Глава двадцать первая Ради одной пули
Глава двадцать первая
Ради одной пули
(128-я сд 8-й армии. Перед Липками. 14 июня 1942 г.)
К середине 1942 года на всех рубежах активной обороны Ленинграда устрашающий врага размах приняло истребительное движение, — суровый и жестокий, но необходимый метод борьбы с гитлеровскими захватчиками. Наши снайперы-истребители, еще незадолго перед тем мирные, а в то время ожесточенные злодеяниями гитлеровцев люди, мстили врагу за все, что тот учинил на нашей советской земле. Ежедневно и еженощно они охотились на врага в одиночку, и каждый их выход в свои стрелковые ячейки был грозным предупреждением всем полчищам гитлеровцев: «Убирайтесь! На нашей земле, вам — только могила!»
В частях Ленинградского и Волховского фронтов таких одиночек-охотников были сначала десятки, потом — сотни, а еще позже — тысячи. Они объединялись в боевые коллективы, в которых лучшие охотники передавали свой опыт новичкам, руководили специальными курсами и, наконец, составляли целые воинские подразделения.
Рота снайперов-истребителей 128-й стрелковой дивизии, которую я посетил, за короткий срок уничтожила пятьсот сорок восемь гитлеровцев. Каждый из них был подстрелен в систематической, умелой и беспощадной охоте. Эта рота ко дню, когда я ее посетил, состояла из семидесяти семи человек, — значит, в среднем на одного бойца тогда приходилось от восьми до девяти убитых врагов.
Но самое удивительное: уничтожив пять с половиной сотен вражеских солдат и офицеров, то есть положив в землю полностью батальон немцев, сама рота к тому времени не потеряла ни одного человека убитым, и только трое в роте были ранены. Один из них в день посещения мною роты уже вернулся в строй.
Счет истребленных гитлеровцев велся строго, проверялся тщательно, придирчиво, и потому, даже если допустить возможность в редких случаях отдельных преувеличений или ошибок, названная мною цифра, обозначающая потери гитлеровцев, может измениться весьма незначительно.
В эту роту я приехал 10 июня вместе с фотокорреспондентом ТАСС Г. Чертовым и кинооператорами Ленинградской студии кинохроники Багоровым и Зозулиным. На третий день они уехали, а я остался, чтобы вдвоем со старшим сержантом А. Ф. Кочегаровым побывать в его снайперской ячейке.
14 июня. Лес
Мой вчерашний день у речушки Назии начался в предутреннем сумеречье, и половину этого дня я провел вдвоем с интересным и смелым человеком — Алексеем Федоровичем Кочегаровым, тридцатичетырехлетним спокойным, уравновешенным здоровяком, старшим сержантом, лучшим снайпером роты истребителей 128-й стрелковой дивизии.
Я ходил с Кочегаровым на «охоту» к деревне Липки, расположенной между двумя каналами — Ново-Ладожским, протянувшимся от Шлиссельбурга вдоль самого берега Ладожского озера, и Старо-Ладожским, идущим параллельно ему, где в сотне, а где и в трехстах метрах.
Деревня Липки с осени 1941 года захвачена немцами и превращена ими в сильно укрепленный рубеж на самом краешке их левого фланга. Ее можно назвать крайним немецким замком кольца блокады Ленинграда. Крепко засев в деревне между каналами, упершись в берег озера, видя перед собой топкое болото, а дальше искореженный и побитый лес, противник вот уже почти девять месяцев не может продвинуться дальше к востоку ни на один шаг.
Итак — предрассветный час…
— Товарищ старший лейтенант! Разрешите?
В блиндаж вошел боец с автоматом. Я услышал спросонья голос командира роты Байкова:
— Пойдете с ним?
— Пойду, конечно! — вскочил я. — Договорились!
Снаряжение мое было приготовлено с вечера: маскировочная спецовка, каска (обычно каски я не ношу), две гранаты, восьмикратный артиллерийский бинокль… Тут Байков тщательно все проверил на мне: хорошо ли пригнано, не звякнет, не блеснет ли? Я имел при себе только пистолет, а винтовки с собой не брал: я знал, стрелять мне в этот день «не положено», потому что «коли пальнешь без специальной опытности да точного расчета, то и дело спортишь, и головы из ячейки не унесешь». Мне было ведомо, как долго обучается на дивизионных курсах боец, пожелавший стать снайпером-истребителем, прежде чем получит право выходить самостоятельно на «охоту».
Выхожу из блиндажа к поджидающему меня на пеньке в маскировочной спецовке Алексею Кочегарову. Его загорелое и все-таки бледное от непроходящей усталости лицо, как всегда, уверенно и решительно. Кочегаров серыми своими внимательными глазами молча оглядывает меня с ног до головы. Ему, видно, загодя было сделано предупреждение следить, чтоб у гостя роты «все было в порядке». Я хорошо понимаю, какое чувство ответственности за жизнь и благополучие этого «заезжего гостя» испытывает Кочегаров, по-видимому, мало думающий о ценности своей собственной жизни, готовый еще рисковать в любую минуту ради высоко развитого в нем чувства долга. Видя во мне городского, а не таежного, как он сам, человека, не думает ли он, крепкий алтаец, про меня: «Леший его занес сюда на мою голову!»? Не размышляет ли о цели моей прогулки с ним, если мне «не положено» самому «охотиться» и стрелять?
Нет, произнеся размеренно и даже лениво: «Ну пошли, товарищ майор!» (на фронте, глянув на мои шпалы, меня называют то майором, то батальонным комиссаром), он, кажется, вовсе не задает себе никаких вопросов.
И мы двинулись. Идем лесом. Спрашиваю:
— Вы, товарищ старший сержант, женаты?
Здесь, на передовых позициях разговор о семье чаще всего располагает собеседников к простоте отношений и к откровенности. Я не ошибся, Кочегаров ответствует мне охотно и обстоятельно:
— Женат с двадцать седьмого года, жена Татьяна работала в колхозе. И двое детей: мальчик Геннадий и девочка Мальвина. У жены — пять братьев, работали учителями, один председателем колхоза. Сейчас все на фронте, и все на Ленинградском. У меня был брат на Московском фронте, Григорий, младший. Наверно, уже убит, — нет сведений.
Мы шагаем рядком, просекой в смешанном крупноствольном лесу. Чирикают птички, на прогалинах попадаются кусты цветущей черемухи. Две-три бабочки упорно порхают перед нами, то приближаясь, то отдаляясь, словно подманивая нас к себе.
Подходя лесом к Старо-Ладожскому каналу, Алексей Кочегаров начинает рассказ о себе:
— На родине у меня, в Мамонтовском районе, — это в Алтайской области, — отец занимался крестьянством, охотничал и меня с малолетства обучал охотничьему ремеслу… Был он, отец мой, и на германской войне, и на гражданской, — партизан, доброволец… В тридцатом году мы всем нашим селом Мармаши взошли в колхоз…
И я слышу повествование о дробовиках-централках, о «тозовках», о старинных на рогульках шомпольных ружьях, о пулях, отливаемых самими колхозными охотниками, о журавлях, утках, гусях, лебедях…
Выходим к каналам. Оба они — старый и новый — текут здесь почти впритык, рядышком. Дорога, ведущая по восточной бровке старого канала, скаты берегов, даже видимое сквозь прозрачную воду дно избиты вражеской артиллерией. Воронки, побитые, поваленные деревья, опрокинутый в канал грузовик. На дороге следы автомобильных шин.
— Боеприпасы подвозят! — говорит Кочегаров. — Ну и раненых вывозить требуется. Только машинами плохо: услышит — минами сыплет. На бричках сподручнее!
Рассказываю, как в старину бури на Ладоге топили караваны торговых судов и как, по велению Петра Первого, строился канал, вдоль которого мы идем.
— Русский мужик поработал тут! — задумчиво замечает Кочегаров. — С царей до поныне труда влож?но!
Вправо от нас остается разбитая, постоянно обстреливаемая; башня Бугровского маяка. До немцев отсюда по каналам не больше двух километров. Слева потянулась полоса болота, сходим с дороги в лес, идем вдоль болота. Березы здесь все те же, у земли их кора кажется грубой, серой, а чем выше по стволу, тем нежнее, — молодая, в свете нарядной зари бело-розовая. Расщепленные ветви свиты в жгуты, тени от них коротки и причудливы.
Покрытые сухой листвой траншеи заняты бойцами 374-го стрелкового полка. Наш путь дальше — туда, где поредевший лес совсем изувечен, где из земли торчат уже не стволы, а только голые обглодыши. Алеющей зарей освещена каждая выбоинка в разбитых стволах. Походка тяжелого на ногу алтайца Алексея Кочегарова становится легкой, упругой, охотничьей…
Огневой налет ломает лес вокруг нас. Разрывы вздымают почву и стволы деревьев справа и слева. Приникаем к земле. Враг неистовствует. Но Кочегаров, прислушавшись, оценив обстановку, говорит:
— Боится!
— Чего боится?
— Пара боится. Сосредоточенья какого у нас не случилось бы. Щупает! Переждем минут пяток, товарищ майор, утишится!
Я не понял, о каком паре сказал Кочегаров, но не переспрашиваю. А он, помолчав, предается воспоминаниям:
— На этом месте, в точности, я и первое боевое крещение получил! В октябре это было. Из запасного полка после мобилизации приехал я сюда десятого октября. Меня сразу в триста семьдесят четвертый полк, первый батальон, вторую роту… И привели нас на это место к Липкам. Командир роты был старшина Смирнов, политрук был рядовой Смирнов… Сейчас они — лейтенант и младший политрук. Живы… А черт, чтоб тебя разорвало!
Последнее замечание сопроводило разрыв сразу трех мин, — нас осыпало ветками и землей…
— Хорошо в ямочке лежим! — отряхиваясь, удовлетворенно говорит Кочегаров. — Теперь пойдет по канальной дороге сыпать. Я его знаю!.. Да… Привели нас сюда. Окопались немножечко — и в наступление. Похвалиться нечем, результатов не получилось, — мы были послабее, немец крепче, как пойдем, так он нам жизни дает. Сначала страшновато было, до первого боя, а как сходили, бояться перестали. Тут нас после первого боя командование сразу полюбило. Меня сразу назначили вторым номером, пулеметчиком. Ну и в бою, верно, я как-то не терялся, ориентир вел. Пулеметчик мой терялся, а я лучше, — давал ему путь, куда перебежать и как маскироваться. И его вскорости контузило. А рота вся новая была, и все — сибирячки, алтайцы. Действовали смело, прямиком. Но нас косили здорово!..
Кочегаров рассказывает подробности этого боя. Мы идем дальше.
— Тут каждое местечко мне памятное!.. — прерывает свой рассказ Кочегаров. — Вон Липки, видите?
Лес беспощадно искалечен войной, впереди — унылая пустошь. Обожженными корявинами торчат деревья, убитые или тяжело раненные горячим металлом. Только отдельные ветки на них, словно преодолев мучительную боль, покрыты свежей ярко-зеленой листвой. На болезненную сыпь походят рваные пни. Вся пустошь изрыта ходами сообщения и траншеями, усыпана искореженным металлическим ломом, изъязвлена воронками… Пустырь вдвигается узкими клиньями в простертое впереди болото. На болоте виднеются редкие зеленые купы кустарников… За болотом, где — в километре, а где — ближе, начинается такой же опустошенный немецкий передний край. Справа, проходя поперек болота, тянутся из нашего тыла далеко в немецкий тыл два параллельных канала, заключенных каждый в высокие береговые валы. Правее каналов, за желтой песчаной полоской, уходит к горизонту ясная синь Ладожского озера. А между каналами серовато-бурым нагромождением руин и немецких укреплений лежит бывшая рыбацкая деревня Липки: огородные участки, остатки пристани, бугорки дзотов, насыпи, разбитые, погорелые избы, развалины нескольких кирпичных домов.
Сделав рукой полукруг, Кочегаров показывает мне предстоящий путь: от каналов — вперед к югу, вдоль наших позиций, затем с полкилометра на запад, по выдвигающемуся в болото узкому клину пустоши, и от оконечности этого клина опять на север — в болото, по болоту к каналам, но уже в том месте против Липок, где они превращены в немецкий передний край.
— Прямо к немцам, в мешок! — усмехается Кочегаров. — Там есть ячеечка у меня, на двоих как раз. На островочке!
По болотным кочкам и лункам, над всем пространством «нейтральной» зоны поднимается, клубясь под солнечными лучами, легкий туман. Только теперь обратив внимание на него, я понял, о каком паре еще в лесу упомянул Кочегаров. Если б даже сквозь этот пар можно было что-либо различить, глаза вражеского наблюдателя ослепило бы встречное восходящее солнце. Самое время для того, чтобы незаметно подобраться к врагу поближе! Идти затемно — хуже: слишком много насовано тут всяких мин и малозаметных препятствий, ночью, пожалуй, не остережешься!
Впригибку, по ходам сообщения, минуя завалы, подходим к зигзагам передней траншеи, за которой колючая проволока. Траншея неглубока, окаймлена березовым плетнем-частоколом. Кое-где над ней козырьком надвинуты обрубочки березовых кругляшей, прикрытые свежей еще листвой. Идем по траншее.
Бойцы стрелковой роты здесь, видимо, хорошо знают Кочегарова, пошучивая, здороваются, указывают проходы в заминированном болоте. Кочегаров задерживается около младшего лейтенанта, приветствующего меня строго официально, а его — попросту и дружески.
— Нуте-ка, товарищ младший лейтенант, украшеньица пристройте нам!..
На каске Кочегарова «вырастает» кустик черники, на моей — зеленый пучок болотной травы.
Против уходящего к немцам клина мы переваливаемся через бруствер первой траншеи, пролезаем в дыру частокола и ползком, от воронки к воронке, от пня к пню, от куста к кусту, отлеживаясь, отдыхая, пробираемся к оконечности клина. Кочегаров отлично знает, куда ползти. Здесь уж некогда разговаривать, здесь надо чувствовать — осязать, слышать, видеть.
— С-с-с! — подняв руку, предостерегающе свистит Кочегаров.
Я чуть было не навалился на такую же, как все, сухую подушечку серого мха; но Кочегаров на эту подушечку указал пальцем.
Здесь минное поле. Вглядываюсь: подушечка мха прилажена к земле рукой человека, она прикрывает плоскую железную коробку противотанковой мины.
— Фюить! — снова коротко свистит Кочегаров, и, следя за его указательным пальцем, я уверенно ложусь грудью на соседнюю, такую же, но уходящую корнями в землю подушечку мха.
По пути там и здесь вижу хорошо замаскированные сверху и со стороны противника снайперские ячейки, обращенные вправо, к болоту и к каналам. Две последние врезаны под большие пни на узеньком конце клина. Тут — делать нечего! — нам надо, повернув на север, вползти в болото. Вот канавка с коричневой ржавой жижей. Кочегаров заползает в нее ужом и, зажав под мышку снайперскую винтовку, работая коленями и локтями, стараясь не плескать водой, сразу промочившей его одежду, приближается к намеченному впереди кусту. Тем же способом следую за Кочегаровым. Канавка уводит нас под старое, изорванное проволочное заграждение, — оставляем его за собой.
Листочки черники, хорошо привязанные над головой Кочегарова, и пучок болотной травы над моей головой зыблются, и это не нравится моему спутнику. Он и мне велит, и сам старается нести голову плавно, как блюдце, наполненное водой.
Березовый куст — место для передышки. За нами теперь уже нет никого. Ясно ощущается, что вся Красная Армия — от боевого охранения перед оставленной нами опушкой до вторых эшелонов, до глубоких армейских тылов, расположенных за десятки километров отсюда, — теперь уже позади и что два товарища, только что лукаво подмигнувшие друг другу под этим березовым кустом, отплыли от родных берегов в болотную опасную зону никем не занятого, простреливаемого и с той и с другой стороны пространства.
Но еще дальше! Впереди, наискось, еще один пышный куст. Вырытая под ним продолговатая ямка с нашей стороны чуть различима в траве и цветах. Это — новая снайперская ячейка Кочегарова. Все болото вокруг изрыто: круглые, словно мокрые язвы, воронки, вороночки, обрамленные мелкой, подсыхающей на солнце торфяной трухой.
И снова свист: «ст-ст-сью!» — на этот раз над нашими головами. Это свистнули между ветвями три вражеские пули. Неужели замечены?.. Припав к траве, застыв как изваяние, Кочегаров быстро поводит спокойными внимательными глазами. Вся местность вокруг мгновенно оценена опытным взглядом. Нет, враг не таится нигде вокруг, негде ему укрыться.
— Вот тут бы не выказаться! — шепчет, оборотив ко мне лицо, Кочегаров. — А то ежели здесь начнет минами угощать — и схорониться негде! Пошли правее, на мой островок вылезем!
И, извиваясь всем телом, с удивительной быстротой Кочегаров проползает последние пятьдесят метров, оставшиеся до заготовленной им ячейки. Стараюсь от него не отстать. Никакого островка не вижу, но место здесь чуть посуше. Видимо, это сухое местечко в середине болота Кочегаров и назвал своим «островком».
В ячейке двоим тесновато. Кажется, чувствуешь биение сердца соседа. Лицо Кочегарова в брызгах воды. Вдумчивые глаза устремлены вперед, на кромку канала, лицом к которому мы теперь оказались. Он совсем близко, до него нет и двухсот метров. Этот участок его — уже передний край немцев.
Сразу за каналом — восточная оконечность уходящей между каналами влево деревни Липки. Еще левее, к западу от нас, болото тянется далеко, но в него с юга врезан мыс, такой же, как тот, по которому мы ползли, острый, с остатками леса. На оконечности мыса виднеется немецкое кладбище, от него над болотом бревенчатая дорога. На мысу, над дорогой, и на бровке канала видны серые бугорки. Это первая, изогнутая дугой траншея фашистов. Мы действительно заползли к врагу в некий мешок, а «нейтральный» участок канала, пересекающий впереди болото, теперь приходится правее нас.
Можно только догадываться, что враг наблюдает, и кажется странным, как это он не заметил тебя, пока ты полз по болоту. Но тихо… Так тихо вокруг, словно врага и вовсе не существует… Светит благостное мирное солнце. Листья березового куста девственно зелены. Их немного, этих кустов на болоте, — здесь и там, одинокие, они раскиданы яркими пятнами над болотными травами и лунками черной воды.
Наша ячейка под кустом обложена по полукругу кусками дерна, на них, как и на всей крошечной луговинке вокруг куста, замерли на тонких стебельках полевые цветы. Они дополнительно маскируют нас.
Кочегаров осторожно просовывает ствол винтовки под листву куста между двумя продолговатыми кусками дерна, заранее заложенными под углом один к другому, чтобы ствол можно было поворачивать вправо и влево. Таких амбразур у нас две: одна открывает сектор обстрела на канал — на деревню Липки, другая — на мысок с кладбищем.
Даже звук отщелкиваемого мною ремешка на футляре бинокля здесь кажется предательски громким. Стрелять нужно только наверняка и так, чтобы зоркий враг не заметил ни вспышки, ни легкой дымки пороховых газов. Вот почему мне, новичку, конечно, и не следовало брать с собой винтовку. Стрелять будет только Кочегаров, а мой пистолет, как и наши гранаты, может понадобиться лишь в неожиданном, непредвиденном случае, если возникнет нужда драться с оказавшимся рядом врагом в открытую, дорого отдавая свою жизнь. Но на такой случай опытный снайпер Кочегаров и не рассчитывает: все у него должно получиться как надо, только — терпение (или, как говорит он, «терпление»).
Уже через десяток минут, зорко наблюдая сам и выслушивая высказываемые шепотом объяснения Кочегарова, я чувствую себя хозяином обстановки. Наш первый ориентир — кусты на канале (два цветущих, вопреки войне, куста черемухи). До них — сто восемьдесят метров. Второй дальний ориентир — чуть левее, в шестистах двадцати метрах от нас, — разрушенная постройка за вторым (Ново-Ладожским) каналом. Вод Ладоги отсюда не видно. Третий — белый обрушенный кирпичный дом в деревне между каналами — от нас четыреста тридцать метров. Четвертый ориентир — четыреста пятьдесят метров, влево от белого дома начало дороги, ведущей от канала к кладбищу. Пятый — еще левее, одинокая березка на мысу перед кладбищем, — пятьсот метров. Движения в деревне никакого, все укрыто, все — под землей.
Время тянется медленно. Хочется пить, все сильней припекает солнце. Перешептываться больше, кажется, не о чем, да и не нужно. Можно думать о чем хочешь, только не отрывать глаз от горячего в лучах солнца, хоть и примаскированного листьями, бинокля. Но все думы теперь об одном: неужели не появится? Неужели день пройдет зря? Хоть на секунду бы высунулся!
Где покажется он? Там, у мостика через канал, перекинутого в середине Липок? Мостик закрыт сетями с налепленными на них лоскутьями тряпок, и увидеть немца можно только в момент, когда он перебежит дорогу… Или у входа в угловой дзот, врезанный в развалины дома?..
А могут ли они видеть нас? Вокруг меня полевые цветы, они уже поднялись высоко. Кое-где на болоте видны еще несколько таких «островков». Нет, немцу невдомек, что русский солдат может затаиться и укрепиться под самым носом у него, здесь, в болоте.
Тишина! Странная тишина, — вдруг почему-то ни с чьей стороны никакой стрельбы. Бывает и так на фронте!.. Гляжу на сочный стебель ромашки, чуть не на полметра в высоту вымахала она, окруженная толпою других, пониже. Как давно я не лежал так, лицом прямо в корни и стебельки душистых июньских трав!..
Нижние листья ромашки похожи на саперные лопаточки, сужающиеся в тоненький длинный черешок. Края у этих лопаточек иззубрены, словно кто-то хорошо поработал ими. А верхние — узки, острозубы, как тщательно направленная пила. Трубчатые желтые сердцевины цветков, окруженные белыми нежными язычками… «Любит, не любит!..» Кто скажет здесь это таинственное, сладостное слово: «любит»? Здесь люди думают только о смерти, всегда — чужой, а иногда, изредка, и своей…
А вот третью от моих глаз ромашку обвил полевой вьюнок. Как нежны его бледно-розовые вороночки, кажется, я чую исходящий от них тонкий миндальный запах! Хитро извиваются цветоножки вокруг ромашкиного стебля… А ведь они душат ромашку. И тут война!
Вдруг… Неужели такая радость?.. Поет соловей! Где он?
«…Хви-сшо-ррхви-хвиссч-шор…ти-ти-тью, ти-ти-тью!.. Фли-чо-чо-чо…чо-чочо…чр-чу…рцч-рцч, пиу-пиу-пию!..»
Даже внимательный к наблюдению за врагом Алексей Кочегаров выдержать этого не может. Поворачивает ко мне лицо, размягченное такой хорошей, почти детской улыбкой, какой я еще у него не видел:
— Ишь ты, голосовик, лешева дудка! Коленца выкручивает! И дробь тебе, и раскат!..
Мы замерли оба и слушаем, вслушиваемся.
«Ти-ти-чью, чью-чррц!..»
У меня вдруг стало тесно в груди, а Кочегаров, сердито отряхнувшись (нельзя отвлекаться!), прижимается глазом к оптическому прицелу.
Где ж ты, певун? На нашем кусте?.. Вот он, на верхней ветке, чуть покачивает ее. Скромен в своем оперенье, весь как будто коричнево-сер. Но нет, в тонах его переливов множество: совсем почти белые два пятна на горлышке и на грудке; брюшко не серое, а скорее рыжеватое, хвост — цвета ржавой болотной воды, а крылья еще темней, будто смазаны йодом. И уж совсем густокоричнево оперенье спинки!
Никогда так внимательно и подробно не рассматривал я соловья!
«Чирк-чирк». Певун поднялся, полетел над болотом, покружился у другого куста, помчался дальше к вражескому переднему краю. Вместе со мною следя за его полетом, Алексей Кочегаров шепчет:
— Не долж?н бы ты немцу петь!
И, взглянув мне прямо в глаза, вздыхает:
— Да где же ей, птахе, в горе нашем-то разобраться!..
И больше не отрываясь от оптического прицела, сощурясь, укрыв сосредоточенное лицо в траве, лежа в удивительной неподвижности, снайпер Кочегаров терпеливо выискивает себе цель.
Я гляжу в бинокль, сначала вижу только расплывчатые гигантские, вставшие зеленой стеной стебли трав. Сквозь них такими же неясными тенями проходят образы людей, умерших от голода в Ленинграде; дети, разорванные фашистскими снарядами на улицах Ленинграда; женщины, обезумевшие, с горячечными глазами, в хлебных очередях. Видится мне пытаемый медленными зимними пожарами мой родной город, слышится свист пикирующих бомбардировщиков… Это длится, быть может, мгновенье, и вот, в «просеке» между травами, в точном фокусе на перекрестье линз я вижу бугор немецкого переднего края, мыс, выдвигающийся в болото, «пятый ориентир» — березку, за нею белые кресты на кладбище гитлеровских вояк… Я вспоминаю: на днях — годовщина Отечественной войны. Мой Ленинград все еще в блокаде!
И томительного щемления в сердце нет. В сердце, как прежде, ожесточенность. Я вглядываюсь в белые немецкие кресты и размышляю о том, что ни одного из них не останется, когда наша дивизия продвинется на километр вперед… Когда это будет? На месте как вкопанные стоим и мы, и немцы, — вот уже чуть ли не девять месяцев! Но это будет, будет… А пока — пусть Кочегаров лютого врага бьет, бьет не зная пощады. Все правильно. Все справедливо!
…Что-то в Липках привлекло внимание Кочегарова. Он долго всматривался, оторвал взгляд от трубки, потер глаз, вздохнул:
— Ничего… Померещилось, будто фриц, а то — лошадь у них по-за домом стоит. Иногда торбой взмахнет, торба выделится… А всё ж таки притомительно, но глядеть надо! Иной раз все глаза проглядишь до вечера — и впустую!.. Наше дело напряженья для глаза требует!
И опять прильнул к трубке. Я повел биноклем по переднему краю немцев: все близко, все предметно ясно, вплотную ко мне приближено, каждая хворостина плетней, пересекающих прежние огородные участки между домами, разваленными, принявшими под свои поваленные стены вражеские блиндажи. И все — безжизненно: ни человека, ни собаки, ни кошки. Нет-нет да и прошелестит, просвистит низко над моей головой крупнокалиберный снаряд, пущенный издалека, из лесов наших. Да и грохнет посреди деревни разрывом. Взметнутся фонтаном земля, осколки, дым.
Раз донеслись пронзительные смертные крики и яростная немецкая ругань. Но никто на поверхности земли не показался.
И вновь по-прежнему. И приятельницы кочегаровской, лошади, мне никак не сыскать линзами, она больше не кажет из-за угла разбитого дома своей головы, не взмахивает торбой. Должно быть, отстали от нее оводы, задремала…
Все здесь в здешнем уродстве разрушений и смерти — буднично, обыденно. Скучна война!
Тишину разрывает сухой презрительно-равнодушный треск пулеметной очереди… Чей пулемет? Наш? Немецкий? Кочегаров косит глаза из-под низко надвинутой каски направо… А, это немцы из углового дзота бьют вдоль канала. Там, в направлении к нам, не приметно ничего особенного… Тарахтят, тарахтят… Умолкли… Наши не отвечают.
И опять — тишина!
— В Ленинграде бывали вы? — глядя в бинокль на канал у край Липок, шепотом спрашиваю я Кочегарова. («Как, должно быть, тонко пахнут там, у немцев, эти два цветущих куста черемухи!»)
— В Москве и в Ленинграде, — всматриваясь туда же, отвечает мне Кочегаров, — я не бывал. В городах был в Барнауле, Новосибирске, Бийске. В Азии был — Семипалын, Алма-Ата, Чимкент, Арысь, Аулие-Ата… Это в отпуск мы, три охотника, ездили путешествовать. И проездили все деньги, ружья и сапоги!.. Помолчим, товарищ майор, давайте!..
…Из-под куста черемухи одним прыжком вырывается человек. Пригибаясь к земле, он быстро-быстро бежит по бровке канала к линии бугорков. Ясно видны его каска, его голубовато-серая куртка. И, прежде чем можно подумать: зачем он выскочил и куда бежит, — Кочегаров нажимает на спусковой крючок. Сухой звук, и фигура, ткнувшись головой в землю, замирает.
— Есть! — удовлетворенно, горячим шепотом определяет Кочегаров, и на усталом лице его, прильнувшем к прикладу винтовки, спокойная презрительная улыбка. — Ну, теперь начнет крыть!
Тишина сразу же разорвана яростной трескотней незримого пулемета. Он бьет из-под того бугорка, куда бежал человек. Он захлебывается длинной очередью, и Кочегаров, ткнув меня локтем, беззвучно смеется:
— Видишь, куда берут! Они думают — из опушки!
Действительно, гитлеровцам невдомек, что снайперский выстрел был из бесшумки да с дистанции в сто восемьдесят метров. Они косят огнем надрывающегося пулемета уже давно искрошенные деревья в том направлении, где Кочегаров утром остерегал меня от зеленых смертоносных коробочек. Отсюда до них больше километра… Стучит пулемет, и вслед за его трескотней летят по небу, режут слух воющие тяжелые мины — одна, вторая и третья. И сразу быстрой чередой — три далеких разрыва сзади, и, оглянувшись на мыс, откуда мы вползли в болото, я вижу мельканье разлетающихся ветвей. За первым залпом — несколько следующих, бесцельных. Кочегаров даже не клонит к земле головы, ему понятно по звукам: разрывы ложатся позади нас, не ближе чем в трехстах метрах.
В ответ на немецкий огонь по всему переднему краю немцев начинают класть мины наши батальонные минометы. Вдоль канала строчит «максим», перепалка длится минут пятнадцать, фонтаны дымков сливаются в низко плывущий над Липками дым. Но людей словно бы нигде и нет.
Стучат пулеметы, рвутся мины, а снайперу Кочегарову в эти минуты самое время изощрить наблюдение за противником: не — подползет ли кто-нибудь к убитому, не вскроется ли еще огневая точка, не приподнимется ли там, впереди, чья-либо голова?
Но враг опытен. Никаких целей впереди нет.
И снова все тихо…
Еще через час, после медленного и молчаливого нашего отхода, я с Кочегаровым снова шагаю по лесу. Иду, задумавшись, Кочегаров опять мне что-то рассказывает, — о том, как ему приходилось бывать в «пререканиях» с немецкими снайперами, и про последнего, убитого им два дня назад «сто двенадцатого». Но я устал и не слушаю.
— Вот такое мое происшествие!.. А сейчас — это уже, считай, сто тринадцатый! — заканчивает свой рассказ Кочегаров, и мы продолжаем путь молча. Кочегаров вдруг прерывает молчание:
— Вот с вами приезжал фотограф, меня спросил давеча: на кого существеннее — на зверя или на фрица?
— Ну… И что вы ему ответили?
— Конечно, фриц-то поавторитетней, опасней, — раздумчиво ответствует Кочегаров. — Но, конечно, для Родины приходится! Чем больше убьем их, тем скорее победа… Дело почетное! Так я ему, выходит, сказал!..