Пролог 21-24 февраля 1917 года
Пролог
21-24 февраля 1917 года
Pro domo mea.[3] – Начало революции. – Петербургская общественность в феврале 1917-го. – Развитие движения и бессилие власти. – Проблема «высокой политики». – Какова должна быть первая революционная власть. – Конфликт Циммервальда с реальной политикой. – В поисках информации и ориентировки. – Лозунги уличного движения. – Необходимый компромисс. – Лозунги интеллигенции и политика буржуазии. – Первый общедемократический центр революции.
Я был выслан из Петербурга еще 10 мая 1914 года. Тогда я состоял редактором межпартийного, но левого «Современника», взявшего во время войны интернационалистский курс, к большому неудовольствию его петербургских сотрудников-«оборонцев», но к неменьшему удовольствию сотрудников-эмигрантов, сплотившихся в огромном большинстве своем вокруг знамени Циммервальда. Будучи выслан, я все же большую часть времени до самой революции жил в столице нелегально – то по чужому паспорту, то бегая по ночевкам, то шмыгая тенью мимо швейцара и дворника, – в качестве частого посетителя собственной квартиры, где жила моя семья.
С ноября 1916 года я был членом редакции и ближайшим фактическим работником «Летописи», держа весь журнал Максима Горького под дамокловым мечом полицейского разгрома. Но этого мало: мое нелегальное положение не препятствовало мне работать в качестве экономиста, под своим именем, в одном казенном учреждении, в министерстве земледелия, – в одной из организаций по орошению Туркестана.
В таком официальном положении, чине и звании меня застала революция 1917 года.
Был вторник 21 февраля. Я сидел в своем кабинете в своем «туркестанском» управлении. За стеной две барышни-машинистки разговаривали о продовольственных осложнениях, о скандалах в хвостах у лавок, о волнении среди женщин, о попытке разгромить какой-то склад.
– Знаете, – заявила вдруг одна из барышень, – по-моему, это начало революции!..
Эти барышни ничего не понимали в революциях. И я ни на грош не верил им. Но в те времена, чем дальше, тем больше, сидя над своими «оросителями» и «водосборами», над своими статьями и брошюрами, над «летописными» рукописями и корректурами, я мечтал и раздумывал о неизбежной революции, мчавшейся к нам на всех парах…
В этот период агонии царизма внимание российской, по крайней мере петербургской, общественности и столичных политических групп вращалось больше всего вокруг Государственной думы, созванной 14 февраля. Некоторыми – более правыми из левых (социалистических) элементов – к этому дню приурочивалось уличное выступление рабочих под лозунгами «Хлеба!» и «Долой самодержавие!». Более левые элементы, и я в том числе, высказывались на различных партийных собраниях против того, чтобы связывать рабочее движение с Государственной думой, ибо буржуазно-думские круги дали достаточно доказательств, что они не только не могут быть вместе с пролетариатом хотя бы перед лицом Распутина, но как огня боятся даже и попытки использовать силы пролетариата в борьбе за «конституционный строй» и за «войну до полной победы».
Боязнь эта была вполне основательна. Поощрить и вызвать духа, конечно, было можно, но заставить его служить себе – никогда. И думский «Прогрессивный блок», воплощавший в себе позицию всей нашей цензовой буржуазии, считал за благо лишь заострять оружие против пролетарского движения – даже в момент величайшего и позорнейшего оплевания Распутиным России, ее национального достоинства, всей русской общественности и «конституционно-патриотического движения» цензовиков.
Милюков, поводырь всего «Прогрессивного блока», незадолго перед тем заявил, что он готов отказаться даже от своей «полной победы», даже от Дарданелл, даже от службы доблестным союзникам, если это все достижимо лишь ценой революции. А теперь, по поводу слухов о предстоящем рабочем выступлении, тот же Милюков опубликовал свое памятное обращение к рабочим, где всякое их противоправительственное движение во время войны объявлялось идущим из охранки и провокационным… Тогдашний главнокомандующий Петербурга генерал Хабалов в своем смехотворном воззвании за двое суток до революции полностью воспроизвел все эти светлые мысли главы российского национал-либерализма.
Другим фактом, к которому было тогда приковано внимание политических групп, был арест так называемой рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете.
Эта группа не пользовалась популярностью среди рабочих масс. Подавляющее большинство сознательного пролетариата столицы, а также и провинции занимало решительную антиоборонческую позицию и относилось резко враждебно к сотрудничеству с плутократией небольшой группы социал-демократов с К. А. Гвоздевым во главе. Это сотрудничество рабочих с Гучковыми и Рябушинскими на почве «организации обороны» было на деле, конечно, сотрудничеством в сфере «казенных заказов» и затемнения сознания пролетариата. Но тем более вопиющим был этот арест рабочей группы доблестным Протопоповым, грамотно оповестившим, что эта безобидная группа, под сенью Коновалова и Гучкова, подготовляет «социалистическую республику»…
Наконец, злобой дня петербургских политиков был тогда вопрос о передаче продовольственного дела столицы в руки городской думы. Это был очередной лозунг петербургских либералов и демократических кругов.
Продовольственная политика распутинского правительства и ее плачевные результаты, политиканство наивно-лицемерных думских групп и усилившееся преследование рабочих организаций составляли те вехи, за которые цеплялась мысль о «текущем политическом моменте» и о грядущих неизбежных событиях. Ни одна партия не готовилась к великому перевороту. Все мечтали, раздумывали, предчувствовали, «ощущали»…
Барышни-обывательницы, трещавшие за стеной машинками и языками, ничего не понимали в революциях. Я не поверил ни им, ни непреложным фактам, ни собственным рассуждениям. Революция! – это слишком невероятно. Революция! – это, как всем известно, не действительность, а только мечта. Мечта поколений, долгих трудных десятилетий… И, не поверив барышне, я машинально повторил вслух:
– Да, это начало революции.
В следующие дни, в среду и четверг 22–23 февраля, уже ясно определилось движение на улицах, выходящее из пределов обычных заводских митингов. А вместе с тем обнаружилась и слабость власти. Пресечь движение в корне – всем аппаратом, налаженным десятилетиями, – уже явно не удавалось. Город наполнялся слухами и ощущением беспорядков.
По размерам своим такие беспорядки происходили перед глазами современников уже многие десятки раз. И если что было характерно, то это именно нерешительность власти, которая явно запускала движение. Но были беспорядки — революции еще не было. Светлого конца еще не только не было видно, но ни одна из партий в это время и не брала на него курса, стараясь лишь использовать движение в агитационных целях.
В пятницу, 24-го, движение разлилось по Петербургу уже широкой рекой. Невский и многие площади в центре были заполнены рабочими толпами. На больших улицах происходили летучие митинги, которые рассеивались конной полицией и казаками – без всякой энергии, вяло и с большим запозданием. Генерал Хабалов выпустил свое воззвание, где, в сущности, уже расписывался в бессилии власти, указывая, что неоднократные предупреждения не имели силы, и обещая впредь расправляться со всей решительностью. Понятно, результата это не имело. Но лишним свидетельством бессилия это послужило. Движение было уже явно запущено. Новая ситуация в отличие от старых беспорядков была ясна для каждого внимательного наблюдателя. И в пятницу я стал уже категорически утверждать, что мы имеем дело с революцией как с совершающимся фактом. Я, однако, слыл оптимистом. На меня махали руками.
Тем не менее работа, происходившая у меня в голове, основывалась уже целиком на факте начавшейся революции. Со всех сторон приходили сообщения о разрастающемся уличном движении. Но я уже перестал считать и регистрировать случаи революционных выступлений и столкновений. Мне казалось, что материала уже достаточно. И мои мысли уже тогда, в пятницу, были устремлены в другом направлении – в сторону политической проблемы.
Надо держать курс на радикальный политический переворот. Это ясно. Но какая форма и какая программа переворота? Кому надлежит быть преемником царского самодержавия? Именно это стало в центре моего внимания в этот день.
Я не скажу, чтобы эта огромная и ответственная проблема тогда доставила мне много затруднений. Впоследствии я гораздо больше раздумывал над ней по существу и сомневался в правильности ее тогдашнего решения. В период коалиционной канители и удушения революции политикой Керенского – Терещенко – Церетели в августе – сентябре 1917 года, а также после большевистского переворота мне нередко казалось, что решение этой проблемы в февральские дни могло, а пожалуй, и должно было быть иным. Но тогда эта проблема «высокой политики» была мною решена довольно легкомысленно, почти без колебаний.
Власть, идущая на смену царизма, должна быть только буржуазной. Трепова и Распутина должны и могут сменить только заправилы думского «Прогрессивного блока». На такое решение необходимо держать курс. Иначе переворот не удастся, и революция погибнет.
Было бы совершенно неуместно останавливаться на подробной мотивировке этого вывода. Его я без числа обосновывал после в лекциях, речах и статьях.
Но укажу главные основания, которые и формулировал тогда же и которые мне до сих пор кажутся в конечном счете не только правильными, но и достаточными для того вывода, для того решения проблемы о новой революционной власти, которое я защищал тогда.
Я исходил из полной распыленности демократической России во время самодержавия. В руках демократии тогда не было никаких сколько-нибудь прочных и влиятельных организаций – ни партийных, ни профессиональных, ни муниципальных. А будучи распыленным, пролетариат, изолированный от прочих классов, в процессе революции мог создать лишь такие боевые организации, которые могли представлять реальную силу классовой борьбы, но не реальную силу государственной власти.
Между тем распыленной демократии, если бы она попыталась стать властью, пришлось бы преодолевать непреодолимое: техника государственной работы в данных условиях войны и разрухи была совершенно непосильна для изолированной демократии. Разруха государственного и хозяйственного организма была уже тогда огромной. Промышленность, транспорт, продовольствие были приведены в негодность уже самодержавием. Столица голодала. Государственная машина не только не могла стоять без дела ни минуты, но должна была с новой энергией, с обновленными силами, с усиленными ресурсами, не медля ни минуты совершить колоссальную техническую работу. И если власть будет такова, что не сможет привести в движение все винтики государственного механизма и пустить его полным ходом, то революция не выдержит.
Вся наличная государственная машина, армия чиновничества, цензовые земства и города, работавшие при содействии всех сил демократии, могли быть послушными Милюкову, но не Чхеидзе. Иного же аппарата не было и быть не могло.
Но все это так сказать техника. Другая сторона дела – политика. Установить демократическую власть и обойти «Прогрессивный блок» означало не только не использовать в критическом положении наличного государственного аппарата, не имея иного. Это означало сплотить ряды всей имущей России против демократии и революции. Позиция цензовой России и революции могла внушать сомнения на тот случай, если цензовикам предстоит быть властью. Но в случае власти демократии их позиция не могла внушать сомнений. В этом случае вся буржуазия, как одно целое, бросит всю наличную силу на чашу весов царизма и составит с ним единый, накрепко спаянный фронт против революции. Пытаться при всей совокупности данных условий отмести в сторону Львовых и Милюковых и установить власть Керенского и Чхеидзе – значит начать и кончить ликвидацию царизма одними распыленными силами петербургского пролетариата против всей остальной России. Это значит ополчить против революции всю обывательскую массу, всю прессу, когда не только голод и развал грозят ежеминутно сорвать революцию, но и Николай II еще гуляет на свободе, именуясь всероссийским царем. При таких условиях захват власти социалистическими руками означает неизбежный и немедленный провал революции. Первая революционная власть в данный момент, в феврале, могла быть только буржуазной.
Был и еще аргумент более узкого значения, но казавшийся мне не менее убедительным. В течение войны я был одним из двух-трех авторов, которым удалось выступать в легальной печати с защитой антиоборонческой циммервальдской позиции. Оборончеством и снисходительным отношением к войне я не грешил никогда, ни одной минуты. И, в частности, в первые дни войны, когда патриотический подъем был, казалось, всеобщим; когда шовинистский угар или оборонческий образ мыслей, казалось, охватил всех без исключения, когда людей, правильно оценивающих значение воины и место царской России в войне, совсем не приходилось встречать даже среди социалистов, бывших тогда в России (исключение представлял Горький), я решительно отбрасывал от себя оборонческо-патриотические мысли и настроения. Напротив, в те времена я грешил другим, именно упрощением классовой, пролетарской (будущей циммервальдской) позиции, несколько принижая ее в направлении к тому примитивному «пораженчеству», которое было свойственно широким слоям русского общества в эпоху японской войны. Во всяком случае, с начала войны и до революции каждое мое публичное выступление (литературное и всякое иное) было посильной борьбой против войны, борьбой за ее ликвидацию.
И вот, при первом раскате революционной бури я остановился перед практической невозможностью создания чисто демократической власти, между прочим, по той причине, что это означало бы немедленную ликвидацию войны со стороны демократической России. Продолжение войны демократической властью я, естественно, считал невозможным, ибо противоречие между участием в империалистической бойне и победой демократической революции казалось мне коренным. Но присоединить ко всем трудностям переворота еще мгновенную и радикальную перемену внешней политики – со всеми последствиями этого, какие было невозможно предвидеть, – представлялось мне совершенно немыслимым. Между тем к политике мира, достойной диктатуры пролетариата, должны были присоединиться колоссальные задачи демобилизации, перевод промышленности на мирное положение, а следовательно, массовое закрытие заводов, огромная безработица при полном развале народного хозяйства.
Задачи внешней политики мне представлялось совершенно необходимым временно возложить на буржуазию, с тем чтобы при буржуазной власти, продолжающей военную политику самодержавия, создать возможность борьбы за скорейшую безболезненную ликвидацию войны. Создание условий для ликвидации, а не самая ликвидация войны – вот основная задача переворота. И для этого была необходима не демократическая, а буржуазная власть.
В общем проблема власти в моей голове разрешилась почти без колебаний и казалась мне очевидной. И в дни первого подъема революции 24–25 февраля мое внимание было поглощено уже не этой, так сказать, программной, а другой, тактической стороной этой политической проблемы.
Власть должна принадлежать буржуазии. Но имеются ли шансы на то, что она возьмет в руки власть? Какова позиция цензовых элементов в этом вопросе? Смогут ли они и захотят ли они идти в ногу с народным движением? Примут ли они власть из рук революции, оценивая все трудности своего положения, в частности, во внешней политике? Или же, учитывая эти трудности, они предпочтут отмежеваться от начавшейся революции и погубить движение, обрушившись на него со всей силой, вместе с царской кликой? Или, наконец, они решат погубить движение своим «нейтралитетом», предоставив его самому себе, выдав его стихии, которая выльется в анархию?
Это опять-таки одна сторона дела. А другая: какова позиция в этом вопросе социалистических партий, которые должны овладеть начавшимся движением, управлять им, указывать пути его? Сойдутся ли все социалистические группы в решении проблемы власти или, быть может, разгулявшаяся стихия будет использована некоторыми из них для безумно-ребяческих попыток установления диктатуры пролетариата и немедленной дележки неубитого зверя?
И естественно, поставив себе эти вопросы, надо было идти дальше. Если дело обстоит таким образом, если правильное решение вопроса о власти может быть сорвано с двух сторон, то нельзя ли немедленно активно способствовать правильному решению вопроса, нельзя ли активно принять участие в соответствующей комбинации общественных сил, хотя бы путем изыскания соответствующего компромисса?
И в соответствии с этим, когда в пятницу, 24 февраля, уличное движение разливалось по Петербургу все шире, когда революция стала объективным фактом и лишь неясен был ее исход, я чуть ли не пропускал мимо ушей непрерывные сообщения об уличных событиях. Все мое внимание было направлено к тому, что происходит в социалистических центрах, с одной стороны, и в буржуазных кругах, в частности среди думских фракций, – с другой.
Благодаря отсутствию в Петербурге того времени почти всякой общественности, а главным образом по причине моего нелегального положения, связанного с ответственной литературной работой, я хотя и имел обширные знакомства в самых различных слоях столицы, но все же никак не мог считать себя в курсе настроений различных групп, столкнувшихся в эти дни с совершенно новыми проблемами. Я чувствовал себя оторванным от какого-то основного русла или от основных русел, где сейчас как будто должны твориться события. И это ощущение оторванности и беспомощности, тоска по какому-то горнилу событий, неудовлетворенное стремление броситься в какие-то недра революции, чтобы делать свое дело, были моими доминирующими чувствами в эти дни.
Надо было первым делом собрать информацию по этой «высокой политике». Надо было направиться в такие центры обоих лагерей, где можно получить достоверные сведения. В пятницу вечером я позвонил в такой центр, который мог совмещать в себе (хотя и довольно несовершенно) настроения и освещать планы как буржуазных, так и демократических руководящих групп.
Я позвонил к знаменитому петербургскому политическому адвокату, числящемуся по традиции даже большевиком, но более связанному с петербургскими радикальными кругами, везде бывающему и все знающему Н. Д. Соколову, одному из главных работников первого периода революции. Мы условились созвать представителей различных групп и собраться на другой день, в субботу, у него на квартире, на Сергиевской, часа в три дня, для обсуждения положения дел и для обмена мнений. На этом совещании я надеялся уяснить себе позиции как цензовых, так и руководящих демократических элементов. А вместе с тем в качестве представителя левого крыла социализма я надеялся выступить с решительной защитой чисто буржуазной революционной власти, если это потребуется, а также и с требованием необходимого компромисса в интересах образования таковой власти.
Характер и пределы этого компромисса были ясны сами собой и уже к данному моменту намечались самим ходом событий. Уличное движение масс в февральские дни не обнаруживало никакой планомерности. Никакого правильного руководства им констатировать было нельзя. Вообще народным движением, как это бывает всегда, организованные социалистические центры не руководили и политически не вели его к какой-либо определенной цели. Конечно, традиционный, можно сказать, наш старый национальный лозунг «Долой самодержавие!» был на устах у всех многочисленных уличных ораторов из социалистических партий. Но это было еще не политической программой. Это было само собой разумеющееся отрицательное понятие. Проблема же власти совершенно не ставилась перед массами. И, в частности, лозунг «Учредительного собрания», будучи не очередной проблемой дня, а лишь общим программным положением всех социалистических партий, оставался совершенно в тени в эти дни.
Но зато во всю ширь развертывался перед массами в уличной агитации другой лозунг, включавший в себя крайне существенное и ответственное содержание. Это был лозунг «Долой войну!», под которым проходили все митинги февральских дней.
Развертывание этого лозунга при стихийном движении пролетарских масс и при самочинном руководстве этим движением отдельными социалистическими работниками без строго продуманной единой политической линии, определенной центром, было совершенно естественно и неизбежно. Российский социализм и российский сознательный пролетариат, не в пример социализму западноевропейскому воюющих стран (за исключением Италии), в своем большинстве занимал решительную позицию против гражданского мира и против поддержки империалистской войны. В течение военных лет наш пролетариат воспитывался, насколько позволяли условия, насколько хватало сил, в духе Циммервальда и войны против войны. Оборонческие группы, свившие себе по небольшому гнезду в обеих столицах (около военно-промышленных комитетов) и кое-где в провинции, не пользовались в массах никаким авторитетом. Что революция против царизма должна была по крайней мере среди столичного пролетариата, в его уличных выступлениях, совпасть с движением против войны, в пользу мира – в этом не было ничего удивительного и неожиданного. Напротив, иной картины уличного движения в февральские дни было невозможно ожидать.
Но вместе с тем совершенно ясно, что именно этот характер движения должен был определить отношение к нему, отношение ко всей революции со стороны всей цензовой буржуазии. Если эти элементы могли вообще принимать идею ликвидации царизма, то они могли принимать ее по преимуществу как средство успешного завершения войны. И именно такой характер приняла, именно в это выродилась борьба с царизмом всех наших либеральных групп в течение всего военного периода. Ликвидация распутинского режима стала мыслиться всей буржуазией лишь как путь к укреплению наших военных сил.
И понятно, что при таких условиях буржуазия не могла иметь ничего общего с движением, подрывающим идею войны до конца и до полной победы. Всякое подобное движение в ее глазах и во всяком случае в ее устах было лишь продуктом немецкой провокации. От него все цензовые группы должны были решительно отмежеваться. И такое движение они неизбежно должны были не только предоставить самому себе, но обязательно должны были выдать его на разгром силам царской реакции, приняв сами посильное участие в этом разгроме.
Отсюда ясно само собой, что если перед революцией стояла необходимость отколоть буржуазию от Распутина и Протопопова и привлечь ее на свою сторону, мало того, если перед ней стояла задача создать цензовую революционную власть, единственно способную избавить переворот от гибели среди голода, всеобщего развала и свалки, то компромисс должен быть найден прежде всего на этой почве, на почве отношения революции к войне и миру. Было a priori[4] ясно, что если рассчитывать на буржуазную власть и присоединить буржуазию к революции, то надо временно снять с очереди лозунги против войны, надо в данный момент на время свернуть циммервальдское знамя, ставшее знаменем русского, и в частности петербургского, пролетариата. Это надо сделать во имя успешного завершения великого переворота. И это было очевидно для меня – циммервальдца.
В своих стремлениях изыскать компромисс для обеспечения необходимой ближайшей программы переворота, для создания надлежащей власти естественно было пойти именно в этом направлении. Но вся трудность и противоречивость положения были очевидны.
И притом, если компромисс в том направлении был неизбежен, если без него создание цензовой власти было явно невозможно, то было совершенно не ясно, достаточен ли этот компромисс для этой цели, во имя которой он предпринимался? Без него буржуазия вместе с царизмом раздавит движение. Но он обеспечит ли иной финал революции? Он обеспечит ли по крайней мере образование цензовой власти? В этом направлении была необходима информация. Какие планы были в лагере Милюкова-Гучкова? Каковы могли быть там решения, независимо от данного компромисса и в связи с ним? Это было необходимо знать. Было необходимо знать и то, как может отнестись ко всему этому и противоположный лагерь; и нельзя было от себя скрывать, что на передовых социалистических работников, – если не на социалистический генералитет, то на социалистическое офицерство, уже беззаветно развернувшее свое циммервальдское знамя, – событиями возлагается чрезвычайно тяжелая, быть может, непосильная задача, требующая не только глубокого понимания событий, не только самообладания в огне начавшейся борьбы, но требующая такого самоограничения и подчинения обстоятельствам, которые с виду, извне могут казаться изменой своим основным принципам и могут быть не поняты руководимыми массами.
Тщательно ориентироваться в настроении обоих лагерей было необходимо прежде всего. Но сведения, долетавшие до меня как с той, так и с другой стороны, были самые неопределенные, не открывающие никаких перспектив. В думских кругах, сколько-нибудь широких, проблема революционной власти, как таковая, еще совершенно не ставилась. Никаких признаков сознания партиями и лидерами, что движение может кончиться радикальным переворотом, с моего наблюдательного пункта совершенно не замечалось. Замечался лишь курс на ликвидацию беспорядков. Замечалась боязнь «провокационного» движения. Замечалось стремление прийти на помощь царизму и «всем авторитетом» Государственной думы ликвидировать беспорядки. Замечалась вместе с тем попытка буржуазных групп играть на этом движении и столковаться с царизмом насчет совместной борьбы ценой каких-либо подачек в политике и в организации власти.
Буржуазия была перепугана движением и была не с ним и, стало быть, против него. Но она не могла оставить его без внимания и без использования. Политическим лозунгом буржуазии, к которому пристала и вся радикальная интеллигенция, было в эти дни «ответственное перед Думой министерство». На этот счет «Прогрессивный блок» столковывался за кулисами, а демократическая интеллигенция открыто провозглашала этот лозунг направо и налево.
Вместе с тем делались попытки крохоборского решения некоторых насущных проблем, попытки, совершенно не зависимые от движения пролетарских масс и в общей постановке лишь затемняющие задачи, возникающие перед нашим обществом. Так, на субботу было назначено в городской думе собрание различных общественных организаций с участием представителей рабочих, где предполагалось чуть ли не революционным путем взять дело продовольствия Петербурга в руки петербургского самоуправления. И вокруг этого было мобилизовано общественное внимание.
В общем, с этой стороны, со стороны буржуазии, в пятницу, 24-го, было еще почти ничего не ясно, а что было ясно, было малоблагоприятно. На другой день, на субботу, утром, было назначено заседание думского «сеньорен-конвента», которому придавали важное значение. Я рассчитывал, что о результатах будет сообщено у Соколова.
Из другого лагеря пришлось видеться кое с кем из представителей большевиков и социалистов-революционеров циммервальдского толка. Впечатление из разговоров я вынес такое же неблагоприятное. Прежде всего подтвердилась полная распыленность движения и отсутствие крепких фактически руководящих центров. Затем обнаружилось полное равнодушие к тем проблемам, которые занимали меня. Все внимание целиком было поглощено непосредственной агитацией вокруг общих лозунгов и непосредственным форсированием движения. Наконец, мои попытки направить мысль собеседников в сторону конкретной программы, а тем более моя агитация по части создания революционной власти – да еще путем основного компромисса – встречались весьма скептически и неблагожелательно.
Между тем на движение могли оказать влияние по преимуществу именно эти левые циммервальдские центры, если вообще эти подпольные центры могли рассчитывать на какое-либо влияние. Таким образом, и с этой стороны, и из лагеря демократии сведения были малоопределенны и малоутешительны.
Движение петербургского пролетариата в эти дни и часы, однако, не ограничилось партийной агитацией, заводскими митингами и уличными манифестациями. Были попытки создать межпартийные центры, были совместные совещания деятелей различных отраслей рабочего движения – депутатов Думы, партийных представителей, профессионалов, кооператоров. Были такие собрания в четверг и в пятницу. Я не был там, но участники мне потом передавали, что разговоры были посвящены по преимуществу продовольственному делу, во всяком случае начинались с него. Но потом, разумеется, переходили и к общему положению дел, причем обнаруживали лишь разброд и растерянность центров. Присутствовавший Чхеидзе, как говорят надежные люди, был воплощенным недоумением и призывал к равнению по Государственной думе. Он представлял правую собрания и не склонен был верить в широкий размах движения. Напротив, левая предвкушала и прокламировала революцию, считая необходимым в экстренном порядке создать боевые рабочие организации в столице. Между прочим эту левую представлял на собрании старый ликвидатор и оборонец Ф. А. Череванин, от которого, как передавали, и исходила мысль о немедленных выборах на петербургских заводах Совета рабочих депутатов.
Во всяком случае, директива выборов исходила от этого инициативного собрания деятелей рабочего движения. Директива эта была немедленно подхвачена партийными организациями и, как известно, с успехом проведена на заводах столицы за эти дни. Об этих совещаниях подробно расскажут историкам их участники.
Но как бы то ни было, мне известно, что политическая проблема на них официально не ставилась и не решалась. Эти собрания имеют за собой огромную историческую заслугу в области подготовки лишь техники и организации сил революции. Что же касается политической позиции их участников, то здесь было засилье оборонческого меньшевизма, и не могло быть сомнений в том, что, поставив перед собой политическую проблему, эти элементы в большинстве своем решат ее в пользу буржуазной власти. Беда только в том, что они не имели сколько-нибудь серьезного влияния среди масс.
Между тем движение все разрасталось. Бессилие полицейского аппарата становилось с каждым часом все очевиднее. Митинги происходили уже почти легально, причем воинские части, в лице своих командиров, не решались ни на какие активные позиции против возраставших и заполнявших главные улицы толп. Особенную лояльность неожиданно проявили казацкие части, которые в некоторых местах в прямых разговорах подчеркивали свой нейтралитет, а иногда обнаруживали прямую склонность к братанию. В пятницу же, вечером, в городе говорили, что на заводах происходят выборы в Совет рабочих депутатов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.