2. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА

Айви Литвинова, жена будущего наркома иностранных дел М. Литвинова, вскоре по прибытии в Россию в тяжелое время в конце гражданской войны сделала ценное наблюдение. Она думала, писала она подруге в Англию, что в революционной России «идеи» — это все, а «вещи» — ничто, «потому что у всех будет все необходимое, без излишеств». Но, «гуляя по улицам Москвы и заглядывая в окна на первом этаже, я увидела беспорядочно набитые во все углы московские вещи и поняла, что они никогда еще столько не значили»[1]. Эта мысль крайне важна для понимания повседневной жизни в СССР 1930-х гг. Вещи имели в 30-е годы в Советском Союзе огромное значение, хотя бы потому, что их было так трудно достать. Новая, крайне важная роль вещей и их распределения отразилась в повседневной речи. В 1930-е гг. люди не говорили «ку­пить», говорили — «достать». Выражение «трудно достать» постоянно было в употреблении; большую популярность приобрел новый термин для обозначения всех тех вещей, которые трудно достать, — «дефицитные товары». На случай, если попадутся какие-нибудь из дефицитных товаров, люди ходили с сетками, прославившимися под названием «авоськи», в карманах. Завидя очередь, они пристраивались в нее и, лишь заняв свое место, спрашивали, за чем она стоит. Причем свой вопрос формулировали так: не «Что продают?», а «Что дают?» Однако поступление товаров по обычным каналам было столь ненадежным, что возник целый пласт лексики, описывающей альтернативные варианты. Товары могли быть проданы неофициально или из-под прилавка («налево»), если человек имел «знакомства и связи» с нужными людьми или «блат»[2]. 1930-е гг. были для советского народа десятилетием огромных трудностей и лишений, гораздо хуже, чем 1920-е. В 1932-1933 гг. все основные хлебородные районы поразил голод, вдобавок еще в 1936 и 1939 гг. плохие урожаи вызвали большие перебои в продовольственном снабжении. Города наводнили новые пришельцы из деревень, жилья катастрофически не хватало, а карточная система грозила рухнуть. Для большей части городского населения вся жизнь вертелась вокруг бесконечной борьбы за самое необходимое — еду, одежду, крышу над головой.

С закрытием городского частного сектора в конце 20-х гг. и началом коллективизации наступила новая эра. Американский инженер, вернувшийся в Москву в июне 1930 г. после нескольких месяцев отсутствия, описывает драматические последствия нового экономического курса:

«Кажется, все магазины на улицах исчезли. Исчез открытый рынок. Исчезли нэпманы. В государственных магазинах в витринах красовались эффектные пустые коробки и прочее декоративное оформление. Но товары внутри отсутствовали»[3]. Уровень жизни в начале сталинского периода резко понизился и в городе, и в деревне. Голод 1932-1933 гг. унес по меньшей мере 3-4 млн жизней и на несколько лет повлиял на рождаемость. Хотя политика государства была направлена на то, чтобы оградить городское население и дать крестьянам принять на себя главный удар, горожане тоже пострадали: смертность росла, рождаемость падала, и потребление мяса и сала на человека в городе составляло в 1932 г. меньше трети от того, что было в 1928 г.[4].

В 1933 году, худшем за все десятилетие, средний женатый рабочий в Москве потреблял менее половины количества хлеба и муки, потреблявшегося таким же рабочим в Петербурге начала XX в., и меньше двух третей соответствующего количества сахара. В его рационе практически отсутствовали жиры, было очень мало молока и фруктов, а мяса и рыбы — всего лишь пятая часть от нормы потребления на рубеже столетия[5]. В 1935 г. положение несколько улучшилось, но неурожай 1936 г. породил новые проблемы: угрозу голода в отдельных сельских районах, бегство крестьян из колхозов и длинные очереди за хлебом в городах весной и летом 1937 г. Самый лучший урожай довоенного периода, надолго сохранившийся в народной памяти, был собран осенью 1937 г. Однако последние предвоенные годы принесли с собой новый виток дефицита и еще большее падение уровня жизни[6].

На протяжении того же периода городское население СССР росло рекордными темпами, что вызвало огромную нехватку жилья, перегруженность всех коммунальных служб и всякого рода неудобства. В 1926-1933 гг. городское население увеличилось на 15 млн чел. (почти на 60 %), а до 1939 г. к нему прибавились еще 16 млн. Число жителей Москвы подскочило с 2 до 3,6 млн чел., в Ленинграде оно выросло почти так же резко. Население Свердловска, промышленного города на Урале, составлявшее меньше 150 тыс. чел., увеличилось почти до полумиллиона чел., столь же впечатляющи были темпы прироста населения в Сталинграде, Новосибирске и других промышленных центрах. В таких городах, как Магнитогорск и Караганда, новый горнодобывающий центр, где широко использовался труд заключенных, кривая прироста населения поднялась с нулевой отметки в 1926 г. До уровня в сто с лишним тыс. чел. в 1939 г.[7]. Пятилетние планы 30-х гг. отдавали промышленному строительству безусловный приоритет перед жилищным. Большинство новых горожан оказались в общежитиях, бараках, а то и в землянках. По сравнению с ними даже печально известные коммуналки, где целая семья ютилась в одной комнате и не было никакой возможности уединиться, считались чуть ли не роскошью.

ДЕФИЦИТ

С переходом к центральному планированию в конце 1920-х гг. дефицит товаров стал неотъемлемой чертой советской экономики. Задним числом мы можем рассматривать его отчасти как структурную характеристику, продукт экономической системы с «мягким» бюджетным принуждением, стимулировавшей всех производителей накапливать запасы[8]. Но в 1930-е гг. мало кто так думал; дефицит считался временной проблемой, частью общей тактики затягивания поясов, одной из жертв, которых требовала индустриализация. Нехватки тех лет, в отличие от послесталинского периода, действительно были вызваны столько же недопроизводством потребительских товаров, сколько и системными проблемами распределения. В первую пятилетку (1929-1932 гг.) приоритет отдавался тяжелой промышленности, а производство потребительских товаров занимало хорошо если второе место. Коммунисты приписывали также нехватку продовольствия стремлению кулаков «припрятать» хлеб, а когда кулаков не стало, — объясняли ее антисоветским саботажем в цепи производства и распределе­ния. Однако, какие бы рациональные объяснения ни давались дефициту, игнорировать его было невозможно. Он уже стал центральным фактом экономической и повседневной жизни.

Когда в 1929-1930 гг. впервые начались перебои с продовольствием и появились очереди за хлебом, население было встревожено и возмущено. Вот цитата из обзора читательских писем в «Правду», подготовленного для партийного руководства:

«В чем выражается недовольство? Во-первых, в том, что рабочий голодный, не употребляет никаких жиров, хлеб — суррогат, который невозможно кушать... Обычное явление, что жена рабочего стоит в очереди по целым дням, придет муж с работы, а обед не готов, и тут все ругань на советскую власть. В очередях шум, крик и драка, ругань по адресу советской власти»[9].

Скоро стало еще хуже. Зимой 1931 г. украинскую деревню поразил голод. Несмотря на молчание газет, весть о нем разлетелась мгновенно; в Киеве, Харькове и других городах приметы голода были налицо, вопреки всем усилиям властей ограничить передвижения по железной дороге и доступ в города. На следующий год голод охватил основные хлебородные районы центральной России, Северного Кавказа и Казахстана. Информацию о нем по-прежнему скрывали, и в декабре 1932 г. были введены внутренние паспорта в попытке поставить под контроль бегство голодающих крестьян в города. Нехватка хлеба периодически возникала и после того, как миновал голодный кризис. Даже в хорошие годы хлебные очереди в отдельных городах и районах принимали достаточно тревожные размеры, чтобы вопрос о них был вынесен на заседания Политбюро.

Наиболее серьезный и широкомасштабный рецидив хлебных очередей случился зимой и весной 1936-1937 гг., после неурожая 1936 г. Еще в ноябре сообщалось о нехватке хлеба в городах Воронежской области, вызванной якобы наплывом крестьян, приезжающих за хлебом в город, потому что в селах нет ни зернышка. В Западной Сибири той зимой люди стояли за хлебом с 2 часов ночи, местный мемуарист описал в своем дневнике огромные очереди в маленьком городке, с толкотней, давкой, истерическими припадками. Женщина из Вологды писала мужу: «Мы с мамой стояли с 4-х утра, и даже черного хлеба нам не досталось, потому что вообще никакого не привезли, и так почти по всему городу». Из Пензы мать писала дочери: «У нас ужасная паника с хлебом. Тысячи крестьян ночуют у хлебных ларьков, за 200 клм. приезжают в Пензу за хлебом, прямо неописуемый ужас... Был мороз, и 7 чел., идя с хлебом домой, замерзли. В магазине стекла перебили, дверь сломали». В деревне было еще хуже. «Мы стоим в очереди за хлебом с 12 часов ночи, а дают только по килограмму, даже если умираешь с голоду, — писала мужу женщина из ярославского колхоза. — Два дня ходим голодные... Все колхозники стоят за хлебом, и сцены бывают ужасные — люди давятся, многих зашибли. Пришли чего-нибудь, не то умрем с голоду»[10]. Перебои с хлебом возникли вновь по всей стране в 1939-1940 гг. «Иосиф Виссарионович, — писала Сталину домохозяйка с Волги, — что-то прямо страшное началось. Хлеба, и то, надо идти в 2 часа ночи стоять до 6 утра, и получишь 2 кг ржаного хлеба». Рабочий с Урала писал, что в его городе за хлебом нужно вставать в очередь в 1-2 часа ночи, а иногда и раньше, и стоять почти 12 часов. Из Алма-Аты в 1940 г. сообщали, что там «возле хлебных магазинов и ларьков целыми днями и даже ночами стоят огромнейшие очереди. Зачастую, проходя мимо этих очередей, можно слышать крики, шум, перебранку, слезы, а иногда и драки»[11].

Дефицит не ограничивался хлебом. Не лучше было положение с прочими основными продуктами питания, такими как мясо, молоко, масло, овощи, не говоря уже о столь необходимых вещах, как соль, мыло, керосин и спички. Рыба тоже исчезла, даже из районов с развитым рыбным промыслом. «Почему ж нет рыбы, дык я и сам не придумаю, — писал в 1940 г. один возмущенный гражданин А. Микояну, возглавлявшему Наркомат продовольствия. — Моря у нас есть и остались те же, какие были и прежде, но тогда ее было сколько хочешь и какой хочешь, а сейчас я даже представление потерял, какая она на вид»[12].

Даже водку в конце 1930-х гг. было трудно достать. Отчасти это явилось следствием недолгой кампании трезвости, выразив­шейся в принятии сухого закона в отдельных городах и рабочих поселках. Впрочем, движение за трезвость было обречено, поскольку существовала куда более настоятельная потребность в выкачивании средств на индустриализацию. В сентябре 1930 г. Сталин в записке Молотову подчеркивал необходимость повысить производство водки, чтобы оплатить увеличение военных расходов в связи с угрозой нападения Польши. За несколько лет государственное производство водки выросло настолько, что дало пятую часть всего государственного дохода; к середине десятилетия водка стала главным предметом торговли в государственных коммерческих магазинах[13].

Даже сильнее, чем основных продуктов питания, не хватало одежды, обуви и различных потребительских товаров — часто они были совершенно недоступны. Такое положение вещей отражало как приоритеты государственного производства, строго ориентированного на тяжелую промышленность, так и гибельные последствия уничтожения ремесел и кустарной промышленности в начале десятилетия. В 1920-е гг. кустари и ремесленники являлись либо единственными, либо основными производителями многих необходимых в быту предметов: гончарные изделия, корзины, самовары, овчинные тулупы и шапки — лишь малая часть обширного списка. Все эти товары стали в начале 1930-х гг. практически недоступны; в общественных столовых ложки, вилки, тарелки, чашки были в таком дефиците, что рабочие стояли за ними в очереди, так же как за едой; ножей обычно не было вообще. В течение всего десятилетия совершенно невозможно было достать такие простые предметы первой необходимости, как корыта, керосиновые лампы и котелки, потому что использовать цветные металлы для производства товаров народного потребления отныне запрещалось[14].

Постоянной темой жалоб служило плохое качество немногих доступных товаров. Одежда была скроена и сшита небрежно, поступало множество сообщений о таких вопиющих недостатках продающейся в государственных магазинах одежды, как, например, отсутствие рукавов. У кастрюль отваливались ручки, спички не желали зажигаться, в хлебе, испеченном из муки с примесями, попадались чужеродные предметы. Невозможно было починить одежду, обувь, домашнюю утварь, найти слесаря, чтобы сменить замок, или маляра — покрасить стену. В довершение всех трудностей, выпадающих на долю рядовых граждан, даже если они сами обладали необходимыми навыками, то, как правило, не могли достать сырье и материалы, чтобы что-то сделать или починить. В розничной торговле больше нельзя было купить ни краски, ни гвоздей, ни досок, ни чего-либо еще, необходимого для домашнего ремонта; в случае острой необходимости все это приходилось красть с государственного предприятия или стройки.

Обычно даже нитки, иголки, пуговицы и тому подобные вещи купить было невозможно. Продавать лен, пеньку, холст, пряжу населению запрещалось, поскольку всех этих материалов сильно не хватало[15].

Закон от 27 марта 1936 г., вновь легализовавший частную практику в таких сферах, как починка обуви, столярное и плот­ницкое дело, пошив одежды, парикмахерские услуги, стирка белья, металлоремонт, фотография, починка водопровода и обойные работы, лишь незначительно улучшил ситуацию. Частникам разрешили брать учеников, но они могли работать лишь на заказ, а не для продажи. Заказчик должен был приходить с собственным материалом (т.е., чтобы сшить костюм у портного, нужно было принести свою ткань, нитки и пуговицы). Другие виды кустарного промысла, в том числе почти все, связанные с производством продуктов питания, оставались под запретом. Хлебопекарное дело, изготовление колбас и пр. пищевых изделий были исключены из сферы законной частной трудовой деятельности; правда, крестьянам пока разрешалось торговать домашними пирогами в специально отведенных местах[16].

Одну из наиболее тяжких проблем для потребителя представляла обувь. Помимо катастрофы, постигшей все мелкое производство потребительских товаров, на производстве обуви сказался также острый дефицит кожи — следствие массового забоя скота во время коллективизации. В результате правительство в 1931 г. запретило любое кустарное изготовление обуви, полностью поставив потребителя в зависимость от государственной промышленности, выпускавшей обувь в недостаточном количестве и зачастую такого плохого качества, что она разваливалась, как только ее надевали. Любой русский, живший в 1930-е гг., имел в запасе массу жутких историй о том, как он пытался купить обувь или отдать в починку, как сам латал ее дома, как потерял ее или как ее у него украли (см., напр., знаменитый рассказ Зощенко «Калоша») и т.д. С детской обувью было еще труднее, чем со взрослой: когда в 1935 г. в Ярославле начался новый учебный год, в магазинах города не нашлось ни одной пары детской обуви[17].

Политбюро не раз решало, что нужно что-то сделать в области снабжения и распределения потребительских товаров. Но даже проявленный лично Сталиным интерес к данной проблеме не дал результатов[18]. В конце 1930-х гг., так же как и в начале, постоянно говорили об острой нехватке одежды, обуви, текстильной продукции: в Ленинграде собирались очереди по 6000 чел., по сообщениям НКВД, к одному обувному магазину в центре Ленинграда выстраивались такие длинные очереди, что они мешали уличному движению, а окна магазина были выбиты в давке. Жители Киева жаловались, что перед магазинами одежды всю ночь стоят в очереди тысячи человек. Утром милиция пропускала покупателей в магазин партиями по 5—10 чел., которые шли, «взявшись за руки (чтобы никто не влез без очереди)... как заключенные»[19].

Раз существовал дефицит, должны были существовать и козлы отпущения. Нарком продовольствия А. Микоян в начале 1930­х гг. писал в ОПТУ, что подозревает «вредительство» в системе распределения: «Посылаем много, а товар не доходит». ОГПУ услужливо держало наготове список «контрреволюционных шаек», запекавших в хлеб дохлых мышей и подбрасывавших гайки в салат. В Москве в 1933 г. якобы бывшие кулаки «в пищу бросали мусор, гвозди, проволоку, битое стекло», стремясь покалечить рабочих. Поиск козлов отпущения, «вредителей», принял более широкие масштабы после перебоев с хлебом в 1936-1937 гг.: так, например, в Смоленске и Богучарах местных руководителей обвиняли в создании искусственного дефицита хлеба и сахара; в Иваново — в том, что они отравляли хлеб для рабочих; в Казани хлебные очереди объявляли результатом слухов, распускаемых контрреволюционерами[20]. На очередном витке острого дефицита, зимой 1939-1940 гг., подобные обвинения посыпались уже от общественности, а не от правительства, озабоченные граждане стали писать политическим лидерам, требуя найти и наказать «вредителей»[21].

Жилье

Несмотря на огромный прирост городского населения в СССР в 1930-е гг., жилищное строительство оставалось почти в таком же небрежении, как и производство потребительских товаров. До самого хрущевского периода не делалось ничего, чтобы как-то справиться с чудовищным перенаселением, более четверти века остававшимся характерным для советских городов. Между тем люди жили в коммунальных квартирах, где одна семья, как правило, занимала одну комнату, в общежитиях и бараках. Лишь малая, обладающая чрезвычайными привилегиями группа имела отдельные квартиры. Куда большее число людей устраивалось в коридорах и «углах» чужих квартир: у тех, кто проживал в коридорах и передних, обычно были кровати, а обитатели углов спали на полу в углу кухни или какого-нибудь другого места общего пользования. Большинство жилых зданий в городе после революции перешло в собственность государства, и распоряжались эти жилым фондом горсоветы[22]. Начальство, ведавшее жилищными вопросами, определяло сколько площади должно приходиться на каждого жильца квартиры, и эти нормы жилплощади — пресловутые «квадратные метры» — навсегда запечатлелись в сердце каждого жителя большого города. В Москве в 1930 г. средняя норма жилплощади составляла 5,5 м2 на человека, а в 1940 г. понизилась почти до 4 м2. В новых и быстро индустриализирующихся городах положение было еще хуже: в Магнитогорске и Иркутске норма была чуть меньше 4 м2, а в Красноярске в 1933 г. — всего 3,4 м2[23].

Городские жилотделы имели право выселять жильцов — например, тех, кто считался «классовыми врагами», — и подселять новых в уже занятые квартиры. Последний обычай, обозначавшийся эвфемизмом «уплотнение», был одним из самых страшных кошмаров для горожан в 1920-х — начале 1930-х гг. Квартира, занятая одной семьей, могла внезапно, по велению городского начальства, превратиться в многосемейную или коммунальную, причем новые жильцы, как правило, выходцы из низших классов, были совершенно незнакомы старым и зачастую несовместимы с ними. Раз топор был занесен, избежать удара было практически невозможно. Семья, первоначально занимавшая квартиру, не могла никуда переехать, как из-за жилищного дефицита, так и из-за отсутствия частного рынка найма жилья.

С конца 1932 г., после того как вновь были введены внутренние паспорта и городская прописка, жителям больших городов требовалось иметь вид на жительство, выдававшийся отделами органов внутренних дел. В домах с отдельными квартирами обязанность регистрировать жильцов была возложена на управдомов и правления кооперативов. Как и при старом режиме, управдомы и дворники, чьей основной функцией было поддержание порядка в здании и прилегающем дворе, находились в постоянной связи с органами внутренних дел, следили за жильцами и работали осведомителями[24].

В Москве и других крупных городах процветали всевозможные махинации с жильем: фиктивные браки и разводы, прописка чужих людей в качестве родственников, сдача внаем «коек и углов» по непомерным ценам (до 50% месячного заработка). Как сообщалось в 1933 г., «занятие [под жилье] кочегарок, сторожек, подвалов и лестничных клеток стало в Москве массовым явлением». Нехватка жилья приводила к тому, что разведенные супруги нередко оставались жить в одной квартире, не имея возможности разъехаться. Так, например, случилось с Лебедевыми, которых привязанность к роскошной квартире площадью почти 22 м2 в центре Москвы заставила продолжать сожительство (вместе с их 18-летним сыном) в течение шести лет после развода, несмотря на столь плохие отношения, что их постоянно привлекали к суду за нанесение друг другу побоев. Порой физическое насилие заходило гораздо дальше. В Симферополе власти обнаружили в квартире семьи Диховых разлагающийся труп женщины. Она оказалась теткой Диховых, которую они убили, чтобы завладеть квартирой[25].

Жилищный кризис в Москве и Ленинграде был столь острым, что даже самые лучшие связи и социальный статус часто еще не гарантировали получения отдельной квартиры. Политики и правительственные чиновники утопали в просьбах и жалобах граждан на отсутствие подходящего жилья. Тридцатишестилетний ленинградский рабочий, пять лет проживший в коридоре, писал Молотову, умоляя дать «комнату или маленькую квартирку, для построения в ней личной жизни», которая ему «как воздух необходима». Дети одной московской семьи из шести человек просили не вселять их в каморку под лестницей, без окон, общей площадью 6 м2 (т.е. по 1 м2 на человека)[26].

Обычный для русских городов сталинской эпохи тип жилья представляли собой коммунальные квартиры, по комнате на семью.

«Водопровода в комнате не было; простынями или занавесками выгораживались уголки, где спали и сидели два-три поколе­ния; продукты зимой вывешивались в мешках за окно. Общие раковины, уборные, ванны и кухонные приспособления (обычно всего лишь примусы... горелки и краны с холодной водой) располагались либо на ничейной территории между жилыми комнатами, либо внизу, в неотапливаемых, завешанных бельем сенях»[27].

Термин «коммунальный» имеет некий идеологический оттенок, вызывая в воображении картину коллективного социалистического общежития. Однако реальность разительно отличалась от этой картины, и даже в теории было мало попыток подвести под данное понятие развернутую идеологическую базу. Правда, в годы гражданской войны, когда горсоветы впервые начали «уплотнять» квартиры, они выставляли как один из мотивов стремление уравнять уровень жизни рабочих и буржуазии; коммунисты часто с удовольствием наблюдали отчаяние респектабельных буржуазных семей, вынужденных пускать в свою квартиру грязных пролетариев. В течение недолгого периода Культурной Революции в конце 1920-х - начале 1930-х гг. радикальные архитекторы предпочитали коммунальные квартиры по идеологическим соображе­ниям и строили новое жилье для рабочих с общими кухнями и ванными. В Магнитогорске, например, первые капитальные жилые дома были построены по проекту, который не только заставлял семьи пользоваться общими ванными и уборными, но еще и первоначально не предусматривал кухонь — поскольку предполагалось, что все будут питаться в общественных столовых[28]. Однако, за исключением новых промышленных городов, подобных Магнитогорску, большинство коммуналок 1930-х гг. были не построены, а переделаны из старых отдельных квартир, и такая переделка в основном объяснялась вполне практическими причинами: нехваткой жилья.

В действительности, судя по большинству рассказов, коммунальные квартиры отнюдь не способствовали воспитанию духа коллективизма и привычек общинного быта у жильцов; фактически они делали прямо противоположное. Каждая семья ревниво охраняла личное имущество, например, кастрюли, сковородки, тарелки, хранившиеся в кухне — месте общего пользования. Строжайшим образом проводились демаркационные линии. Зависть и алчность процветали в замкнутом мирке коммуналки, где зачастую площадь комнат и размеры занимающих их семей не соответствовали друг другу, и семьи, живущие в больших комнатах, вызывали глубокое негодование тех, кто жил в маленьких. Это негодование послужило источником множества доносов и судебных исков, целью которых было увеличить жизненное пространство доносчика или истца за счет соседа.

Одна затянувшаяся склока такого рода описана в жалобе московской учительницы, муж которой был приговорен к 8 годам лишения свободы за контрреволюционную агитацию. Их семья (родители и двое сыновей) почти два десятка лет прожила в большой — 42 м2 — комнате в московской коммуналке. «На протяжении всех этих лет наша комната была яблоком раздора для всех жильцов нашей квартиры», — писала учительница. Враждебно настроенные соседи преследовали их всеми возможными способами, в том числе писали доносы в разные местные инстанции. В результате семью сначала лишили прав, потом не выдали паспортов и, наконец, после ареста главы семьи — выселили[29].

Жизнь в коммуналке, бок о бок с людьми разного происхождения, с самыми разными биографиями, чужими друг другу, но обязанными сообща пользоваться квартирными удобствами и содержать их в чистоте, без права на уединение, постоянно на глазах у соседей, крайне изматывала большинство жильцов психически. Неудивительно, что сатирик М. Зощенко в своем знаменитом рассказе о нравах коммуналки назвал ее обитателей «нервными людьми». Перечень мрачных сторон жизни коммунальной квартиры содержался в правительственном постановлении 1935 г., осуждающем «хулиганское поведение» в квартире, в том числе «устройство... систематических попоек, сопровождающихся шумом, драками и площадной бранью, нанесение побоев (в частности женщинам и детям), оскорблений, угрозы расправиться, пользуясь своим служебным или партийным положением, развратное поведение, национальную травлю, издевательство над личностью, учинение разных пакостей (выбрасывание чужих вещей из кухни и других мест общего пользования, порча пищи, изготовляемой другими жильцами, чужих вещей и продуктов и т.п.)»[30].

«В каждой квартире был свой сумасшедший, так же как свой пьяница или пьяницы, свой смутьян или смутьяны, свой доносчик и т.д.», — рассказывал ветеран коммуналок. Наиболее распространенной формой сумасшествия была мания преследования: к примеру, «одна соседка была убеждена, что остальные подмешивают ей в суп толченое стекло, что ее хотят отравить»[31]. Жизнь в коммуналке безусловно обостряла душевное заболевание, создавая кошмарные условия и для больного, и для его соседей. Женщина по фамилии Богданова, 52 лет, одинокая, проживавшая в хорошей 20-метровой комнате в коммуналке в Ленинграде, долгие годы вела войну с соседями, пуская в ход бесчисленные доносы и судебные иски. Она утверждала, что ее соседи кулаки, растратчики, спекулянты. Соседи уверяли, что она сумасшедшая, НКВД, постоянно привлекаемый к разбору их склок, и врачи придерживались того же мнения. И несмотря на это, власти считали невозможным выселить Богданову, поскольку она отказывалась переехать в другую квартиру, а «крайне нервное состояние» не позволяло перевезти ее силой[32].

Наряду со всеми этими ужасными историями нельзя не привести воспоминания меньшинства о духе взаимовыручки, царив­шем среди их соседей по коммуналке, живших как бы одной большой семьей. В одной московской коммуналке, например, все соседи дружили, помогали друг другу, не запирали дверей днем и смотрели сквозь пальцы на жену «врага народа», нелегально поселившуюся вместе с маленьким сыном в комнате своей сестры[33]. Большинство добрых воспоминаний о коммуналке, в том числе и упомянутое выше, относятся к воспоминаниям детских лет: дети, у которых частнособственнические инстинкты были менее развиты, чем у их родителей, часто радовались, что с ними живут их сверстники и им есть с кем играть, и любили наблюдать за поведением множества столь непохожих друг на друга взрослых. В новых индустриальных городах характерной приметой жилищной ситуации — и вообще городского коммунального хозяйства — было то, что жилье и прочие коммунальные услуги предоставлялись предприятиями, а не местными советами, как было принято в других местах. Таким образом, неотъемлемой чертой жизни в СССР стали «ведомственные городки», где завод не только давал работу, но и контролировал жилищные условия. В Магнитогорске 82% жилплощади принадлежало главному промышленному объекту города — Магнитогорскому металлургическому комбинату. Даже в Москве ведомственное жилье получило в 1930-е гг. широкое распространение[34].

Обычно оно имело вид бараков или общежитий. На одной крупной промышленной новостройке в Сибири в начале 1930-х гг. в бараках жили 95% рабочих. В Магнитогорске в 1938 г. бараки составляли только 47% имевшегося жилья, однако к этому следует прибавить 18% землянок, крытых дерном, соломой и обрезками металла, построенных самими жильцами[35]. Одноэтажные бараки, состоявшие из больших комнат с рядами железных коек или поделенные на маленькие комнатки, как правило, служили жильем для холостых рабочих в новых промышленных городах и представляли обычную картину на окраинах старых; женатым рабочим с семьями тоже порой приходилось жить в них, несмотря на отсутствие уединения. В общежития обычно селили студентов, а также молодых неженатых квалифицированных рабочих и служащих.

Джон Скотт так описывает сравнительно приличный барак в Магнитогорске — низкое деревянное беленое здание, «двойные стены проложены соломой. Крыша, крытая толем, по весне протекала. В бараке было тридцать комнат. В каждой жильцы установили маленькую кирпичную или железную печку, так что, пока были дрова или уголь, комнаты можно было отапливать. Коридор с низким потолком освещался одной маленькой электрической лампочкой». В комнате на двух человек «размером шесть на десять футов имелось одно маленькое окошко, которое заклеивали газетами, чтобы не дуло. Там стояли небольшой стол, маленькая кирпичная печка и трехногий табурет. Две железные койки были узкими и шаткими. На них не было пружинной сетки, только толстые доски лежали на железном каркасе». В бараках не было ванных, водопровода, по-видимому, тоже. «Кухня имелась, но в ней жила одна семья, поэтому все готовили на своих печках»[36].

Скотта, как иностранца, хотя и рабочего, поселили в барак лучше обычного. Весь Магнитогорск был полон бараков, «одно­этажных строений, тянувшихся рядами, насколько хватало глаз, и не имевших никаких характерных отличительных примет. "Идешь домой, ищешь, ищешь, — растерянно говорил один местный житель. — Все бараки на одно лицо, своего никак не найдешь"». В таких новых городах бараки обычно были поделены на большие общие спальни, где находились «нары для сна, печь для обогрева, стол посередине, зачастую не хватало даже столов и стульев», как рассказывали о сибирском Кузнецке. Мужчины и женщины, как правило, жили в разных бараках или, по крайней мере, в разных общих комнатах. В самых больших бараках, на 100 человек, часто проживали 200 и больше, на кроватях спали посменно. Такое перенаселение не было чем-то из ряда вон выходящим. В одном московском бараке, принадлежавшем крупному электрическому заводу, в 1932 г. обитали 550 чел., мужчин и женщин: «На каждого приходилось по 2 квадратных метра, места настолько не хватало, что 50 человек спали на полу, а некоторые пользовались койками с соломенными матрацами по очереди»[37].

Рабочие и студенческие общежития были устроены по образцу бараков: большие комнаты (отдельно для мужчин и для женщин), скудно обставленные железными койками и тумбочками, с единственной лампочкой посередине. Даже на таком элитном московском заводе, как «Серп и молот», 60% рабочих в 1937 г. жили в общежитиях того или иного рода. Обследование рабочих общежитий в Новосибирске в 1938 г. выявило плачевное состояние некоторых из них. В двухэтажных деревянных общежитиях строительных рабочих не было ни электричества, ни какого-либо другого освещения, а строительное управление не снабжало их ни топливом, ни керосином. Среди жильцов были одинокие женщины, которых в отчете рекомендовалось немедленно переселить, поскольку в общежитии «бытовое разложение рабочих имеется (пьянство и т.д.)». Впрочем, в других местах условия оказались лучше. Женщины-работницы, в основном комсомолки, жили в от­носительном комфорте, в общежитии, обставленном кроватями, столами и стульями, с электричеством, хотя и без водопровода[38].

Жалкие условия жизни в бараках и общежитиях вызывали недовольство, и во второй половине 1930-х гг. развернулась кампания за их улучшение. Общественницы приносили туда занавески и прочие приятные мелочи. Предприятиям дали указание поделить большие комнаты в общежитиях и бараках, чтобы живущие там семьи могли хоть как-то уединиться. Уральский машиностроительный завод в Свердловске рапортовал в 1935 г., что уже переделал почти все свои большие бараки в маленькие отдельные комнаты; год спустя Сталинский металлургический завод сообщал, что все 247 рабочих семей, живущих в «общих комнатах» в его бараках, скоро получат отдельные комнаты. В Магнитогорске этот процесс к 1938 г. был уже почти завершен. Но эпоха бараков так быстро не закончилась, даже в Москве, не говоря уже о новых промышленных городах Урала и Сибири. Несмотря на постановление Моссовета 1934 г., запрещавшее дальнейшее стро­ительство бараков в городе, к 5000 уже имеющихся московских бараков в 1938 г. добавились 225 новых[39].

НЕВЗГОДЫ ГОРОДСКОЙ ЖИЗНИ

В жизни советского города 1930-х гг. все шло кувырком. В старых городах коммунальные службы: общественный транспорт, дорожное хозяйство, электро- и водоснабжение — выбивались из сил под гнетом внезапного прироста населения, повышающихся запросов промышленности и скудного бюджета. Новым промышленным городам приходилось еще хуже, поскольку там коммунальное хозяйство начиналось с нуля. «Физический облик городов ужасен, — писал американский инженер, работавший в Советском Союзе в начале 1930-х гг. — Вонь, грязь, разруха поражают чувства на каждом шагу»[40]. Москва являлась витриной Советского Союза. Сооружение первых линий московского метро, с эскалаторами и фресками на стенах подземных станций-дворцов, было гордостью страны; даже Сталин с друзьями прокатился по ним в ночь после их открытия в начале 1930-х гг.[41]. В Москве ходили трамваи, троллейбусы и автобусы. Более двух третей ее жителей пользовались канализацией и водопроводом еще в начале десятилетия, а к концу его — почти три четверти. Разумеется, большинство жило в домах без ванных и мылось где-то раз в неделю в общественных банях — но, по крайней мере, город был сравнительно хорошо обеспечен банями, в отличие от многих других[42].

За пределами Москвы жизнь мгновенно менялась к худшему. Даже Подмосковье было плохо обеспечено коммунальными службами: в Люберцах, райцентре Московской области, при населении 65000 чел. не имелось ни одной бани, в Орехово-Зуево, образцово-показательном рабочем поселке с яслями, клубом и аптекой, отсутствовали уличное освещение и водопровод. В Воронеже новые дома для рабочих до 1937 г. строили без водопровода и канализации. В городах Сибири большинство населения обходилось без водопровода, канализации и центрального отопления. Сталинград, с населением, приближающимся к полумиллиону, еще и в 1938 г. не имел канализации. В Новосибирске в 1929 г. были системы канализации и водоснабжения ограниченных размеров и на 150000 с лишним чел. населения — только три бани[43].

Днепропетровск, быстро растущий, благоустроенный промышленный город на Украине, с населением почти 400000 чел., расположенный в центре плодородного сельскохозяйственного региона, в 1933 г. не имел канализации, а в его рабочих поселках отсутствовали мощеные улицы, общественный транспорт, электричество и водопровод. Вода нормировалась и продавалась в бараках по рублю за ведро. Во всем городе не хватало энергии — зимой приходилось отключать почти все фонари на главной улице — несмотря на соседство с крупной Днепровской гидроэлектростанцией. Секретарь парторганизации города отправил в центр в 1933 г. отчаянное послание, в котором просил средств на городское благоустройство, указывая на серьезное ухудшение ситуации в области здравоохранения: в городе свирепствовала малярия, тем летом было зарегистрировано 26000 случаев заболевания, тогда как в предыдущем году — 10000[44].

Новые индустриальные города располагали еще меньшими удобствами. Верхушка Ленинского горсовета в Сибири в слезном письме вышестоящему руководству нарисовала мрачную картину своего города:

«Гор. Ленинск-Кузнецкий с населением 80 тыс. чел. ...крайне отстал в области культуры и благоустройства... Из 80 км. улиц города замощена только одна улица и та не полностью. Весной и осенью из-за отсутствия благоустроенных дорог, переходов, тротуаров — грязь достигает таких размеров, что рабочие с большим трудом попадают на работу и обратно домой, а в школах срываются занятия. Не в лучшем состоянии положение с освещением улиц. Освещен только центр на протяжении всего 3-х километров, остальная часть города, не говоря уже об окраинах, находится в темноте»[45].

Магнитогорск, образцово-показательный новый индустриальный город, во многих отношениях тоже витрина, располагал лишь одной мощеной улицей длиной 15 км и весьма скудным уличным освещением. «Большая часть города пользовалась выгребными ямами, содержимое которых опорожнялось в цистерны, прицепленные к грузовикам»; даже в относительно элитном Кировском районе много лет не было приличной канализации. Городскую систему водоснабжения загрязняли промышленные отходы. Большинство магнитогорских рабочих жили в поселках на окраинах города, состоявших из «времянок, выстроившихся вдоль единственной грунтовой дороги... покрытой огромными лужами грязной воды, кучами отбросов и многочисленными распахнутыми нужниками»[46].

Жители и гости Москвы и Ленинграда оставили яркие описания тамошних трамваев и невероятной давки в них. Существовали строгие правила, требовавшие, чтобы пассажиры входили через заднюю дверь, а выходили через переднюю, заставляя тем самым пассажиров постоянно продвигаться вперед. Зачастую толпа не позволяла человеку выйти на своей остановке. График движения был весьма непостоянен: иногда трамваи просто не ходили; в Ленинграде можно было видеть «дикие трамваи» (т.е. незапланированные, с самозваными водителями и кондукторами), которые курсировали по рельсам, нелегально сажали пассажиров и прикарманивали плату за проезд[47].

В провинциальных городах, где мощеные улицы в конце десятилетия оставались относительной редкостью, количество общественного транспорта любого рода было минимальным. В Сталинграде в 1938 г. имелся трамвайный парк с 67 км путей, но не было автобусов. Псков, с населением 60000 чел., в 1939 г. не располагал ни трамвайным парком, ни мощеными улицами: весь городской транспорт состоял из двух автобусов. В Пензе тоже не было трамваев до Второй мировой войны, хотя пустить их планировали еще в 1912 г.; там городской транспорт в 1940 г. состоял из 21 автобуса. Магнитогорск обзавелся коротким трамвайным маршрутом в 1935 г., но в конце десятилетия там все еще ходили только 8 автобусов, которые представители заводской администрации использовали, чтобы «объезжать город и окраины и подвозить своих рабочих, где бы те ни жили»[48].

По улицам многих советских городов в 1930-е гг. опасно было ходить. Наиболее дурной славой пользовались новые индустриальные города и рабочие поселки в старых. Здесь пьянство, скопление беспокойных одиноких мужчин, недостаточные силы органов правопорядка, плохие жизненные условия, немощеные и неосвещенные улицы — все вместе способствовало созданию атмосферы дикости и беззакония. Грабежи, убийства, пьяные драки и нападения на прохожих ни с того ни с сего были обычным делом. На рабочих местах и в бараках в многонациональной среде часто вспыхивали национальные конфликты. Власти относили все эти проблемы на счет рабочих-крестьян, недавно прибывших из деревни, часто имевших темное прошлое или являвшихся «деклассированными элементами»[49].

Разрушительное, антиобщественное поведение в СССР называли «хулиганством». Этот термин имел сложную историю и менявшееся значение, в 1920-е и в начале 1930-х гг. он был связан с подрывающим порядок, непочтительным, антиобщественным поведением, чаще всего характерным для молодых мужчин. Все оттенки этого понятия были зафиксированы в перечне «хулиганских» действий, приведенном в 1934 г. в одном юридическом журнале: оскорбления, драки на кулаках, битье окон, стрельба на улицах, приставание к прохожим, срыв культурных мероприятий в клубе, битье тарелок в столовой, нарушение сна граждан драками и шумом в позднее ночное время[50].

Вспышка хулиганства в первой половине 1930-х гг. вызвала тревогу общественности. В Орле хулиганы так терроризировали население, что рабочие перестали ходить на работу; в Омске «рабочих вечерней смены обязали ночевать на заводе, чтобы не подвергаться риску быть избитыми и ограбленными». В Надеждинске на Урале граждане «буквально терроризировались хулиганством не только ночью, но даже и днем. Хулиганские действия выражались в бесцельных приставаниях, в стрельбе на улицах, в нанесении оскорблений, побоев, битье окон и т.д. Хулиганы целыми шайками заходили в клуб, срывали все культурные мероприятия, проводимые клубом, заходили в рабочие общежития, подымали там бесцельный шум, а иногда и драку, мешая нормальному отдыху рабочих»[51].

Местом действия хулиганов часто становились парки. Парк и клуб одного фабричного поселка на Верхней Волге, с населением 7000 чел., описывались как настоящая вотчина хулиганов:

«При входе в парк и в самом парке можно в любом количестве купить вина всех сортов. Неудивительно, что пьянство и хулиганство в поселке приняли большие размеры. Хулиганы большей частью остаются безнаказанными и все более наглеют. Недавно они нанесли ранения начальнику производства химического завода т. Давыдову, избили шофера Суворева и других граждан».

Хулиганы сорвали торжественное открытие хабаровского Парка культуры и отдыха. Парк был плохо освещении с наступ­лением темноты «хулиганы начали свои "гастроли"... бесцеремонно толкают женщин в спину, срывают с них головные уборы, матерятся, поднимают драки на танцевальной площадке и в аллеях»[52].

Преступность процветала также в поездах и на железнодорожных вокзалах и станциях. Банды грабителей нападали на пасса­жиров в пригородных и дальних поездах в Ленинградской области: их называли «бандитами», термином более суровым, чем «хулиган», и приговаривали к смертной казни. На станциях всегда толпился народ — люди, пытающиеся купить билеты, приезжие, которым негде остановиться, спекулянты, карманники и т.п. Об одном вокзале в Ленинградской области писали, что он «напоминает скорее ночлежку, чем благоустроенный узловой железнодорожный пункт. В помещении для пассажиров подозрительные люди живут по 3-4 дня, часто валяются пьяные, спекулянты торгуют папиросами, шатаются какие-то темные личности. В буфете постоянное пьянство и невообразимая грязь». На новосибирском вокзале достать билет можно было единственным способом — у шайки перекупщиков, возглавлявшейся «профессором»: «среднего роста, кличка "Иван Иванович", в белой соломенной шляпе, с трубкой во рту»[53].

ИСКУССТВО ДЕЛАТЬ ПОКУПКИ

Объявив в конце 20-х гг. частное предпринимательство вне закона, государство стало главным, а нередко и единственным распределителем различных благ и товаров. Все основные социальные блага, такие как жилье, медицинское обслуживание, высшее образование и путевки в дома отдыха предоставлялись государственными ведомствами[54]. Чтобы получить их, граждане должны были подать заявление в соответствующую инстанцию. Там их претензии оценивали, исходя из различных критериев, в том числе классового происхождения заявителя: пролетарии относились к высшей категории, «классово чуждые» лишенцы — к низшей. Почти всегда составлялись длинные списки очередников, потому что требуемых благ не хватало. Оказавшись, наконец, первым в списке, гражданин, в принципе, должен был получить квартиру необходимого размера или путевку в дом отдыха. Квартиры и путевки доставались не бесплатно, однако плата за них была невысока. Легального частного рынка для большинства социальных благ не существовало[55].

В сфере торговли — т.е. распределения продовольствия, одежды и других потребительских товаров — ситуация была несколько сложнее. Государство не являлось единственным легальным распределителем, поскольку крестьянам с 1932 г. разрешили торговать своей продукцией на колхозных рынках. Кроме того, существование «коммерческих» магазинов с высокими ценами, хотя они и принадлежали государству, тоже вносило некий квазирыночный элемент. Тем не менее и в этой сфере государство было почти монополистом.