протежирующих как врагов народа. Большинство описанных выше случаев известны потому, что покровителя судили как врага народа, причем акты протекции составляли основу обвинения[27]. Коммунист А. Г. Соловьев отметил в своем дневнике в апреле 1937 г. еще один типичный случай. Его старого знакомого И. П. Носова, возглавлявшего горком партии в Иваново, НКВД заставлял санкционировать арест нескольких бывших троцкистов, работавших там. Когда он отказался, его обвинили в протекционизме[28].

Показательные процессы — одна из самых характерных форм поиска козлов отпущения в эпоху Большого Террора. Однако их формы и заключавшийся в них подтекст были гораздо разнообразнее, чем можно предположить, судя только по трем крупным московским процессам. На местах процессы имели другое звучание, хотя в какой-то степени ими дирижировал центр. В своих мемуарах А. И. Аджубей, редактор «Известий» во времена Хрущева, взял один номер газеты за июнь 1937 г. и тщательно разобрал его содержание. С одной стороны, там еще слышались отголоски недавно прошедшего трибунала над военачальниками и цитировались замечания представителей масс вроде «собакам собачья смерть», в которых для Аджубея воплощалась кровавая иррациональность террора. С другой стороны, там был помещен отчет о местном показательном процессе, присланный из сельского Ширяевского района, где разложившихся, злоупотреблявших властью руководителей привлекли к ответу за плохое обращение с населением. По мнению Аджубея, ширяевское дело было призвано про­демонстрировать, что «перед сталинским законом все равны — маршал Тухачевский, секретари райкомов и председатели сельсоветов»[29].

Ширяевский процесс был одним из первых в череде показательных процессов местных руководителей, прошедших во многих районах летом и осенью 1937 г. В отличие от московских процессов, на которых рассказывались мелодраматические истории о шпионаже, международных интригах и заговорах, здесь звучали вполне правдоподобные обвинения: местное руководство обвинялось в ряде злоупотреблений, произвольных и некомпетентных административных действий, типичных для советских чиновников низшего ранга в реальной жизни. На одном показательном процессе, в Ярославле, к примеру, рабочие резинового комбината выступали свидетелями против администрации и начальников цехов, которые, по их словам, оскорбляли и били их, терроризировали женщин и давали персональные оклады любимчикам; на другом судили чиновников жилищного ведомства за то, что в заводских бараках условия далеко не соответствовали нормам. В Смоленске и Воронеже местному руководству ставили в вину перебои с хле­бом и сахаром. Обвиняемые на районных процессах не всегда признавали свою вину, а главными обвинителями выступали не государственные прокуроры, а рядовые граждане, вызванные для свидетельских показаний. Районным процессам был присущ откровенно популистский аспект, почти полностью отсутствовавший у их московских аналогов[30].

И на местах, и в центре процессы сопровождались большой шумихой. На каждом районном процессе присутствовали целые коллективы местных предприятий и колхозов, областные газеты печатали длинные репортажи из зала суда. Московские показательные процессы обстоятельнейшим образом освещались в центральной прессе, помещавшей на своих страницах стенографические отчеты о судебных заседаниях, о них делали радиопередачи и снимали фильмы[31].

Будучи сами политическим театром, показательные процессы породили множество подражаний на сцене настоящего театра, и профессионального, и самодеятельного. Лев Шейнин, с деятельностью которого то в качестве следователя, то в качестве журналиста мы уже имели возможность познакомиться[32], был соавтором одной из самых популярных пьес на тему Большого Террора под названием «Очная ставка», которую в 1937 г. ставили театры по всему Советскому Союзу. Поскольку Шейнину приписывалась также честь соавторства в сценариях крупных московских показательных процессов, это переключение на «настоящую» драматургию с использованием тех же сюжетов о шпионах, их разоблачении и допросах весьма любопытно. Некоторые критики нашли пьесу неудачной — чересчур публицистичной, но другие были более снисходительны. На Джона Скотта, смотревшего ее постановку в Магнитогорске, произвели большое впечатление напряженность действия и мощь содержавшегося в ней призыва к неусыпной подозрительности и бдительности, по его словам, зрительный зал в конце разразился бурными аплодисментами[33].

Можно понять почему. В пьесе показаны негодяи, носившие в своих сердцах черную ненависть. («Всю свою жизнь я прожил в России и всю свою жизнь ее ненавидел, — говорит старик, оказавшийся тайным агентом Германии. — Я ненавижу ваши просторы, ваш народ, вашу самонадеянную молодежь, отравляющую весь мир ядом своего учения. Ненависть к вам заменила мне все, даже любовь, и стала смыслом и значением всей моей жизни».)

Они являлись частью могущественных сил, нацелившихся сокрушить Советский Союз, но потерпели поражение, встретившись с бдительностью советских людей. «Сколько тайных сотрудников имеет контрразведка страны, граничащей с нами на западе [т.е. Германии]?» — спрашивают шпиона. Восемь—десять тысяч, отвечает он, и еще пятнадцать тысяч агентов у страны на восточной границе (Японии). «А мы имеем 170 миллионов явных сотрудников [т.е. все население Советского Союза]», — с торжеством заявляют ему[34].

На более приземленном уровне, нежели показательные процессы, террор набирал силу в ходе облавы и заключения в тюрьму или расстрела «обычных подозреваемых». Самый вопиющий случай — массовая акция против беглых ссыльных, сектантов, преступников-рецидивистов и прочих маргиналов, приказ о которой был отдан Политбюро в июле 1937 г.[35]. Но этот процесс не ограничивался крупными карательными операциями и одними только явными маргиналами. Любой, чье имя было в одном из списков подозрительных лиц, составлявшихся местными организациями, — бывший оппозиционер, бывший член какой-либо другой политической партии, бывший священник или монахиня, бывший белогвардеец и т.п. — мог быть схвачен в то время. В деревне семьи, потерявшие одного из своих членов во время ссылки кулаков в начале 1930-х гг., в 1937-1938 гг. могли потерять другого. На заводах рабочие, бежавшие несколько лет назад из села от раскулачивания, могли быть «разоблачены» в эпоху Большого Террора. В вузах тот или иной студент мог быть объявлен «социально- опасным» элементом за то, что у него отец кулак, или за то, что он «воспитывался в семье торговца»[36].