Последние дни «конституции» (Продолжение) (27 февраля 1917 года)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последние дни «конституции» (Продолжение)

(27 февраля 1917 года)

Я шел один где-то у нас на Волыни… Подходил к какому-то селу. Было ни день ни ночь – светлые ровные сумерки, но все было как бы без красок… И дорога и село были какие-то самые обычные… Вот первая хата… Она немножко поодаль от других. Когда я поравнялся с нею, вдруг из деревянной черной трубы вспыхнуло большое синее пламя… Я хотел броситься в хату предупредить… Но не успел: вся соломенная крыша вспыхнула разом… Вся загорелась до последней соломинки… Громадным ярко-красно-желтым пламенем зарокотало, загудело… Я закричал от ужаса… Из хаты, не торопясь, вышла женщина…

Я бросился к ней… – Диток, ратуй диток! (спасай детей!) – закричал я ей по-хохлацки.

Она ничего не ответила, но смотрела на меня сурово. Я понял, что она мать и хозяйка… Но отчего она так разодета?.. Как в церковь… Важная, красивая и такая суровая…

– Диток! – закричал я еще раз…

Она только сдвинула брови… Я бросился в хату.

Но в это мгновение разом вся рухнула крыша… Хаты не стало… Бешено пылал и ревел огромный пожар…

Этот звук делался все сильнее и переходил в настойчивый резкий звон…

Я проснулся…

* * *

– Было девять часов утра… Неистово звонил телефон…

– Алло!

– Вы, Василий Витальевич?.. Говорит Шингарев… Надо ехать в Думу… Началось…

– Что такое?

– Началось… Получен указ о роспуске Думы [97]… В городе волнение… Надо спешить… Занимают мосты… Мы можем не добраться… Мне прислали автомобиль. Приходите сейчас ко мне… Поедем вместе…

– Иду…

* * *

– Это было 27 февраля 1917 года. Уже несколько дней мы жили на вулкане… В Петрограде не стало хлеба – транспорт сильно разладился из-за необычайных снегов, морозов и, главное, конечно, из-за напряжения войны… Произошли уличные беспорядки… Но дело было, конечно, не в хлебе… Это была последняя капля… Дело было в том, что во всем этом огромном городе нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти… И даже не в этом… Дело было в том, что власть сама себе не сочувствовала…

Не было, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает…

Класс былых властителей сходил на нет… Никто из них неспособен был стукнуть кулаком по столу… Куда ушло знаменитое столыпинское «не запугаете»?.. Последнее время министры совершенно перестали даже приходить в Думу… Только А. А. Риттих самоотверженно отстаивал свою «хлебную разверстку».

Но, придя в «павильон министров» после своей последней речи, он разрыдался.

* * *

– Мы жили с А. И. Шингаревым в одном доме на Большой Монетной № 22, на Петроградской стороне… Это далеко от Таврического дворца… Надо переехать Неву… Последнее время жизнь уже так расхлябалась в Петрограде, что вопрос о сообщениях стал серьезным для тех, кто, как Шингарев и я, не имел своей машины…

* * *

– Мы поехали…

Шингарев говорил:

– Вот ответ… До последней минуты я все-таки надеялся – ну, вдруг просветит господь бог – уступят… Так нет… Не осенило – распустили Думу… А ведь это был последний срок… И согласие с Думой, какая она ни на есть – последняя возможность… избежать революции…

– Вы думаете, началась революция?

– Похоже на то…

– Так ведь это конец?

– Может быть, и конец… а может быть, и начало…

– Нет, вот в это я не верю. Если началась революция – это конец.

– Может быть… Если не верить в чудо… А вдруг будет чудо!.. Во всяком случае, Дума стояла между властью и революцией… Если нас по шапке, то придется стать лицом к лицу с улицей… А ведь… А ведь, в сущности, надо было продержаться еще два месяца…

– До наступления?

– Конечно. Если бы наступление было неудачно – все равно революции не избежать… Но при удаче…

– Да, при удаче – все бы забылось.

* * *

Мы выехали на Каменноостровский… Несмотря на ранний для Петрограда час, на улицах была масса народу… Откуда он взялся? Это производило такое впечатление, что фабрики забастовали… А может быть, и гимназии… А может быть, и университеты…

Толпа усиливалась по мере приближения к Неве… За памятником «Стерегущему», не помещаясь на широких тротуарах, она движущимся месивом запрудила проспект…

Автомобиль стал… Какие-то мальчишки, рабочие, должно быть, под предводительством студентов, распоряжались:

– Назад мотор! Проходу нет!

Шингарев высунулся в окошко.

– Послушайте. Мы члены Государственной Думы. Пропустите нас – нам необходимо в Думу.

Студент подбежал к окошку.

– Вы, кажется, господин Шингарев?

– Да, да, я Шингарев… пропустите нас.

– Сейчас.

Он вскочил на подножку.

– Товарищи – пропустить! Это члены Государственной Думы – т. Шингарев.

Бурлящее месиво раздвинулось – мы поехали… со студентом на подножке. Он кричал, что это едет «товарищ Шингарев», и нас пропускали. Иногда отвечали:

– Ура т. Шингареву!

Впрочем, ехать студенту было недолго. Автомобиль опять стал. Мы были уже у Троицкого моста. Поперек его стояла рота солдат.

– Вы им скажите, что вы в Думу, – сказал студент. И исчез…

Вместо него около автомобиля появился офицер. Узнав, кто мы, он очень вежливо извинился, что задержал.

– Пропустить. Это члены Государственной Думы…

Мы помчались по совершенно пустынному Троицкому мосту.

Шингарев сказал:

– Дума еще стоит между «народом» и «властью»… Ее признают оба… берега… пока…

На том берегу было пока спокойно… Мы мчались по набережной, но все это, давно знакомое, казалось жутким… Что будет?

На Шпалерной мы встретились с похоронной процессией… Хоронили члена Государственной Думы М. М. Алексеенко [98]… Жалеть или завидовать?

* * *

Выражение «лица Думы», этого знакомого фасада с колоннами, было странное… Такой она была в 1907 году, когда я в первый раз увидел ее… В ней и тогда было что-то… угрожающее… Но швейцары раздели нас, как всегда… Залы были темноваты. Паркеты поблескивали, чуть отражая белые колонны…

* * *

Стали съезжаться… Делились вестями – что происходит… Рабочие собрались на Выборгской стороне… Их штаб – вокзал, по-видимому… Кажется, там идут какие-то выборы, летучие выборы, поднятием рук… Взбунтовался полк какой-то… Кажется, Волынский… Убили командира… Казаки отказались стрелять… братаются с народом… На Невском баррикады…

О министрах ничего не известно… Говорят, что убивают городовых… Их почему-то называют «фараонами»…

* * *

Стало известно, что огромная толпа народу – рабочих, солдат и «всяких» – идет в Государственную Думу… Их тысяч тридцать.

* * *

С. И. Шидловский созвал бюро прогрессивного блока… И вот мы опять собрались в той самой комнате № 11, где собирались всегда, где принимались решения… Решения, которые привели к этому концу, вернее, не сумели предупредить этого конца.

Шидловский, Шингарев, Милюков, Капнист-второй, Львов В. Н., Половцев, я… еще некоторые… Ефремов, Ржевский [99], еще кто-то… Все те, кто вели Думу последние годы… И довели…

Заседание открылось… Открылось под знаком того, что надвигается тридцатитысячная толпа… Что делать?..

Я не помню, что говорилось. Но помню, что никто не предложил ничего заслуживающего внимания… Да и могли ли предложить? Разве эти люди способны были управлять революционной толпой, овладеть ею? Мы могли под защитой ее же штыков говорить власти всякие горькие и дерзкие слова и, ведя «конституционную», т. е. словесную борьбу, удерживать массу от борьбы действием…

– Мы будем бороться с властью, чтобы армия, зная, что Государственная Дума на страже, – могла спокойно делать свое дело на фронте, а рабочие у станков могли спокойно подавать фронту снаряды… Мы будем говорить, чтобы страна молчала… Этими словами я сам изложил смысл борьбы в своей речи 3 ноября 1916 года…

Но теперь словесная борьба кончилась… Она не привела к цели… Она не предотвратила революции… А может быть, даже ее ускорила… Ускорила или задержала?

Роковой вопрос повис над всеми нами, собравшимися в комнате № 11… Но не все его ощущали… Не все понимали свое бессилие… Некоторые думали, что и теперь еще мы можем что-то сделать, когда масса перешла «к действиям»… И что-то предлагали… Сидя за торжественно-уютными, крытыми зеленым бархатом столами, они думали, что бюро прогрессивного блока так же может управлять взбунтовавшейся Россией, как оно управляло фракциями Государственной Думы.

Впрочем, я сказал, когда до меня дошла очередь:

– По-моему, наша роль кончилась… Весь смысл прогрессивного блока был предупредить революцию и тем дать власти возможность довести войну до конца… Но раз цель не удалась… А она не удалась, потому что эта тридцатитысячная толпа – это революция… Нам остается одно… думать о том, как кончить с честью…

Мы, конечно, ничего не решили в комнате № 11…

* * *

Потом было заседание в кабинете председателя Думы… Это было заседание старейшин… Тут были представители всех фракций, а не только фракций прогрессивного блока…

Председательствовал Родзянко…

Шел вопрос, как быть… С одной стороны, императорский указ о роспуске (прекращение сессии), а с другой – надвигающаяся стихия…

В огромное, во всю стену кабинета, зеркало отражался этот взволнованный стол… Мощный затылок Родзянко и все остальные… Чхеидзе, Керенский, Милюков, Шингарев, Некрасов, Ржевский, Ефремов, Шидловский, Капнист, Львов, князь Шаховской [100]… Еще другие…

Вопрос стоял так: не подчиниться указу государя императора, т. е. продолжать заседания Думы – значит стать на революционный путь… Оказав неповиновение монарху, Государственная Дума тем самым подняла бы знамя восстания и должна была бы стать во главе этого восстания со всеми его последствиями…

* * *

На это ни Родзянко, ни подавляющее большинство из нас, вплоть до кадет, были совершенно не способны… Мы были, прежде всего, лояльным элементом… В нас уважение к престолу переплелось с протестом против того пути, которым шел государь, ибо мы знали, что этот путь к пропасти… Поэтому вся работа Думы прошла под этим знаком… При докладах царю все, кто зависели или были вдохновляемы Думой, всегда твердили одно и то же: этот путь ведет династию к гибели… Открыто же в своих речах в Думе – мы бранили министров… При этой травле, однако, не переходили конституционной грани и не затрагивали монарха… Это было основное требование Родзянко и большинства Думы, которому должны были подчиниться все… Только раз Милюков прочел какую-то цитату из газеты по-немецки, в которой говорилось о «кружке молодой государыни»… Но это был выплеск, отклонение от основного пути…

* * *

Я не помню, что говорилось. Но помню решение: «Императорскому указу о роспуске подчиниться – считать Государственную Думу не функционирующей, но членам Думы не разъезжаться и немедленно собраться на «“частное совещание”» [101].

Чтобы подчеркнуть, что это частное совещание членов Думы, а не заседание Государственной Думы как таковой, решено было собраться не в большом Белом зале, а в «полуциркульном»…

* * *

Он едва вместил нас: вся Дума была налицо. За столом были Родзянко и старейшины. Кругом сидели и стояли, столпившись, стеснившись, остальные… Встревоженные, взволнованные, как-то душевно прижавшиеся друг к другу… Даже люди, много лет враждовавшие, почувствовали вдруг, что есть нечто, что всем одинаково опасно, грозно, отвратительно… Это нечто – была улица… уличная толпа… Ее приближавшееся дыхание уже чувствовалось… С улицей шествовала та, о которой очень немногие подумали тогда, но очень многие, наверное, ощутили ее бессознательно, потому что они были бледные, с сжимающимися сердцами… По улице, окруженная многотысячной толпой, шла смерть…

* * *

Этой трепещущей, сгрудившейся около стола старейшин человеческой гуще, втиснутой в «полуциркульную» рамку зала, Родзянко доложил, что произошло… И поставил вопрос: «Что делать?»

В ответ на это то там, то здесь, то справа, то слева просили слова взволнованные люди и что-то предлагали… Что?

Я не знаю. Не помню. «Что-то»… Кажется, кто-то предложил Государственной Думе объявить себя властью… Объявить, что она не разойдется, не подчинится указу… Объявить себя Учредительным Собранием… Это не встретило, не могло встретить поддержки… Кажется, отвечал Милюков… Во всяком случае, Милюков говорил, рекомендуя осторожность, рекомендуя не принимать слишком поспешных решений, в особенности когда мы еще не знаем, что происходит и так ли это, как говорят, что старая власть пала, что ее больше нет, когда мы вообще еще не разобрались в обстановке и не знаем, насколько серьезно, насколько прочно начавшееся народное движение.

Кто-то говорил и требовал, чтобы Дума сказала, с кем она: со старой властью или с народом? С тем народом, который идет сюда, который сейчас будет здесь и которому надо дать ответ.

В эту минуту около дверей заволновались, затолпились, раздался какой-то повышенный разговор, потом расступились, и в зал вбежал офицер…

Он перебил заседание громким заскакивающим голосом:

– Господа члены Думы, я прошу защиты!.. Я – начальник караула, вашего караула, охранявшего Государственную Думу… Ворвались какие-то солдаты… Моего помощника тяжело ранили… Хотели убить меня… Я едва спасся… Что же это такое? Помогите…

Это бросило в взволнованную человеческую ткань еще больше тревоги.

Кажется, Родзянко ответил ему, что он в безопасности – может успокоиться…

В эту минуту заговорил Керенский:

– Происшедшее подтверждает, что медлить нельзя!.. Я постоянно получаю сведения, что войска волнуются!.. Они выйдут на улицу… Я сейчас еду по полкам… Необходимо, чтобы я знал, что я могу им сказать. Могу ли я сказать, что Государственная Дума с ними, что она берет на себя ответственность, что она становится во главе движения?..

Не помню, получил ли ответ Керенский… Кажется, нет… Но его фигура вдруг выросла в «значительность» в эту минуту… Он говорил решительно, властно, как бы не растерявшись… Слова и жесты были резки, отчеканены, глаза горели…

– Я сейчас еду по полкам…

Казалось, что это говорил «власть имеющий»…

– Он у них – диктатор… – прошептал кто-то около меня.

Кажется, в эту минуту, а может быть, и раньше, я попросил слова…

У меня было ощущение, что мы падаем в пропасть. Бессознательно я приготовился к смерти. И мне, очевидно, хотелось сказать нам всем эпитафию, сказать, что мы умираем такими, как жили:

– Когда говорят о тех, кто идет сюда, то надо прежде всего знать – кто они? Враги или друзья?.. Если они идут сюда, чтобы продолжать наше дело – дело Государственной Думы, дело России, если они идут сюда, чтобы еще раз с новой силой провозгласить наш девиз: «Все для войны», то тогда они наши друзья, тогда мы с ними… Но если они идут с другими мыслями, то они друзья немцев… И нам нужно сказать им прямо и твердо: «Вы – враги, мы не только не с вами, мы против вас!»

Кажется, это заявление произвело некоторое впечатление, но не имело последствий… Керенский еще что-то говорил… Он стоял, готовый к отъезду, решительный, бросающий резкие слова, чуть презрительный…

Он рос… Рос на начавшемся революционном болоте, по которому он привык бегать и прыгать, в то время как мы не умели даже ходить…

* * *

Кто-то предложил в горячей речи, что всем членам Думы в это начавшееся тяжелое время нужно сохранить полное единство – всем, без различия партий, для того, чтобы препятствовать развалу. А для того, чтобы руководить членами Думы, необходимо избрать комитет, которому вручить «диктаторскую власть». Все члены Думы обязаны беспрекословно повиноваться комитету…

Это предложение в этой взволнованной, напуганной атмосфере встретило всеобщую поддержку… Диктатура есть функция опасности: так было – так будет…

С большим единодушием, подавляющим числом голосов были избраны слева направо:

Чхеидзе – социал-демократ.

Керенский – трудовик.

Ефремов – прогрессист.

Ржевский – прогрессист.

Милюков – кадет.

Некрасов – кадет.

Шидловский Сергей – левый октябрист.

Родзянко – октябрист-земец.

Львов Владимир – центр.

Шульгин – националист (прогрессист) [102].

В сущности, это было бюро прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе. Это было расширение блока налево, о котором я когда-то говорил с Шингаревым, – но, увы, при какой обстановке произошло это расширение…

Страх перед улицей загнал в одну «коллегию» Шульгина и Чхеидзе.

* * *

А улица надвигалась и вдруг обрушилась… [103]

Эта тридцатитысячная толпа, которою грозили с утра, оказалась не мифом, не выдумкой от страха…

И это случилось именно как обвал, как наводнение… Говорят (я не присутствовал при этом), что Керенский из первой толпы солдат, поползших на крыльцо Таврического дворца, попытался создать «первый революционный караул»:

– Граждане солдаты, великая честь выпадает на вашу долю – охранять Государственную Думу… Объявляю вас первым революционным караулом…

Но этот «первый революционный караул» не продержался и первой минуты… Он сейчас же был смят толпой…

* * *

Я не знаю, как это случилось… Я не могу припомнить. Я помню уже то мгновение, когда черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным врывающимся потоком затопляла Думу…

Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением…

* * *

С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции.

Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное…

Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство…

Пулеметов!

Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…

Увы – этот зверь был… его величество русский народ…

То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась.

* * *

С этой минуты Государственная Дума, собственно говоря, перестала существовать. Перестала существовать даже физически, если так можно выразиться. Ибо эта ужасная человеческая эссенция, эта вечно снующая, все заливающая до последнего угла толпа солдат, рабочих и всякого сброда – заняла все помещения, все залы, все комнаты, не оставляя возможности не только работать, но просто передвигаться… своим бессмысленным присутствием, непрерывным гамом тысяч людей она парализовала бы нас даже в том случае, если бы мы способны были что-нибудь делать… Ведь и найти друг друга в этом море людей было почти невозможно…

* * *

Впрочем, еще некоторое время продержался так называемый «кабинет Родзянко». Все остальные комнаты и залы, в том числе,

конечно, огромный Екатерининский зал, были залиты народом… Кабинет Родзянко еще пока удавалось отстаивать, и там собирались мы – «Комитет Государственной Думы».

* * *

Комитет Государственной Думы был создан первоначально для руководства членами Государственной Думы, которые обязались ему повиноваться.

Но сейчас же стало ясно, что его обязанности будут шире… Со всех сторон доходили вести, что власти больше нет, что войска взбунтовались, но что все они за «Государственную Думу»… Что вообще «революционная» столица за Государственную Думу… Это давало надежды как-нибудь, быть может, овладеть движением, стать во главе его, не дать разыграться анархии.

Поэтому в первый же набросок о задачах Комитета было включено, что Комитет образовался для поддержания порядка в столице и для «сношений с учреждениями и лицами» [104].

Меня лично в эти минуты больно мучил вопрос: что будет с фабриками и заводами? Не разрушит ли «революционный народ» все те приспособления, машины, станки и оборудование, которые с такой энергией воззвал к жизни генерал Маниковский по приказанию «Особого совещания по государственной обороне»? Поэтому, по моему предложению, первое обращение, которое выпустил Комитет, – был призыв беречь фабрики, заводы и все прочее…

* * *

Затем обсуждалось положение…

* * *

Положение!..

Покрывая непрерывный рев человеческого моря, в кабинет Родзянко ворвались крикливые звуки меди…

Марсельеза…

Вот мы где. Вот каково «положение»!

Cоntrе nоus dе lа tуrаnniе

L’?tеndаrt sаnglаnt еst ?lеvе![27]

Доигрались. Революция по всей «французской форме»!

Аuх аrmеs, сitоуеns!

Fermеz vоs, qаtаillоns!

Mаrсhоns, mаrсhоns qu’un sаng imр?r

Abrеuvе nоs sillоns.[28]

Чья «нечистая кровь» должна пролиться? Чья? «Ура» такое, что, казалось, нет ему ни конца ни края, залило воздух какою-то темною дурманною жидкостью…

Стихло… Долетают какие-то выкрики… Это речь?.. Да… И опять… Опять это ни с чем не соизмеримое «ура». И на фоне его резкая медь выкрикивает свои фанфарные слова:

Entеndеz-vоus dаns lеs саmраgnеs

Mugir сеs f?rосеs sоldаts:

Ils viеnnеnt jusquе dаns vоs brаs

Egоrgеr vоs fils, vоs соmраgnеs.[29]

Я помню во весь этот день и следующие – ощущение близости смерти и готовности к ней…

Умереть. Пусть.

Лишь бы не видеть отвратительное лицо этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных речей, не слышать воя этого подлого сброда.

Ах, пулеметов сюда, пулеметов!..

* * *

Но пулеметов у нас не было. Не могло быть.

Величайшей ошибкой, непоправимой глупостью всех нас было то, что мы не обеспечили себе никакой реальной силы. Если бы у нас был хоть один полк, на который мы могли бы твердо опереться, и один решительный генерал – дело могло бы обернуться иначе.

Но у нас ни полка, ни генерала не было… И более того – не могло быть…

В то время в Петрограде «верной» воинской части уже – или еще – не существовало…

* * *

Офицеры. О них речь впереди. Да и никому в то время «опереться на офицерские роты» в голову не приходило…

Кроме того…

Кроме того, хотя я, конечно, был не один, который так чувствовал, т. е. чувствовал, что это конец… чувствовал острую ненависть к революции с первого же дня ее появления… я ведь имел хорошую подготовку… я ненавидел ее смертельно еще с 1905 года… Хотя я, конечно, был не один, но все же нас было не много… Почти все еще не понимали, еще находились в… дурмане…

Нет, полка у нас не могло быть…

* * *

Полиция?

Да, пожалуй…

Но ведь разве мы-то сами к чему-нибудь такому годны? Разве мы понимали?.. Разве мы были способны в то время «молниеносно» оценить положение, предвидеть будущее, принять решение и выполнить за свой страх и риск?..

Тот между нами, кто это сделал бы, был бы Наполеоном [105], Бисмарком [106] или Столыпиным… Но между нами таких не было…

Да, под прикрытием ее штыков мы красноречиво угрожали власти, которая нас же охраняла…

Но говорить со штыками лицом к лицу… Да еще с взбунтовавшимися штыками….

Нет, на это мы были неспособны. Беспомощные – мы даже не знали, как к этому приступить… Как заставить себе повиноваться? Кого? Против кого? И во имя чего?

* * *

Меж тем, в сущности, в этом был вопрос… Надо было заставить кого-то повиноваться себе, чтобы посредством повинующихся раздавить нежелающих повиноваться…

Не медля ни одной минуты…

Но этого почти никто не понимал… И еще менее мог кто-нибудь выполнить….

* * *

На революционной трясине, привычный к этому делу, танцевал один Керенский…

Он вырастал с каждой минутой…

* * *

Революционное человеческое болото, залившее нас, все же имело какие-то кочки… Эти «точки опоры», на которых нельзя было стоять, но по которым можно было перебегать, – были те революционные связи, которые Керенский имел: это были люди отчасти связанные в какую-то организацию, отчасти не связанные, но признавшие его авторитет. Вот почему на первых порах революции (помимо его личных качеств как первоклассного актера) – Керенский сыграл такую роль… Были люди, которые его слушались… Но тут требуется некоторое уточнение: я хочу сказать, были вооруженные люди, которые его слушались. Ибо в революционное время люди только те, кто держит в руках винтовку. Остальные – это мразь, пыль, по которой ступают эти – «винтовочные».

* * *

Правда, «вооруженные люди Керенского» не были ни полком, ни какой-либо «частью», вообще – ничем прочным. Это были какие-то случайно сколотившиеся группы… Это были только «кочки опоры»… Но все же они у него были, и это было настолько больше наличности, имевшейся у нас, всех остальных, насколько нечто больше нуля…

* * *

Кому я, например, мог что-нибудь приказать? Своим же членам Государственной Думы? Но ведь они не были вооружены. А если бы были? Неужели можно было составить батальон из дряхлых законодателей?

По психологии, наступившей через год (время Корниловской эпопеи), может быть, и можно бы было. Тогда председатель Государственной Думы и несколько ее членов сделали корниловский поход [107]. Но 27 февраля 1917 года? Я убежден, что, если бы сам Корнилов [108] был членом Государственной Думы, ему это не пришло бы в голову.

Впрочем, нечто в этом роде пришло в голову через несколько дней члену Государственной Думы казаку Караулову [109]. Он задумал «арестовать всех» и объявить себя диктатором. Но когда он повел такие речи в одном наиболее «надежном полку», он увидел, что если он не перестанет, то ему самому несдобровать… Такой же прием ожидал каждого из нас… Кому мог приказать Милюков? Своим кадетам? Это народ не винтовочный…

* * *

А у Керенского были какие-то маленькие зацепки… Они не годились ни для чего крупного. Но они давали какую-то иллюзию власти. Это для актерской, легко воспламеняющейся, самой себе импонирующей натуры Керенского было достаточно… Какие-то группы вооруженных людей пробивались к нему сквозь человеческое месиво, залившее Думу, искали его, спрашивали, что делать, как «защищать свободу», кого схватить… Керенский вдруг почувствовал себя «тем, кто приказывает»… Вся внешность его изменилась… Тон стал отрывист и повелителен…

«Движения быстры»…

* * *

Я не знаю, по его ли приказанию или по принципу «самозарождения», но по всей столице побежали добровольные жандармы «арестовывать»… Во главе какой-нибудь студент, вместо офицера, и группа «винтовщиков» – солдат или рабочих, чаще тех и других… Они врывались в квартиры, хватали «прислужников старого режима» и волокли их в Думу.

Одним из первых был доставлен Щегловитов [110], председатель Государственного Совета, бывший министр юстиции, тот министр, при котором был процесс Бейлиса (не потому ли он был схвачен первым?). Тут в первый раз Керенский «развернулся»…

Группка, тащившая высокого седого Щегловитова, пробивалась сквозь месиво людей, и ей уступали дорогу, ибо поняли, что схватили кого-то важного… Керенский, извещенный об этом, резал толпу с другой стороны… Они сошлись…

Керенский остановился против «бывшего сановника» с видом вдохновенным:

– Иван Григорьевич Щегловитов – вы арестованы!

Властные, грозные слова… «Лик его ужасен».

– Иван Григорьевич Щегловитов… ваша жизнь в безопасности… Знайте: Государственная Дума не проливает крови.

Какое великодушие!.. «Он прекрасен»…

* * *

В этом сказался весь Керенский: актер до мозга костей, но человек с искренним отвращением к крови в крови.

Ecclеsiа аbhоrrеt sаnquinеm[30].

Так говорили отцы-инквизиторы, сжигая свои жертвы…

Так и Керенский: сжигая Россию на костре «свободы», провозглашал:

– Дума не проливает крови…

* * *

Но, как бы там ни было, лозунг был дан. Лозунг был дан, и дан в форме декоративно-драматической, повлиявшей на умы и сердца…

Скольким это спасло тогда жизнь…

* * *

Комитет Государственной Думы все заседал, что-то вырабатывал. Было уже поздно… Мне ужасно захотелось есть. И притом надо было посмотреть, что делается… Я стал пробиваться к буфету.

Все было забито народом. В большом Белом зале (зал заседаний Государственной Думы) шел непрерывный митинг… В огромном Екатерининском стояли, как в церкви… В Круглом, около входа, непрерывный водоворот. Из вестибюля еще и еще лила струя людей… Казалось, им не может быть конца.

Чтобы пробиться, куда мне было нужно, надо было включиться в благоприятный человеческий поток… Иначе никак нельзя было… Так должны были мы передвигаться, мы, хозяева, члены Государственной Думы. Я толкался среди этой бессмысленной толпы, своим нелепым присутствием парализовавшей всякую возможность что-нибудь делать… Тоска и бешенство бессилия терзали меня…

Наконец поток вынес меня в длинный коридор, который через весь корпус Думы ведет к ресторану. Я двигался медленно; в одном месте застрял… Чтобы не видеть хоть минуту всех этих гнусных лиц… – я отвернулся к окну… Увы, там – там еще хуже… Сплошная толпа серо-рыжей солдатни и черноватого солдатско-рабочеподобного народа залила весь огромный двор и толкалась там… Минутами толпу прорезали кошмарные огромные животные, ощетиненные и оглушительно рычащие… Это были автомобили-грузовики, набитые до отказа революционными борцами… Штыки торчали во все стороны, огромные красные флаги вились над ними… Какое отвращение… Вдруг кто-то, стоявший рядом со мной, сказал что-то. Я посмотрел на него. Это был солдат. Хмурый, как и я, он смотрел в окно. Потом повернулся ко мне. Лицо у него было какое-то «не в себе». Встретившись со мной глазами и, очевидно, что-то сообразив, он сказал, как бы продолжая то, что он бормотал:

– А у вас тут нет? В Государственной Думе?

Сначала я подумал, что он, наверное, просит папирос… но вдруг понял, что это другое…

– Чего нет? Что вы хотите?

Он смотрел в окно… Мазал пальцем по стеклу… Потом сказал нехотя:

– Да офицеров…

– Каких офицеров?

– Да каких-нибудь… Чтоб были подходящие…

Я удивился. А он продолжал, чуть оживившись:

– Потому как я нашим ребятам говорил: не будет так ладно, чтоб совсем без офицеров… Они, конечно, серчают на наших… Действительно бывает… Ну а как же так совсем без них? Нельзя так… Для порядка надо бы, чтоб тебе был офицер… Может, у вас в Государственной Думе найдутся какие – подходящие?..

* * *

На всю жизнь остались у меня в памяти слова этого солдата. Они искали в Думе «подходящих офицеров». Не нашли…

И не могли найти… У Думы «своего офицерства» не было… Ах, если бы оно было!.. Если бы оно было, хотя бы настолько подготовленных, насколько была мобилизована «противоположная сторона… Тогда борьба была бы возможна…

* * *

А «противоположная сторона» не дремала. Во всем городе, во всех казармах и заводах шли «летучие выборы»… От каждой тысячи по одному. Поднятием рук… Выбирали солдатских и рабочих депутатов [111]. «Организовывали» массу… То есть, другими словами, работали над тем, чтобы подчинить ее себе.

А мы? Мы весьма плохо подозревали, что это делается, и во всяком случае не имели понятия о том, как это делается, и безусловно не имели никакого плана и мысли, как с этим бороться…

* * *

В буфете, переполненном, как и все комнаты, я не нашел ничего: все съедено и выпито до последнего стакана чая. Огорченный ресторатор сообщил мне, что у него раскрали все серебряные ложки…

Это было начало: так «революционный народ» ознаменовал зарю своего «освобождения». А я понял, отчего вся эта многотысячная толпа имела одно общее неизреченно-гнусное лицо: ведь это были воры – в прошлом, грабители – в будущем… Мы как раз были на переломе, когда они меняли фазу… Революция и состояла в том, что воришки перешли в следующий класс: стали грабителями.

* * *

Я пошел обратно. Во входные двери все продолжала хлестать струя человеческого прилива. Я смотрел на них и думал: «Опоздали, голубчики, серебро уже раскрали»… Как я их ненавидел! Старая ненависть, ненависть 1905 года, бросилась мне в голову…

* * *

В одной проходной небольшой комнате был клубок людей, чего-то особенно волновавшихся. Центром этого кружка был человек в зимнем пальто и кашне, несколько растрепанный, седой, но еще молодой. Он что-то кричал, а к нему приставали. Вдруг он увидел как бы якорь спасения: очевидно, узнав кого-то. Этот кто-то был Милюков, пробивавшийся через толпу куда-то, белый как лунь, но чисто выбритый и «с достоинством». Человек, слегка растрепанный, бросился к сохранившемуся Милюкову:

– Павел Николаевич, что они от меня хотят? Я полгода был в тюрьме, меня вот оттуда вытащили, притащили сюда и требуют, чтобы я стал «во главе движения». Какого движения? Что происходит? Я ведь ничего не знаю… Что такое? Что от меня нужно?

Я не слышал, что ответил ему Милюков… Но когда последний проплывал мимо меня, освободившись, я спросил его – кто этот человек?

– Разве вы не знаете? Это Хрусталев-Носарь [112].

В это же мгновение какой-то удивительно противный, сухой, маленький, бритый, с лицом, как бывает у куплетистов скверных шантанов, протискивался к Милюкову:

– Позвольте вам представиться, Павел Николаевич, ваш злейший враг…

Он сказал свою фамилию и исчез, а Милюков сказал мне:

– Этого вы, наверно, не знаете… Это Суханов-Гиммер [113], журналист…

– Почему он ваш «злейший враг»?

– Он – «пораженец»… Злостный «пораженец» [114]…

* * *

Я не помню. Может быть, кто-нибудь помнит… В газетах того времени, вероятно, есть подробности… У меня от этого дня осталась в памяти только эта толпа, залившая Таврический дворец каким-то серым движущимся кошмаром, кошмаром, говорящим, кричащим, штыками торчащим, порой извергающим из желтых труб «Mарсельезу»…

* * *

В этой толпе, незнакомой и совершенно чужой, мы себя чувствовали, как будто нас перенесли вдруг совсем в какое-то новое государство и иную страну. Если иногда попадалось знакомое лицо, то его приветствовали так, как люди встречают соотечественников на чужбине и притом на враждебной чужбине…

* * *

К вечеру, кажется, стало известно, что старого правительства нет… Оно попросту разбежалось по квартирам… Не было оказано никакого сопротивления… В этот день, если не ошибаюсь, никого не арестовали из министров… Правительство ушло как будто даже раньше, чем кто-либо этого потребовал.

* * *

Не стало и войск… То есть весь гарнизон перешел на сторону «восставшего народа»… Но вместе с тем войска как будто стояли «за Государственную Думу»… Здесь начиналось смешение… Выходило так, что и Государственная Дума «восстала» и что она «центр движения»… Это было невероятно… Государственная Дума не восставала… Но это паломничество солдат на «поклонение» Государственной Думе создавало двусмысленное положение…

Родзянко то и дело вызывали на крыльцо, потому что та или иная «часть» пришла приветствовать Государственную Думу… Родзянко выходил, говорил о Верности родине и о спасении России. Его слова пропускали мимо ушей, но в Думе видели новую власть – это было ясно…

* * *

И ужас был в том, что этот ток симпатий к Государственной Думе, принимавший порой трогательные формы, нельзя было использовать, нельзя было на него опереться…

Во-первых, потому, что мы не умели этого сделать…

Во-вторых, потому, что эти приветствовавшие – приветствовали Думу как символ революции, а вовсе не из уважения к ней самой…

В-третьих, потому, что вовсю работала враждебная рука, которая отнюдь не желала укреплять власть Государственной Думы, стоявшей на патриотической почве. Это была рука будущих большевиков, несомненно и тогда руководимых немцами…

В-четвертых, потому, что эти войска были уже не войска, а банды вооруженных людей, без дисциплины и почти без офицеров… И тем не менее…

И тем не менее, когда стало очевидно, что правительства больше нет, стало ясно и другое, что без правительства нельзя быть и часу. И что поэтому…

И что поэтому Комитету Государственной Думы, к которому начали бросаться со всех сторон за указаниями, приходится взвалить на себя шапку Мономаха…

Родзянко долго не решался. Он все допытывался, что это будет – бунт или не бунт?

– Я не желаю бунтоваться. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать. Если она сделалась, то именно потому, что нас не слушались… Но я не революционер. Против верховной власти я не пойду, не хочу идти. Но, с другой стороны, ведь правительства нет. Ко мне рвутся со всех сторон… Все телефоны обрывают. Спрашивают, что делать? Как же быть? Отойти в сторону? Умыть руки? Оставить Россию без правительства? Ведь это Россия же, наконец!.. Есть же у нас долг перед родиной?.. Как же быть? Как же быть?

Спрашивал он и у меня.

Я ответил совершенно неожиданно для самого себя, совершенно решительно:

– Верите, Михаил Владимирович. Никакого в этом нет бунта. Берите, как верноподданный… Берите, потому что держава Российская не может быть без власти… И если министры сбежали, то должен же кто-то их заменить… Ведь сбежали? Да или нет?

– Сбежали… Где находится председатель Совета Министров – неизвестно. Его нельзя разыскать… Точно так же и министр внутренних дел… Никого нет… Кончено!..

– Ну, если кончено, так и берите. Положение ясно. Может быть два выхода: все обойдется – государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть… А не обойдется, так если мы не подберем власть, то подберут другие, те, которые выбрали уже каких-то мерзавцев на заводах… Берите, ведь, наконец, черт их возьми, что же нам делать, если императорское правительство сбежало так, что с собаками их не сыщешь!..

Я вдруг разозлился. И в самом деле. Хороши мы, но хороши и наши министры… Упрямились, упрямились, довели до черт знает чего и тогда сбежали, предоставив нам разделываться с взбунтовавшимся стотысячным гарнизоном, не считая всего остального сброда, который залепил нас по самые уши… Называется правительство великой державы. Слизь, а не люди…

* * *

С этой минуты во мне произошел какой-то внутренний перелом… Я стал искать выхода… какого-нибудь выхода…

* * *

До поздней ночи продолжалось все то же самое. Митинг в Думе и хлещущая толпа через все залы. Прибывающие части с марсельезой. Звонки телефонов. Десятки, сотни растерянных людей, требовавших ответа, что делать… Кучки вооруженных, приводивших арестованных… К этому надо прибавить писание «воззваний» от Комитета Государственной Думы и отчаянные вопли Родзянко по прямому проводу в Ставку с требованием немедленно на что-нибудь решиться, что-то сделать, действовать [115].

Увы! Как потом стало известно, в этот день государыня Александра Федоровна телеграфировала государю, что «уступки необходимы» [116].

Эта телеграмма опоздала на полтора года. Этот совет должен был быть подан осенью 1915 года. «Уступками» надо было расплатиться тогда – за великое отступление «без снарядов». Уплатить по этому счету и предлагало большинство четвертой Государственной Думы. Но тогда уплатить за потерю двадцати губерний отказались… Теперь же… Теперь же, кажется, было поздно… Цена «уступкам» стремительно падала… Какими уступками можно было бы удовлетворить это взбунтовавшееся море?..

* * *

Кажется, этой ночью Дума вроде как бы вооружилась… Толпа схлынула… Но какой-то солдатский табор ночевал в Думе… В сенях стояли пулеметы… Учреждена была, кажется, должность коменданта Государственной Думы [117]. Под утро, выбившись из сил, мы дремали в креслах в полукруглой комнате, примыкающей к кабинету Родзянко, – в «кабинете Волконского» [118]… Просыпаясь от времени до времени, я думал о том, что можно сделать…

Где выход, где выход?..

* * *

Я отчетливо понимал и тогда, как и теперь, как и всегда, сколько я себя помню, что без монархии не быть России. И мысль вертелась: как спасти монархию… Монархию, которая по тысячам причин, и, может быть, больше всего собственными руками, приготовила себе гибель. И должно быть, в эту бессонную ночь пришла мысль, которая, правильная или нет – об этом будет судить история, – свелась к следующему…

– Быть может, пожертвовав монархом, удастся спасти монархию…

Так, бесформенная, еще сама себя не сознающая, родилась мысль об отречении императора Николая II в пользу малолетнего наследника… Разумеется, родилась не у одного меня…

* * *

В эту же ночь, если не ошибаюсь, одну из комнат (бюджетной комиссии) занял «Исполком Совдепа»… Это дикое в то время название обозначало: «Исполнительный комитет совета солдатских и рабочих депутатов» [119]…

Кошмарная ночь… Где мы? Что, собственно, происходит? До какой степени развала уже дошли? Что с Россией? Что с армией? Знают ли уже?.. Если не знают, то завтра узнают… Как примут? Что произойдет?

Нужен центр. Нужен во что бы то ни стало какой-то фокус… Не то все разбредется… Все разлетится… Будет небывалая анархия… И главное – армия, армия. Все пропало, если развал начнется в армии. А он непременно начнется, если сейчас, сейчас же не будет кому повиноваться. Нельзя допустить, чтобы там произошло, как здесь – взбунтовавшиеся солдаты без офицеров… Надо, чтобы туда дошло готовое решение… Пусть думают, что власть взята Государственной Думой… Они сразу не разберутся, что Государственная Дума сама по себе не может быть властью, – для них это будет звучать… Для них это лозунг – Государственная Дума»… И для России тоже… Это звучит в провинции… Они будут верить несколько дней… Здесь будет некоторое время распоряжаться Комитет Государственной Думы… Пока решится вопрос о государе…

* * *

О государе. Да, вот это главное, самое важное… Может он царствовать? Может ли? О, как это узнать, как? Нет… не может… Все это, что было… Кто станет за него? У него – никого, никого… Распутин всех съел, всех друзей, все чувства… нет больше верноподданных… Есть скверноподданные и открытые мятежники… Последние пойдут против него, первые спрячутся… Он один… Хуже, чем один… Он с тенью Распутина… Проклятый мужик!.. Говорил Пуришкевичу – не убивайте, вот он теперь мертвый – хуже живого… Если бы он был жив, теперь бы его убили, хоть какая-нибудь отдушина. А то – кого убивать? Кого? Ведь этому проклятому сброду надо убивать, он будет убивать – кого же?

Кого?.. Ясно…

Нет, этого нельзя. Надо спасти, надо?

* * *

Чтобы спасти… чтобы спасти… надо или разогнать всю эту сволочь (и нас вместе с ними) залпами, или…

Или надо отречься от престола… Ценой отречения спасти жизнь государю… и спасти монархию…

* * *

Если подавить бунт можно, то и слава богу. Это сделают не только без нас, но и против нас…

Николай I повесил пять декабристов, но если Николай II расстреляет 50 000 «февралистов», то это будет за дешево купленное спасение России.

Это будет значить, что у нас есть государь, что у нас есть власть… Но если не удастся? Если для этого ни полков, ни полковников не найдется?..

Тогда… тогда – отречение… Царствовать будет малолетний царь… значит – регент. Регент? Кто? Михаил Александрович? Да, кажется… Потом Верховный Главнокомандующий… Ну, великий князь Николай Николаевич, конечно…

Затем… Затем – правительство… Но кто?

* * *

Кто? В сущности… В сущности – никого… Ломали, ломали копья, а для кого – неизвестно… Ну, Милюков, Шингарев, конечно… затем Керенский… да, Керенского необходимо… Он самый деятельный… сейчас… актер? Да, кажется… все равно… талантливый актер. На первых порах – это главное… Его одного слушают… да и нужно для левых. Родзянко? Родзянко пойдет только в премьеры, а в премьеры нельзя, не согласятся левые

и даже кадеты… Пусть остается председателем Думы… А будет Дума? Что-то непохоже… В сущности, мы в плену… Ах, проклятая гуща… Неужели завтра возобновится весь этот кошмар?. Надо вздремнуть… Хоть минутку покоя, пока их нет… Их… Кого? Революционного сброда, то есть я хотел сказать – народа… Да, его величества народа… О, как я его ненавижу!..

* * *

28 февраля.

Наступил день второй, еще более кошмарный… «Революционный народ» опять залил Думу… Не протиснуться… Вопли ораторов, зверское «ура», отвратительная марсельеза… И при этом еще бедствие – депутации… Неистовое количество людей от неисчислимого количества каких-то учреждений, организаций, обществ, союзов, я не знаю чего, желающих видеть Родзянко и в его лице приветствовать Государственную Думу и новую власть. Все они говорили какие-то речи, склоняя «народ и свобода»… Родзянко отвечает, склоняя «родина и армия»… Одно не особенно клеится с другим, но кричат «ура» неистово. Однако кричат «ура» и речам левых… А левые склоняют другие слова: «темные силы реакции, царизм, старый режим, революция, демократия, власть народа, диктатура пролетариата, социалистическая республика, земля трудящимся» и опять – свобода, свобода, свобода – до одури, до рвоты… Всем кричат «ура». Некоторые начинают уже приветствовать и «Совет солдатских и рабочих депутатов». Его исполнительный комитет сидит у нас под боком… Мы ясно чувствуем, что это вторая власть… Впрочем, Керенский и Чхеидзе избраны и там – они вошли в исполком… Они служат мостом между этими двумя головами. Да, получается нечто двуглавое, но отнюдь не орел. Одна голова кадетская, а другая еще детская, но по всем признакам «от вундеркинда», т. е. наглая и сильно горбоносая. Впрочем, и от «кавказской обезьяны» есть там доля порядочная…

Полки по-прежнему прибывают, чтобы поклониться. Все они требуют Родзянко… Родзянко идет, ему командуют «на караул»; тогда он произносит речь громовым голосом… крики «ура!»…

Играют марсельезу, которая режет нервы… Михаил Владимирович очень приспособлен для этих выходов: и фигура, и голос, и апломб, и горячность… При всех его недостатках, он любит Россию и делает, что может, т. е. кричит изо всех сил, чтобы защищали родину… И люди загораются, и вот оглушительное «ура»… Но сейчас же вслед за этим выползает какая-нибудь кавказская обезьяна, или еще похуже, и говорит пораженческие мерзости, разжигая злобу и жадность… У них через каждое слово «помещики, царская клика, Распутин, крепостники, опричники, жандармы»… И им тоже кричат «ура», да, да – кричат… и напрасно Михаил Владимирович себя обольщает, что Государственная Дума взяла власть. Вздор. Болото – кругом. Ни на что нельзя опереться. Это оглушительное «ура» – это мираж. Ведь я знаю, чему они так рады… Потому что надеются не пойти на фронт. Почти все части без офицеров… Где офицеры?..

* * *

Тем не менее Комитет Государственной Думы работает в этот день вовсю… Правительства нет, все брошено… Весь огромный механизм остановлен на полном ходу, остановлен и обезглавлен… Всеобщий развал неминуем, если не принять самых экстренных мер… Положение таково, что многих старых бюрократов нельзя оставить… Часть их даже арестована добровольными сыщиками и притащена сюда… Часть бежала… Часть надо заменить, потому что… Ну, потому что их не удержать. Кем заменить? Кто имеет авторитет – реальной силы ведь нет… Кто?