3. ДВОРЦЫ ИЗ СЛИВОВОЙ КОСТОЧКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. ДВОРЦЫ ИЗ СЛИВОВОЙ КОСТОЧКИ

Жил да был один факир восточный...

Бросит в землю косточку от сливы,

Утром глядь — дворец стоит красивый.

Детский стишок.[1]

То была эпоха утопий. Политические лидеры предавались утопическим иллюзиям, так же как многие рядовые граждане, осо­бенно среди молодого поколения. В век скептицизма трудно постичь дух того времени, ибо утопизм, как и революция, не поддается доводам рассудка. Как мог кто-то серьезно верить в светлое будущее, совершенно отличное от печального прошлого и сумбурного настоящего? Трудность понимания еще увеличивается из-за огромной дистанции между утопической мечтой и советской реальностью. Появляется соблазн отмахнуться от этой мечты как от обычного обмана и камуфляжа неприглядной действительности, тем более что утопическая риторика, среди всего прочего, в самом деле служила советской власти для этих целей. Но, изучая повседневный сталинизм, отмахиваться от нее никак нельзя. Она не только была составляющей сталинизма, причем очень важной составляющей, но и частью повседневного опыта каждого человека в 30-е гг. Советский гражданин мог верить или не верить в светлое будущее, но не мог не знать, что таковое ему обещано[2].

Утопической мечтой 1930-х гг. было преобразование мира природы и человека с помощью индустриализации и современных технологий. Такое преобразование именовалось «строительством социализма», но, когда дело коснулось социальных отношений и структур, оказалось, что в этой мечте очень мало кардинально нового. Когда читаешь журнал М. Горького «Наши достижения», основанный специально для того, чтобы оповещать общественность о советских преобразовательных подвигах, она предстает почти имперской мечтой, сосредоточенной на овладении географическим пространством и окружающей средой да на цивилизующей миссии в отношении отсталых жителей Советского Союза. «Широка страна моя родная», — гласит знаменитая первая строчка популярнейшей советской песни. И это была не простая констатация факта или похвальба, а утверждение основополагающей ценности — величины[3].

Ленин однажды сказал, взглянув на карту России: «К северу от Вологды, к юго-востоку от... Саратова, к югу от Оренбурга и от Омска, к северу от Томска идут необъятные пространства, на которых уместились бы десятки громадных культурных государств, и на всех этих пространствах царит патриархальщина, полудикость и настоящая дикость». Если бы Ленин был еще жив, писал автор одной передовицы в начале 1930-х гг., и посмотрел на карту Советского Союза, он увидел бы совсем другую картину. «К северу от Вологды мы построили могучую промышленность по добыче сельскохозяйственного удобрения, выстроили новый город — Хибиногорск. К востоку от Москвы, в древнем купеческом Нижнем Новгороде, мы воздвигли гигантский Автозавод. К югу от Саратова нами построен мощный Сталинградский тракторный гигант», — далее следует исчерпывающий перечень советских промышленных строек[4].

Ключом к преобразованию являлась современная промышленность. «Настало время взять в свои руки все богатства своей страны, — провозглашал автор передовицы. — Настало время железными руками машин заново перестраивать свое отечество... одеть всю страну, от Архангельска до Ташкента, от Ленинграда до Владивостока, в железную броню индустриальных гигантов... всю страну опутать сетями электрических проводов»[5]. Лишь появление современной промышленности на этих бескрайних пространствах может спасти их обитателей от колониального угнетения царских времен и дать им de facto, а не только de jure, равенство с центром России[6].

Журнал Горького читал сравнительно ограниченный круг людей, отчасти потому, что, как он заявлял, нехватка бумаги за­ставляла ограничивать тиражи (даже «Нашим достижениям» приходилось упоминать о «наших недостатках»). Однако самая широкая публика знала популярные песни, передававшие ту же мысль. «Мы покоряем пространство и время, — трубил «Марш веселых ребят», — мы — молодые хозяева земли». Еще одна известная песня — тоже, кстати, марш, под названием «Все выше, и выше, и выше» — провозглашала: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью»[7].

СТРОИТЕЛЬСТВО НОВОГО МИРА

Мы наш, мы новый мир построим.

Интернационал.

Поколение, выросшее в 1930-е гг., запечатлело эти слова в своем сердце. Большинство воспоминаний об этом периоде, в том числе и многие, написанные в эмиграции, рассказывают об идеализме и оптимизме молодых, об их вере в то, что они участвуют в историческом процессе преобразований, об их энтузиазме по отношению к так называемому «строительству социализма», духе приключений, который они в него вносили, горячем стремлении (по крайней мере на словах) ехать первопроходцами на дальние стройки вроде Магнитогорска или Комсомольска-на-Амуре. Террор не вписывался в эту картину. Алексей Аджубей, зять Н. Хрущева и редактор «Известий», в 1937 г. был школьником. Он вспоминал:

«В то время для нас существовала только Испания, бои с фашистами. В моду вошли шапочки-испанки — синие с красным кантом пилотки, а также большие береты, которые мы лихо сдвигали набок... Для мальчишек и девчонок того времени мир делился только на "белых" и "красных". Нам и в голову не приходило раздумывать, на чьей быть стороне. В этом красном мире жили и совершали подвиги полярные исследователи, челюскинцы, папанинцы»[8].

Еще одну грань того времени показала Раиса Орлова, современница Аджубея, прошедшая, однако, иной жизненный путь, путь диссидентства и эмиграции в послесталинский период. Вспоминая свою юность в 1930-е гг., она писала:

«Я была неколебимо уверена: здесь, в этих старых стенах, лишь подготовка к жизни. А сама жизнь начнется в новом, свер­кающем белом доме: там я буду по утрам делать зарядку, там будет идеальный порядок, там и начнутся героические свершения.

Большинство моих сверстников... все равно жили начерно, временно, наспех. Скорее, скорее к великой цели, и все начнется по-настоящему.

Необходимо и возможно было изменить все: улицы, дома, города, социальный порядок, человеческие души. И не так уж это было трудно: сначала бескорыстные энтузиасты рисуют план на бумаге; потом сносят старое (приговаривая при этом: "Не разбив яиц, яичницу не сделаешь"); потом очищают землю от обломков и на расчищенной площадке воздвигают фаланстер»[9].

То была эпоха великого «Генерального плана реконструкции города Москвы», который должен был послужить образцом для городского планирования по всей стране и помочь предъявить восхищенным взглядам иностранцев и советских граждан модель социалистической столицы. Повсюду были планы, чертежи, макеты: в фильме «Чабарда!», снятом в 1931 г. грузинским режиссером М. Чиаурели, долго, с любовью демонстрируется подробный макет будущего города с соответствующими комментариями («Здесь будет школа!»). В середине 1930-х гг. была пущена первая линия московского метро, и граждан поражали его люстры, длинные эскалаторы и просторные станции. Появились новые монументальные здания: гостиница «Москва» возле самой Красной площади, рассчитанная на 1200 номеров, показалась преисполненному благоговения провинциалу «сказочным дворцом»[10].

Дворцы вообще были в духе той эпохи. Существовали дворцы культуры, дворцы спорта, дворцы труда — как правило, боль­шие, пышно декорированные, внушительные здания, под стать своим названиям. Одним из самых амбициозных проектов Генерального плана был проект сооружения гигантского Дворца Советов, увенчанного статуей Ленина, на месте храма Христа Спасителя, снесенного в начале 1930-х гг. Этот дворец так никогда и не был построен из-за проблем с грунтовыми водами в том месте, что дало пищу множеству слухов о каре за дьявольское деяние, но его образ был знаком людям лучше большинства реальных зданий. В фильме А. Медведкина «Новая Москва» (1939) Дворец Советов (непостроенный) высился на заднем плане реальных московских уличных сцен — триумф социалистического реализма, для которого будущее и настоящее неразличимы[11].

Генеральный план требовал расширения улицы Горького (бывшей Тверской) и создания у домов по обеим ее сторонам однотипных фасадов в стиле «сталинского барокко». Дом на Тверской, где жила юная Орлова, еле избежал сноса. По соседству, как записал в своем дневнике один москвич, случилось «небывалое дело»: «Огромный дом Моссовета передвигается вглубь на 14 метров» для расширения улицы; кроме того, было расширено и само здание, приобретшее два новых этажа и две лишние колонны на своем классическом фасаде»[12].

Однако в глубине, за этим новым миром, оставался старый. Его пороки, особенно экономическая и культурная отсталость, остро давали себя чувствовать, и их следовало преодолеть, чтобы Советский Союз мог достичь своей заветной цели — «догнать и перегнать» капиталистический Запад. «До тех пор не построишь в этой стране социализма, — сказал как-то Ленин, — пока страшная вековая пропасть еще отделяет маленькую индустриальную и культурную ее частичку от дикой, патриархальной, веками угнетаемой, бывшей в рабстве и разграблении колониальной ее части»[13].

В 1930-е гг. произошли большие перемены. В конце 1920-х в городах жило менее одной пятой населения страны. К концу 1930-х эта цифра выросла до одной трети. Общее количество наемных работников и работников на окладе в конце 1920-х гг. составляло 11 млн. чел. из 150-миллионного населения. Эта цифра за десять лет утроилась. Школьников в конце 1920-х гг. тоже было 11 млн. чел., из них 3 млн. чел. учились в средней школе. Десятилетие спустя в школу ходили 30 млн. детей, из них в среднюю — 18 млн. Согласно переписи 1926 г., лишь 57% всего-населения Советского Союза в возрасте от 9 до 49 лет было тогда грамотным, хотя основные очаги неграмотности представляли собой сельские районы России и республики Средней Азии, а в городах доля грамотных составляла 81%. В 1939 г. грамотными были те же 81%, но уже от всего населения СССР[14].

Таковы некоторые из тех достижений, о которых трубили горьковский журнал и ему подобные. Это в самом деле была эпоха достижений, но в то же время и эпоха хвастовства, шумихи и беззастенчивого преувеличения всего достигнутого. Для доку­ментального подтверждения достижений издавались статистические справочники, нередко не только на русском, но и на иностранных языках. (Данные, не соответствующие поставленной цели, туда не попадали.) Советская печать превозносила до небес новые гидроэлектростанции и доменные печи («крупнейшие в мире!»), современные технологии в промышленности и сельском хозяйстве, летчиков, ставящих рекорды по дальним перелетам, и полярных исследователей, выживших в жесточайших условиях Арктики, устройство детских садов и эмансипацию женщин, школы ликбеза и количество обучающихся там русских старух-крестьянок и недавних кочевников-казахов, скрипачей и шахматистов, выигрывавших международные соревнования, — словом, всех и все, что подтверждало обоснованность притязаний СССР на то, чтобы догнать и перегнать Запад. Журналисты жадно ловили и мгновенно распространяли среди широкой публики одоб­рительные замечания любого знаменитого иностранца, которого удавалось уговорить посетить их страну. Постоянная Сельскохозяйственная выставка (позже переименованная в Выставку достижений народного хозяйства), открывшаяся в Москве в 1939 г., являлась своего рода советской Всемирной выставкой и привлекала 20000-30000 посетителей в день[15]. Этот поток самовосхваления предназначался как для зарубежной, так и для внутренней аудитории. Но Советский Союз по-прежнему чувствовал себя, как в осаде, во враждебном окружении капиталистических держав. Ему было необходимо догнать и перегнать Запад хотя бы для того, чтобы не быть уничтоженным им. Отсталость России по сравнению с Западом была ее ахиллесовой пятой: как сказал в 1931 г. Сталин, «мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут»[16].

Боязнь войны постоянно ощущалась в СССР на протяжении 1930-х гг.; эта тень омрачала видение светлого будущего. Попу­лярная песня «Если завтра война» открыто говорит об угрозе, тот же мотив в менее явной форме снова и снова возникает в произведениях советской массовой культуры в самом различном контексте:

«Если враг нашу радость живую

Отнять захочет в упорном бою,

Тогда мы песню споем боевую

И станем грудью за Родину свою!»

(«Марш веселых ребят»);

«Когда настанет час бить врагов,

От всех границ ты их отбивай!»

(«Спортивный марш»).

Даже песня «Жить стало лучше», созданная на основе канонического высказывания Сталина, содержала упоминание об угрозе войны:

«Знай, Ворошилов, мы все начеку,

Пяди одной не уступим врагу»[17].

Эту готовность и даже желание сражаться прекрасно отражает напечатанная в журнале «Наши достижения» фотография юных пионеров, тренирующихся на стрельбище. Подпись под снимком гласит: «Каждый помнит сталинские слова: "Чужой земли не хотим, но..." И при этом "но" каждый крепче сжимает ружье»[18].

ГЕРОИ

Когда страна прикажет быть героем, —

У нас героем становится любой.

Марш веселых ребят (1934)[19].

Судя по этой песне, то была эпоха героизма, когда героями становились самые обычные люди. Начало новой эры возвестил первый пятилетний план, заставивший страну совершать сверхъестественные усилия, чтобы преобразовать себя.

Героическая эпоха требовала героических личностей и подвигов и прославилась ими. Согласно ницшеанской формулировке М.Горького, советский человек стал Человеком с большой буквы (у Ницше это «сверхчеловек»). Свободный от бремени рабского сознания, воспитанного эксплуатацией и лишениями в прошлом, современный герой был «большим, дерзким, сильным». Он противопоставлял силу человеческой воли силам природы в «величественной и трагичной» борьбе. Его задачей было не только понять этот мир, но и освоить его[20].

Слово «герой» в 1930-е гг. встречалось повсеместно, так называли летчиков — рекордсменов дальних перелетов, полярников, пограничников, стахановцев и всевозможных Героев Труда. Политические лидеры тоже выступали в роли героев, совершающих подвиги: в поэмах народных сказителей Ворошилов представал «сказочным богатырем» на коне, Сталин — «героем Иосифом свет Виссарионовичем». Советского героя часто именовали «богатырем», используя старинное слово из русских былин, и наделяли его теми же качествами: дерзостью, отвагой и величием духа[21].

Квинтэссенцию «богатырей» представляли собой полярники, дерзавшие мериться силами со стихией в самых неблагоприятных природных условиях, и летчики, в буквальном смысле слова отрывавшиеся от земли, чтобы совершать свои подвиги. Энтузиазм по поводу покорения Арктики начался, когда экспедиция на «Челюскине» во главе с О. Шмидтом отправилась в 1933 г. на разведку северного морского пути и застряла во льдах. Спасательная операция с участием советских летчиков продолжалась несколько недель и получила широчайшую известность. Даже дети в глухих деревушках слышали о ней и были захвачены развертывающейся драмой. По возвращении полярников и их спасителей ожидали торжественные чествования, объятия Сталина и других членов Политбюро и звание Героев Советского Союза. Несмотря на действовавший в то время мораторий на прием в партию, четверо летчиков, участвовавших в спасательной операции, стали членами коммунистической партии по специальному решению ЦК. Отто Шмидт, бородатый гигант двухметрового роста, пользовался особой любовью карикатуристов; один из них изобразил его в виде нового Петра Великого, шагающего гигантскими шагами по российским просторам[22].

Шумиха вокруг челюскинской эпопеи задавала тон весь остаток десятилетия. В заголовках первенствовали летчики-рекордсмены, дети по всему Советскому Союзу мечтали стать летчиками. Имена Михаила Бабушкина, Валерия Чкалова, Михаила Громова, Георгия Байдукова и других были в СССР известны всем (по крайней мере всем, кто читал газеты). Их называли «сталинскими орлами», «сталинскими богатырями»; Сталин и прочие представители партийного руководства делали все возможное, чтобы извлечь выгоду из их популярности. Когда летчики отправлялись в очередной дальний полет, члены Политбюро всегда оказывались тут как тут, чтобы проводить их; когда они с триумфом возвращались, Сталин и его коллеги ждали на аэродроме, желая их обнять. Сталин играл роль «отца» летчиков, и некоторые из них действительно называли его отцом. В ряде случаев, когда пилоты погибали, пытаясь установить новый рекорд, Политбюро объявляло национальный траур. В 1938 г., когда самолет Бабушкина разбился и все, находившиеся на борту, погибли, им по приказу Политбюро были устроены государственные похороны, и урна с прахом летчиков была выставлена в зале на Красной площади, чтобы общественность могла отдать им последний долг[23].

Пресса, тщательно контролируемая и поощряемая партийным руководством, внесла большой вклад в превращение летчиков и полярников в знаменитостей. Однако в реакции публики не может быть сомнений: эти люди получали огромное количество писем от почитателей, с ними носились, где бы они ни появлялись. Один москвич записал в своем дневнике: «Сегодня встречали на Белорусском вокзале героев полета на Северный полюс — Чкалова, Байдукова, Белякова. Платформы и площади забиты народом. Героев приветствовали очень бурно. Вся Тверская улица тоже забита. Их автомашины, отправляющиеся в Кремль, шли вдоль живого коридора»[24]. Народные баллады с особой любовью прославляли «Бороду-До-Колен» (Отто Шмидта) и оплакивали героическую гибель Чкалова и Полины Осипенко[25].

В изобилии появились фильмы и пьесы об этих национальных героях. Прославлению экспедиции челюскинцев был посвящен фильм «Семеро смелых» (1936), она же легла в основу сюжета пьесы «Не сдадимся», написанной одним из участников экспедиции Сергеем Семеновым, главной темой которой был коллективный героизм перед лицом враждебных сил природы[26]. На экран вышел целый ряд фильмов о летчиках: «Летчики» (1935), «Отчизна зовет» (1936), «Повесть о героях авиации» («Крылья», 1938), «Брат героя» (1940), «Валерий Чкалов» (1941). Последний, демонстрировавшийся и в Соединенных Штатах под названием «Крылья победы», был снят по сценарию Байдукова, второго пилота покойного Чкалова[27]. Фильмы о летчиках постепенно превратились в гимны советской военной авиации, подчеркивая роль летчиков как защитников родной страны.

Советские подростки, когда их спрашивали о любимых героях, выделяли три «родовых» типа героев — летчики, полярники, пограничники, называли они также и отдельные имена. Молодые рабочие автозавода в 1937 г. на вопрос о своих жизненных планах точно так же отвечали, что хотели бы стать летчиками (в том числе и военными) или служить в пограничных войсках. Среди конкретных имен, названных первой группой, были имена партийных и военных лидеров (Сталин, Ворошилов, Буденный), героев гражданской войны (Чапаев и Щорс — герои популярных фильмов того периода), летчиков (Чкалов), полярников (норвежский исследователь Севера Фритьоф Нансен), ученых (Константин Циолковский, пионер ракетостроения, выдвинувший идею полетов в космос), стахановцев, шахматистов и футболистов клуба «Динамо»[28].

Павлик Морозов, легендарный пионер, донесший властям на своего отца, якобы прятавшего зерно, и затем убитый озлоблен­ными родственниками[29], тоже входил в 1937 г. в список героев советской молодежи. Фигура одиозная для русской интеллигенции времен заката СССР, для многих молодых людей 1930-х гг. он был настоящим героем, символизирующим юную отвагу, готовность к самопожертвованию и протест против неправедной власти, будь то власть родителей или других взрослых[30].

В пьесе «Доносчик», написанной в середине 1930-х гг. для Московского детского театра Натальи Сац, развивалась та же тема. Судя по рецензиям на постановку Детского театра, нравственная идея «Доносчика» была та же, что и в американском фильме «В порту», снятом лет десять спустя, в котором герой принимает мучительное решение донести на хозяйничающую в доках банду (в том числе на своих родственников и друзей)[31]. В обоих случаях донос представлен трудным, даже героическим поступком, ибо донести — означает пойти наперекор мнению окружающих во имя более широкого и абстрактного понятия общественного блага:

«Перед нами мальчишки, обучающиеся ремеслу в обувной мастерской... Еще недавно они были "беспризорниками", бездомными бродяжками. Некоторые из них увлеклись своей работой, начинают любить ее. Другие отказываются повиноваться. И вот в мастерской начинают случаться кражи. Приятели не хотят выдавать вора. Доносить? Никогда в жизни! Они выше этого. Но правильно ли будет с их стороны поставить под удар саму цель и смысл существования их мастерской?»[32] Излюбленным мотивом был героизм «маленького человека». Персонажи горьковских «Рассказов о героях» (1931) были самыми рядовыми людьми — сельскими учителями, рабочими корреспондентами, изобретателями-рационализаторами, организаторами читален, всевозможными активистами. Газеты печатали множество заметок о выдающихся достижениях простых людей, их лица, серьезные или улыбающиеся, смотрели с фотографий на первых страницах. В начале 1930-х гг. в роли героических «маленьких людей» выступали заводские и колхозные «ударники». Затем, в середине десятилетия, новый размах прославлению простого человека придало стахановское движение. Стахановцы — получившие свое название по фамилии передовика-шахтера из Донбасса Алексея Стаханова — должны были не только перевыполнять нормы, но и рационализировать производство. Это движение зародилось в промышленности, но скоро стахановцы и стахановки появились и в колхозах, и даже в такой малообещающей сфере, как советская торговля[33].

Наиболее видные стахановцы получили новый социальный статус, войдя в группу «знатных людей». Это были рядовые граждане — рабочие, колхозники, продавщицы, учителя и т.д., — внезапно ставшие героями и героинями на страницах газет. Теоретически их выбирали благодаря их достижениям, однако на практике куда большую роль зачастую могло сыграть покровительство местного партийного секретаря или определенного журналиста[34]. Фотографии стахановцев печатались в газетах; журналисты брали у них интервью, прося рассказать о своих взглядах и достижениях; их выбирали делегатами на съезды стахановцев и учили произносить речи; некоторые счастливчики даже встречались со Сталиным и фотографировались вместе с ним.

Стахановцы и другие «знатные люди» служили живым примером того, что маленькие люди в Советском Союзе имели вес, что даже самый простой и незаметный человек имел шанс прославиться хотя бы на день. «Я... вышла в герои вместе со всем народом», — скромно писала трактористка-стахановка Паша Ангелина[35]. Однако представительская функция — это еще не все. Стахановцев превозносили за их личные достижения и поощряли проявлять свою индивидуальность и потенциал лидера. Стать знаменитым стахановцем означало стать личностью, ценность которой оказывалась куда больше, чем можно было мечтать:

«Я сама — старая кадровая работница Донбасса, работала в шахте лебедчицей. Кто меня знал тогда? Кто меня видел тогда? А теперь меня знают очень многие, и не только в Донбассе, но и за его пределами»[36].

Теоретически звание стахановца действовало по принципу «героя дня», на практике, однако, некоторые самые удачливые стахановцы, вроде самого Стаханова или Паши Ангелиной, стали профессиональными знаменитостями по сути навсегда: их выбирали депутатами Верховного Совета, они писали книги о своей жизни, присутствовали на официальных торжественных мероприятиях и потеряли всякую связь с прежним местом работы и прежней социальной средой. Кое-кто из этих стахановцев высокого полета, особенно женщины, по-видимому, завязали весьма тесные личные отношения с советскими лидерами и журналистами высшего уровня, уйдя из поля зрения своих первых покровителей[37]. Кажется, даже Сталин питал настоящую симпатию к некоторым из самых знаменитых стахановок, например к украинкам Марии Демченко и Паше Ангелиной; на самых лучших и «человечных» своих фотографиях этого периода он снят именно в их обществе.

В свою очередь, стахановцы неустанно и преданно помогали создавать культ Сталина. Вот как Паша Ангелина описывала радость, которую она испытала, впервые увидев Сталина на съезде стахановцев в Кремле: «Я словно перенеслась в новый, сказочный мир. Нет, не "словно". Передо мной действительно открылся новый мир счастья, разума, и в этот новый мир привел меня великий Сталин». Еще ярче описание реакции старой крестьянки, сидевшей рядом с ней. Сбросив платок, так что заблестели серебром седые волосы, с горящими восторгом глазами, та тихонько шептала: «Наш дорогой, наш родной отец Сталин!.. Низкий тебе поклон от всего нашего села, от детей наших, внуков и правнуков... Ох, народушко, мой родной! Глядите на наше солнце, на наше счастье!»[38]

ПЕРЕДЕЛКА ЧЕЛОВЕКА

«Товарищи, мне от роду 45 лет, но я живу только 18 лет», — сказал пожилой рабочий на съезде стахановцев в 1935 г. Образ революции 1917 г. как второго рождения был излюбленным в советской риторике. То и дело кто-нибудь говорил, что «заново родился» или после революции, или в результате какого-то последующего события, например коллективизации. Были и какие-то отдельные случаи, знаменовавшие переход человека от старой жизни к новой. «Крокодил» напечатал в одном из номеров лукавую карикатуру, на которой этой цели послужил прыжок с парашютом — весьма популярный в середине 1930-х гг. вид спорта. На рисунке изображена традиционная картина заснеженной зимней деревни, крестьяне в санях, церковь с колокольней, — но колокольня теперь приспособлена под вышку для прыжков с парашютом. Под рисунком подпись: «Вот в этой церкви меня дважды крестили: в первый раз, когда был младенцем, а во второй совсем недавно — я тут же получил воздушное крещение»[39]. Впрочем, обычно средством для переделки человека служил труд, а не прыжки с парашютом. Труд в советских условиях считался преобразующей силой, поскольку был коллективным и вдохновлялся сознанием общей цели. При старом режиме труд лишал сил и изматывал душу; при социализме он наполнял жизнь смыслом. Один человек писал Горькому о своей работе на новой стройке: «И случилось так, что я, лишенец, обиженный человек, понял здесь, среди этих разношерстных людей единого духа, как велико и захватывает наслаждение узнавать жизнь и участвовать в переустройстве ее»[40].

Для советского мировоззрения была очень важна идея возможности переделки человека. В первую очередь она была связана с уверенностью, что преступление — это социальная болезнь, продукт пагубной среды. Вся советская криминология 1920-х — начала 1930-х гг. была подчинена этой мудрой мысли, хотя в конце концов ее магическая власть стала слабеть по мере того, как все труднее становилось объяснять все криминальные проступки трудностями переходного периода или «пережитками» прошлого. В более широком смысле идея переделки человека являлась частью общей идеи преобразования — краеугольного камня советской программы. Как выразился Бухарин, «пластичность организма — молча подразумеваемая теоретическая предпосылка наших действий», ибо, не будь ее, зачем было затевать революцию? «Если бы мы стояли на той точке зрения, что расовые или национальные особенности настолько устойчивые величины, что изменять их нужно тысячелетиями, тогда, конечно, вся наша работа была бы абсурдной, потому что она строилась бы на песке»[41].

Тема переделки человека в 1930-е гг. пользовалась популярностью в самых разных контекстах, но самыми популярными были рассказы о переделке или «перековке» уголовников и малолетних правонарушителей с помощью труда и включения в рабочий коллектив. Газеты пестрели подобными историями исправления преступников, особенно в первой половине десятилетия, их интенсивно распространяли не только среди отечественной, но и среди зарубежной аудитории. Что касается отечественного читателя, он вовсе не считал эти истории чистой воды пропагандой — они до чрезвычайной степени волновали воображение общественности. Даже в лагерях Гулага, где теме перековки уделяли усиленное внимание, она, кажется, вызывала некоторое подлинное воодушевление[42].

Повестям об исправлении, столь популярным в 1920-х и 1930-х гг., была свойственна привлекательность двоякого рода: они представляли собой авантюрные истории наподобие рассказов о бандитах, которые очень любила публика в дореволюционной России, и в то же время психологические драмы о том, как несчастный одинокий человек наконец находит свое счастье в коллективе. Типичный герой в прежней жизни обычно был отщепенцем — закоренелым преступником, малолетним правонарушителем или даже сыном ссыльного кулака, пытающимся начать новую жизнь в ссылке. Новый советский человек рождался в этих историях, сбрасывая с себя всю грязь и пороки прежней жизни, так же как герой принадлежащего другой культуре мифа об исправлении, водяное дитя Чарльза Кингсли, сбрасывает покрытую сажей кожу, приобретенную за время своего жалкого существования в качестве трубочиста[43].

Одно из классических советских произведений на тему переделки человека — «Беломорско-Балтийский канал», знаменитый (или, скорее, печально знаменитый) коллективный труд, среди авторов которого были М. Горький и целая плеяда литературных звезд, в том числе сатирик М. Зощенко. В основу книги легли впечатления от поездки писателей в 1933 г. на строительство Беломорско-Балтийского канала, которым руководило ОГПУ, используя на нем труд заключенных. Основываясь на интервью с заключенными и лагерной администрацией, а также на письменных источниках вроде лагерной газеты «Перековка», писатели изобразили процесс превращения заключенных в хороших советских граждан. Это было откровенно пропагандистское произведение: сама поездка могла состояться не иначе как в результате политического решения, принятого в верхах, книга посвящалась XVII съезду партии, ее тут же перевели на английский язык и пустили в самое широкое обращение с помощью Левого книжного клуба и других «попутнических» каналов. Тем не менее, эта книга небезынтересна в литературном отношении, и в ней встречаются захватывающие истории[44].

Одна из самых интересных — история Анны Янковской, бывшей профессиональной воровки со множеством судимостей, которую отправили на Беломорканал в 1932 г. По словам Анны, сначала она не поверила обещаниям НКВД, что заключенных будут не наказывать, а перевоспитывать. Она считала физический труд невыносимо тяжелым и поначалу отказывалась работать. Лагерная воспитательница, сама из бывших заключенных, разговаривала с ней о жизни четыре часа, пока, в конце концов, Анна не расплакалась. Это был решающий момент — она открыла для себя, что здесь впервые что-то значит как личность. После этого Анна стала работать и смогла начать новую жизнь[45].

Другая история касается совершенно иной категории заключенных, ее герой — буржуазный инженер, осужденный за вреди­тельство и саботаж, т.е. политический узник такого же типа, как обвиняемые на шахтинском процессе 1928 г. Его фамилия Магнитов. Вот как передает эту повесть К. Кларк:

«Авторы рассказывают, как у Магнитова, после того как он начал работать на канале, ускорились пульс, мыслительные про­цессы и нервные реакции. "Он берет новый темп, и в этом участвуют и его разум, и воля, и дыхание". После столь радикальной перемены инженеру трудно связать свое прежнее "я" с его нынешней версией. Авторы говорят: "Инженер Магнитов думает о прежнем инженере Магнитове, и для него это уже совершенно чужой человек. Магнитов называет этого человека "он"»[46]. Излюбленной драматической темой была переделка малолетних правонарушителей. После гражданской войны бездомные дети, скапливающиеся в городах и на железнодорожных станциях, образующие банды с собственным жаргоном и собственными способами выживания, стали характерной чертой советского ландшафта. В 1920-е гг. их число несколько сократилось, но после коллективизации и голода вновь возросло. Чтобы убрать их с улиц и подготовить к взрослой жизни, были устроены сиротские приюты, получившие эвфемистическое название «детские дома», но путь к исправлению часто бывал тернист. Некоторых правонарушителей отправляли в трудовые колонии, находившиеся в ведении ОГПУ, и в ряде таких колоний директорами и учителями работали преданные делу идеалисты. Фильм «Путевка в жизнь» (1931) — один из первых звуковых фильмов в СССР — снят про настоящую колонию ОГПУ для малолетних правонарушителей в Подмосковье, и в нем играют воспитанники колонии. Как и в более позднем американском фильме «Джунгли перед классной доской», основной силой, способствующей исправлению детей, там является харизматическая личность учителя[47]. В литературе той же теме была посвящена «Педагогическая поэма» А. Макаренко. Автор, начинавший свою карьеру с руко­водства колонией для правонарушителей под начальством ОГПУ и добившийся литературного успеха в середине 1930-х гг. под покровительством Горького, написал книгу на основе собственного опыта воспитательной работы. В «Педагогической поэме» изображен типичный процесс преображения юных правонарушителей, которые попадают в колонию не по своей воле и поначалу не желают подчиняться ее правилам, но затем под давлением коллектива отрекаются от прошлой жизни и становятся настоящими членами коммуны. Там есть харизматический лидер, прототипом которого послужил сам Макаренко, но он остается на заднем плане. Именно коллектив борется со своими заблудшими овцами и в конце концов добивается их преображения[48].

Тема исправления часто поднималась в газетах 1930-х гг. В пример можно привести историю реабилитации уголовника со стажем Сергея Иванова, преображение которого описано в статье «Известий» как мучительная внутренняя борьба — «сложный и мучительный для него процесс внутренней переделки и возвращения к жизни». Иванов был карманником, вся жизнь которого проходила то в тюрьме, то в порочном кругу пьянства, наркотиков, проституток и насилия. Когда он сидел в тюрьме в середине 1920-х гг., один из его уголовных дружков убил его жену, а его дочь отправили в детский дом. Несколько лет спустя Иванов очутился в трудовой коммуне НКВД на Урале, и началось его моральное возрождение. Подобно инженеру Магнитову, «навсегда порвав с прошлым, к тому времени он стал уже другим, обновленным человеком». Поддерживаемый коллективом, он долго искал и наконец нашел свою дочь[49].

«Известия» также напечатали восторженный очерк о Матвее Погребинском, создателе трудовой коммуны НКВД в Болшево, предназначенной для перевоспитания воров-рецидивистов, где не было ни охранников, ни заборов. Эта коммуна в 1930-е гг. стала непременным пунктом маршрута экскурсий для иностранных гостей. В очерке делалось ударение на упорной борьбе Погребинского за душу каждого отдельного бывшего преступника. Победа давалась нелегко даже такому опытному воспитателю, как Погребинский. Часто требовалось три года усиленной работы, прежде чем преступник был готов окончательно порвать с прежней средой и признать, что он обязан верностью не ей, а советскому обществу[50].

Поразительную форму приняло исправление преступников в начале 1937 г. благодаря инициативе Льва Шейнина, загадочной фигуры, сочетавшей повседневную работу старшего следователя Генеральной прокуратуры, заместителя А. Вышинского с писательским и журналистским творчеством в часы досуга. Шейнин опубликовал в «Известиях» статью «Явка с повинной», в которой заявил, что уголовники всех мастей, от карманников до убийц, все чаще являются в милицию с повинной и признаются в своих преступлениях. Он процитировал два письма, полученные Генеральной прокуратурой от раскаивающихся воров-рецидивистов. Одно из писем написал вор Иван Фролов, матерый преступник, который начал презирать свою прошлую жизнь и просил послать его куда-нибудь трудиться, «чтобы быть полезным для советского об­щества». В своей статье Шейнин звал Фролова прийти в Генеральную прокуратуру и там обсудить его дело. Придет ли он? «Я знаю, что он придет, — заканчивал Шейнин. — Он придет потому, что рядом с ним бурлит наша жизнь, все увереннее возникают новые человеческие отношения. И это сильнее страха перед возможным наказанием, сильнее навыков и пережитков. Сильнее всего»[51].

На следующий день более дюжины рецидивистов — колоритных личностей с кличками Таракан, Турман, Костя Граф и т.п. — явились в прокуратуру, спрашивая Шейнина. Они заявляли, что желают завязать с прошлым и просили помочь им начать новую жизнь. Поздним вечером состоялась встреча в редакции «Известий», на этот раз в присутствии Генерального прокурора А. Вышинского. Он обещал, что никого из них не будут преследовать, всем дадут работу и необходимые для новой жизни документы. Костя Граф, неформальный лидер группы, специализировавшийся на виртуозных кражах в международных спальных вагонах поездов дальнего следования, принял эти гарантии от лица своих товарищей. Таракан и Турман сочинили воззвание ко всем уголовникам, все еще ведущим преступную жизнь, настойчиво требуя, чтобы те последовали их примеру: «Поймите наконец, что нам протягивает Советский Союз пролетарскую руку и желает вытащить из помойной ямы. Бросьте сомнения и недоверие»[52].

«Эти люди искренно хотят, буквально жаждут, новой жизни», — рассказывал Вышинский корреспонденту «Известий» через несколько дней. В Ленинграде, в провинции уголовники приходили в милицию или прокуратуру с повинной и просили ра­боту и документы. В Москве этот поток тоже продолжался. У некоторых были особые требования относительно трудоустройства. Например, один мошенник (по своей специальности на данный момент) явился к Шейнину, читая монолог из «Отелло» в подкрепление своей просьбы послать его на курсы актеров. («Он был направлен в Комитет по делам искусств, —тсообщал Шейнин. — Его там проверяли и нашли, что у него действительно большие способности. Он зачислен в ГИТИС».) Через несколько недель первая партия раскаявшихся в разных направлениях уезжала из Москвы, чтобы начать новую жизнь. Их провожал Костя Граф, оказавшийся топографом таким же искусным, как и жуликом, и в результате прикомандированный к новой арктической экспедиции. Дальнейшая судьба перевоспитавшихся воров неизвестна, но есть одно сообщение, что по крайней мере Костя Граф несколько лет преуспевал[53].

Несомненно, реальность, скрывавшаяся за подобными историями об исправлении, как и за их завершением, была сложнее того, что попадало в печать. Однако, по-видимому, и в реальной жизни уголовное прошлое, особенно в ранней юности, действительно не являлось несмываемым пятном в биографии человека. Если он был в 1920-е гг. беспризорником, попал в детский дом и там научился ремеслу, это вовсе не препятствовало его дальнейшим успехам; напротив, подобные страницы весьма часто встречаются в биографиях людей, выдвинувшихся в конце 1930-х гг.[54].

И все же в одном отношении риторика по поводу перековки была колоссальным надувательством. Это касается заявлений, что любому человеку, независимо от его прошлого, открыт путь к исправлению, даже такому, как инженер Магнитов, осужденный за политическое преступление. Как раз это было неправдой, как мы увидим в последней главе. Пятно социального происхождения смыть было невозможно, как невозможно добиться отпущения политических грехов в строгом смысле слова, например, принадлежности к оппозиции. Даже Макаренко, великий пропагандист гуманного перевоспитания, в произведении, написанном во время Большого Террора, вывел героя, оказавшегося неисправимым («не сознательного вредителя, а некоторым образом паразита по природе»)[55]. Конечно, кто-то мог бы сказать вместе с Бухариным, что если люди способны быть паразитами по природе, то само дело революции бессмысленно. Но Макаренко уловил дух времени. Люди с запятнанным социальным происхождением или политической биографией почти автоматически исключались из числа подлежащих исправлению. Чтобы тебя сочли достойным перековки, ты должен был совершить настоящее преступление.

ОСВОЕНИЕ КУЛЬТУРЫ

Культуру требовалось осваивать точно так же, как целинные земли или иностранные технологии. Но что такое культура? В 1920-е гг. по этому поводу среди коммунистической интеллигенции велись жаркие споры. Одни подчеркивали классовый характер культуры и поэтому хотели уничтожить «буржуазную» культуру и создать новую «пролетарскую». Другие, включая Ленина и Луначарского, считали, что культура имеет надклассовое значение и, кроме того, что в России ее слишком мало. Сторонники «пролетарской» точки зрения ненадолго получили перевес в годы Культурной Революции, но вскоре были дискредитированы. Восторжествовало мнение, что культура — нечто исключительно ценное и внеклассовое. Однако при этом все как бы молчаливо соглашались с тем, что не следует слишком глубоко вникать в смысл слова «культура». Культурное, как и непристойное, — это нечто такое, что каждый узнает, если увидит. Прибегая к тавтологии, можно сказать, что это комплекс привычек поведения, отношения к окружающему миру и знаний, которые есть у «культурных» людей и отсутствуют у «отсталых». Позитивная ценность культуры, как и ее природа, представлялись самоочевидными[56].

На практике мы можем выделить несколько уровней культуры, которые предстояло освоить людям в СССР. На первом уров­не находились культура личной гигиены — привычка мыться с мылом, чистить зубы и не плевать на пол — и элементарная грамотность, все еще отсутствовавшая у значительной части населения Советского Союза. В результате задача советской цивилизующей миссии формулировалась в тех же самых выражениях, что и задача миссии европейских наций в отношении отсталых туземных народов, хотя следует отметить, что в СССР к «отсталым элементам» относились и российские крестьяне. Второй уровень культуры, требовавший знания таких вещей, как правила поведения за столом, в общественных местах, обращения с женщиной и основы коммунистической идеологии, считался обязательным для каждого городского жителя. Третий, содержавший элементы явления, получившего когда-то название «буржуазной» или «мещанской» культуры, представлял собой культуру этикета: хорошие манеры, правильная речь, опрятная, соответствующая случаю одежда, некоторая способность разбираться в таких высококультурных предметах, как литература, музыка и балет. Предполагалось, что таков должен быть уровень культуры правящего класса, представителей новой советской элиты.

Газеты и журналы регулярно рассказывали об успехах в освоении первого уровня культуры, впрочем, в качестве документальных свидетельств реальной жизни их сообщения не всегда следует воспринимать так уж буквально. В 1934 г. «культурная экспедиция» в Чувашию — воспитательно-пропагандистская акция, в которой наряду с учителями и врачами принимали участие журналисты и фотографы, — по возвращении принесла чудесную новость о приобщении колхозников к культуре в виде полотенец, мыла, носовых платков и зубных щеток. До недавнего времени люди пользовались мылом только по большим праздникам; теперь с мылом моются в 87% колхозных дворов, и у 55% колхозников имеются личные полотенца. В прошлом мылись редко; теперь подавляющее большинство семей колхозников моются по меньшей мере раз в две недели. «Носовой платок раньше — свадебный подарок, предмет праздничного обряда»; теперь же у четвертой части колхозников есть носовые платки. В одной деревне в каждом десятом доме даже пользовались одеколоном[57].

Совсем другие сообщения приходили с дальнего Севера, где охотники и оленеводы из «малых народов» весьма упорно сопротивлялись введению русских норм элементарной культуры. «Почему вы, русские, не даете нам жить по-нашему? — спрашивала хантыйская женщина юную русскую студентку из числа советских «миссионеров» на севере. — Зачем детей в школу берут и учат их там все свое хантэйское ломать, забывать?» Местные дети, которых забирали в русские интернаты, сопротивлялись приобщению к культуре по-своему. По словам одного историка, они «бойкотировали определенные продукты, отказывались решать математические задачи, в которых действовали вымышленные лица, тайком разговаривали с духами, страдали депрессией и продолжали "плевать на пол, за печку и под кровать"»[58].

Главными признаками второго уровня культуры, приличествующего городскому рабочему классу, были привычки спать на простынях, носить нижнее белье, есть ножом и вилкой, мыть руки перед едой, читать газеты, не бить жену и детей и не напиваться до такой степени, чтобы пришлось прогуливать работу. Страницы «Крокодила» свидетельствуют, что этими правилами все еще часто пренебрегали. На одной карикатуре изображены два человека, обедающие в столовой (где в первые годы, как мы помним, нередко не хватало посуды и приборов). Подпись: «Приятно, что в столовой у нас появились вилки и ножи. Теперь рук мыть не надо»[59].

На этом уровне культуры требовалось, чтобы дети спали отдельно от родителей, имели собственные полотенца и зубные щетки и свой уголок, чтобы делать уроки[60]. Добиться этого в переполненных коммунальных квартирах было нелегко, в бара­ках — еще труднее, так что рабочие семьи, которым это все же удавалось, справедливо могли гордиться. Вот как рассказывала о своих культурных достижениях Зиновьева, жена рабочего-стахановца, отвечая на вопросы местных политических лидеров на одном из совещаний: