Смерть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Смерть

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

Перехожу к последним месяцам и дням его жизни. Крымская война доставила ему много забот и неприятностей. Недостаток военных запасов, неудовлетворительность оружия в войсках и бездорожье на Юге тяготили его, конечно, не менее, чем всю Россию. Быть может, он сознавал тогда, что управлять одному государством невозможно и что министры нужны не для одного исполнения приказаний, но и для совета. Однако выказать такого рода мысли он не хотел; он только работал еще усиленнее прежнего и остался до последних дней своих непреклонным исполнителем взятой на себя задачи. Если верить некоторым слухам и данным, он сам руководил защитою Севастополя. Тотлебен, выдвигая укрепления за первоначальную линию обороны и сооружая в одну ночь, один за другим, ошеломившие своим неожиданным появлением неприятеля знаменитые Камчатский и Волынский редуты, исполнял только приказания императора. Это легко могло быть, потому что, как известно, Николай Павлович был с молодых лет хорошо подготовленным военным инженером. Судя по маневрам, он был также замечательным тактиком и стратегом; но командовать армией за две тысячи верст от поля сражения, не зная местности и имея на месте такого помощника, как князь Меншиков, было положительно невозможно; а между тем по приказанию Николая Павловича было дано Инкерманское сражение, план которого он одобрил. При нападении с двух сторон неприятель был бы смят и сброшен в море; но шедший в обход командир 4-го корпуса Данненберг встретил на пути такую изрытую оврагами местность, что артиллерию приходилось переносить на руках; он, конечно, опоздал, и сражение было проиграно. Будь на месте настоящий главнокомандующий, тот, исполняя волю государя, вперед исследовал бы местность, а не пускал бы целый корпус войск наудачу, князь же Меншиков это сделал. Только тогда император убедился, что этот остроумный царедворец в Крыму не на своем месте. Еще неудачнее кончилось сражение на Черной речке, где легло целиком не одно Курское ополчение. Но, невзирая на такие крупные неприятности, на лице Николая Павловича не было заметно ни упадка духа, ни отсутствия в известных случаях обычной его веселости. За несколько недель до своей кончины, следовательно, когда он уже знал, что войну необходимо кончить и что нам нельзя рассчитывать на почетный мир, мне привелось видеть из кресел Большого театра, как он, встреченный в своей ложе графом Адлербергом, расшаркался перед последним, точно гость перед хозяином. Николай Павлович не был расположен к шуткам, даже с самыми близкими и родственными ему лицами, тем более подобная шутка в глазах публики, когда из Крыма получались самые безотрадные вести, показалась всем непонятною. Но, очевидно, он не желал серьезным видом усиливать общее уныние; напротив, появляясь в театре таким веселым, он хотел всем внушить, что не все еще потеряно. Однако хороших известий с театра войны не было, театральный сезон кончился, наступал великий пост, и государя можно было видеть только случайно на улице.

Из очерка чиновника и историка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

В начале 1855 года организм государя вследствие непрерывных занятий государственными делами и под влиянием неудач наших в Крыму, по-видимому, становился непрочным; силы его боролись с чувством долга, которое руководило им всю жизнь. Государь, посвящая семнадцать часов в сутки всем вопросам правления, не хотел, даже накануне смерти, незаметно подкрадывавшейся к нему, оставлять без личного разрешения дела. Не обращая внимания на советы медиков беречь себя, он с улыбкой выслушивал их предписания и продолжал делать невероятные усилия, чтобы бороться с природой. Часто государь вставал ночью, чтобы кончить дела, которые не успевал разрешить в течение дня, так как он внимательно относился ко всем мелочам. Глубокая религиозность и пламенная вера в Бога всегда были отличительной чертой императора. В последнее время он прерывал свой сон по ночам, становился перед образом и пел псалмы Давида. Голос его принимал такое трогательное выражение, что камердинер его, Гримм, спавший в соседней комнате, говорил потом, что ему чудилось, будто слышит он голос самого псалмопевца.

В конце января император, не желая отказать графу Клейнмихелю в просьбе быть посаженным отцом у его дочери, выходившей замуж за сына генерал-лейтенанта Пиллар фон Пильхау, поехал на свадьбу; он был в конногвардейском мундире, в доспехах, оделся легко. Камердинер Гримм, обратив внимание государя на сильный мороз, советовал надеть другую форму; государь, пройдя на половину императрицы, вернулся, чтобы надеть шинель; тут же он заметил своему камердинеру: «Ты правду говоришь… проходя сенями по мраморному полу, я уже почувствовал, что ногам холодно; но теперь некогда переодеваться».

Двадцать седьмого января император Николай I почувствовал первые признаки гриппа, который тогда свирепствовал в Петербурге.

Болезнь эта не казалась сначала серьезной; государь смеялся над своим нездоровьем.

Однако болезнь, усилившаяся вследствие умственного напряжения и под влиянием печальных известий из Крыма, развивалась с неимоверной быстротой.

Четвертого февраля ночью государь почувствовал некоторое стеснение в груди, вроде одышки. Исследование показало сильный упадок деятельности в верхней доле левого легкого; нижняя доля правого легкого оказалась пораженной гриппом, хотя лихорадочного состояния не замечалось; пульс оставался нормальным. Больной сидел дома, соблюдая самую строгую диету. К вечеру дыхание левого легкого сделалось свободнее. Государь по-прежнему занимался делами. В следующие два дня болезненное состояние левого легкого исчезло, гриппный же кашель не прекращался.

С наступлением первой недели Великого поста государь начал говеть и поститься, несмотря ни на какие предостережения медиков. Седьмого и восьмого февраля он сидел дома по настоятельной просьбе врачей. Лечивший его лейб-медик Мандт просил себе консультанта; государь назначил в помощь ему Карелля, который последние восемь лет сопровождал его во время путешествий; с восьмого февраля он принял участие в лечении императора. Девятого февраля государь почувствовал себя несколько лучше, хотя кашель усилился; утром он слушал обедню в дворцовой церкви, а потом отправился в манеж Инженерного замка на смотр маршевых батальонов резервных полков лейб-гвардии Измайловского и Егерского, которые приготовлялись к выступлению в поход на театр военных действий.

Лейб-медики Мандт и особенно доктор Карелль старались отговорить императора от этого намерения; они убеждали его не выходить на воздух; но он, выслушав их советы, обратился с вопросом:

– Если бы я был простой солдат, обратили ли бы вы внимание на мою болезнь?

– Ваше величество, – отвечал Карелль, – в вашей армии нет ни одного медика, который позволил бы солдату выписаться из госпиталя в таком положении, в каком вы находитесь, и при таком морозе (23 градуса); мой долг требовать, чтобы вы не выходили еще из комнаты.

– Ты исполнил свой долг, – отвечал государь, – позволь же мне исполнить мой.

В час пополудни император Николай, не обращая внимания на уговоры наследника и просьбы прислуги одеться потеплее, выехал из дворца в легком плаще. После смотра, не возвращаясь домой, он заехал к великой княгине Елене Павловне и к военному министру, который по болезни не выходил несколько дней из дома. При двадцатиградусном морозе простуда усилилась, кашель и одышка увеличились. К вечеру государь, совершенно больной, лег заснуть, но провел ночь без сна. На следующий день, опять не склоняясь на предостережения медиков, он отправился на смотр маршевых батальонов гвардейских саперов и полков лейб-гвардии Преображенского и Семеновского. Этот выезд был последним.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

Выйдя около полудня на прогулку, я с удивлением увидел по одну сторону Невского проспекта выстроившиеся войска в походной форме. Было около 10° мороза. Что бы это значило? – подумал я. Невский проспект вовсе не обычное место для смотров, на это есть манежи. Да и какие это войска и куда собираются их посылать? (Гвардия находилась тогда на побережье Балтийского моря для защиты края от возможной высадки неприятеля; в Петербурге же было очень мало войска, всего по одному батальону от каждого гвардейского полка и несколько резервных батальонов). Машинально я пошел к Адмиралтейству. Очевидно, смотр будет делать государь; иначе не было причины выстраивать войска вблизи дворца. По чувству особого влечения к Николаю Павловичу с юных лет я всегда встречал его с радостным биением сердца, и, чтобы вновь увидеть его, я спешил к флангу войск, где мог услышать и голос его. Я подошел к углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади и остановился позади командовавшего парадом генерала, сидевшего на лошади, на краю фланга. Лица его я не видел и не знаю, кто был этот генерал. Прошло лишь несколько минут, как раздалась команда: «слушай, на караул!» Так как это был левый фланг, то музыки здесь не было; оркестры находились на правых флангах своих частей и хотя заиграли при команде «на караул», но здесь были едва слышны. Николай Павлович, верхом, в мундире, без шинели, не доезжая шагов десяти до фронта, громко произнес по адресу командовавшего генерала: «Bonjour! Comment vous va?» Ответа генерала я не слыхал; вероятно, его не было; но руку его, приложенную к шляпе с султаном, и как будто легкое наклонение головы я видел. Конечно, и мой цилиндр был уже в руке, и глубокий поклон отвешен; но я не успел еще выпрямиться, как раздалось столь часто слышанное, громогласное «Здорово, ребята!» и в ответ «3дравия желаем вашему императорскому величеству», понесшееся вдоль Невского проспекта, по которому, всегдашним молодцом, летел галопом государь.

– В одном мундирчике сердечный… – послышался сзади меня женский голос. Я оглянулся. Какая-то деревенская баба крестилась и продолжала причитывать: – В одном мундирчике… долго ли до беды!

– Ты напрасно беспокоишься, голубушка. Государь всегда так на смотры выезжает: он мороза не боится, – вразумлял я бабу.

– Как, барин, не бояться… Неровен час! Не паренек он молодой… Кровь, чай, не по-прежнему греет…

– Греет, матушка! Его греет: нас с тобой переживет!

– Кто это знает. На все Божья воля….

– Разве ты не видела, как он точно ветер пронесся?

– Видеть-то видела, а все ему след поберечься. Так несдобровать ему…

– Полно каркать и вздор молоть, – произнес я с некоторым раздражением и начал пробираться восвояси, сквозь толпу, которая не расходилась, потому что солдаты еще стояли на месте.

Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

Теперь припадки болезни, с которой боролась долго могучая натура императора, стали развиваться с неимоверной быстротой; он уже не мог выходить из своего кабинета. 11 февраля он намеревался быть у преждеосвященной обедни в Дворцовой церкви, но, почувствовав озноб, не мог стоять на ногах; после убеждения докторов он одетый лег в постель, только прикрывшись шинелью. Превозмогая себя, он продолжал и этот день в постели заниматься делами. Вечером появилась испарина; язык был не чист; оказалась чувствительность печени. Дабы не опечалить подданных, государь запретил печатать известия о ходе своей болезни, что и прежде всегда соблюдалось по его повелению; за несколько дней до кончины он вспомнил об этом и, обратившись к цесаревичу, сказал: «Надеюсь, что не обеспокоили публики бюллетенями о моем нездоровье».

Двенадцатого февраля жар и озноб увеличились. Государь целый день провел в постели. К вечеру, однако, состояние больного настолько улучшилось, что по ходу болезни можно было ожидать перемежающейся лихорадки. Телеграмма о деле под Евпаторией (в феврале 1855 года русская армия в Крыму потерпела очередное тяжелое поражение. – Я. Г.) сильно подействовала на состояние его здоровья. Лихорадка увеличилась; язык стал хуже прежнего. С этого дня по убедительной просьбе медиков государь прекратил занятия государственными делами, передав заботы о них наследнику.

В следующие два дня самочувствие больного ухудшилось; ночи он проводил беспокойно, почти не смыкая глаз.

Пятнадцатого февраля государь стал с утра харкать с кровью; к вечеру жаловался на подагрическую боль в большом пальце ноги, на следующий день усилилось страдание в правом легком; государь почувствовал в нижних, задних реберных мышцах, с правой стороны, сильную боль; нижняя доля правого легкого оставалась заметно пораженной. Голова, с начала болезни, все время была свежею: ни кружения, ни боли в ней не замечалось.

Из дневника фрейлины Анны Федоровны Тютчевой

17 февраля я по своему обыкновению к 9 часам утра спустилась к цесаревне (Марии Александровне. – Я. Г.), чтобы присутствовать на сеансе пассивной гимнастики, которой она ежедневно занималась…. Я ее застала очень озабоченной – император неделю как болен гриппом, не представлявшим вначале никаких серьезных симптомов; но, чувствуя себя уже нездоровым, он вопреки совету доктора Мандта настоял на том, чтобы поехать в манеж произвести смотр полку, отъезжавшему на войну, и проститься с ним. […]

Он отправился в манеж и, вернувшись оттуда, слег. До сих пор болезнь государя держали в тайне. До 17-го даже петербургское общество ничего о ней не знало, а во дворце ею были мало обеспокоены, считая лишь легким нездоровьем. Поэтому беспокойство великой княгини удивило меня. Она мне сказала, что уже накануне Мандт объявил положение императора серьезным. В эту минуту вошел цесаревич и сказал великой княгине, что доктор Карель сильно встревожен, Мандт же, наоборот, не допускает непосредственной опасности. «Тем не менее, – добавил великий князь, – нужно будет позаботиться об опубликовании бюллетеней, чтобы публика была осведомлена о положении…»

В ту минуту, когда я пишу эти строки, с тех пор прошло только два дня, но мне кажется, что за эти два дня рухнул мир – столько важных и страшных событий произошло за этот короткий срок. 17-го, вернувшись с обеда у моих родителей, я пошла переодеться к вечеру у цесаревны; но пробило 10 часов, никто меня не позвал, и я спустилась в дежурную комнату, чтобы узнать, в чем дело. Камеристка сказала мне, что состояние здоровья императора, по-видимому, ухудшилось, что цесаревна, вернувшись от него, удалилась в свой кабинет и что великая княгиня Мария Николаевна, которая проводит ночь при отце, каждый час присылает бюллетени о здоровье императора.

Я отправилась к Александре Долгорукой. М-elles Фредерикс и Гудович, только что вернувшиеся от императрицы, сказали нам, что они издали слышали, как Мандт говорил о поднимающейся подагре, о воспалении в легком. Эти дамы были чрезвычайно встревожены и умоляли нас пойти к цесаревне, чтобы получить точные сведения. Никто ничего не знал, а может быть, никто не смел высказывать вслух своих мыслей или своих опасений по поводу происходящего. Видны были только смущенные и объятые ужасом лица. Александра и я вторично спустились в дежурную комнату, где нам сказали, что цесаревну только что вызвали к императору. Мы решили дождаться ее возвращения в спальне и в томительном ожидании прошел целый час; эта большая комната, еле освещенная свечой, стоявшей на камине, и лампадкой, теплившейся перед образами, имела мрачный вид. Нам пришли сказать, что цесаревна вернулась с великой княгиней Александрой Иосифовной, которая должна была провести ночь во дворце, чтобы быть поблизости на случай каких-либо событий. Вошел цесаревич со смертельно бледным и изменившимся лицом. Он пожал нам руку, сказал: «Дела плохи», – и быстро удалился. Убедившись, что ничего больше мы не узнаем, мы поднялись наверх. Мария Фредерикс получила более подробные сведения в дежурной комнате императрицы. Подагра поднималась, паралич легких был неминуем. Императрица робко предложила императору причаститься. Он ответил, что причастится, когда ему будет лучше и он в состоянии будет принять Святые Тайны стоя. Императрица не решилась настаивать, чтобы не встревожить его. Она стала читать возле него «Отче наш», и, когда она произнесла слова: «Да будет воля Твоя», он горячо сказал: «Всегда, всегда».

Ночь уже была поздняя, но тревога не давала нам спать. С несколькими фрейлинами я пошла в дворцовую церковь, слабо освещенную немногими свечами, горевшими перед иконостасом. Но душа моя была объята ужасом, и сердце не могло молиться, хотя уста и произносили привычные слова…

Вернувшись к себе, я нашла записку от графини Антонины Блудовой, писавшей цесаревне от имени своего отца о необходимости немедленно распорядиться служить во всех церквах молебны, чтобы народ был оповещен об опасности, угрожающей жизни императора.

Я понесла эту записку цесаревне. Мне сказали, что она только что легла. Тогда я попросила передать записку цесаревичу, который находился при императоре. Поднявшись к себе, я, не раздеваясь, прилегла на кровать и слегка задремала, но сильный шум шагов по коридору вскоре разбудил меня. Вся дрожа, я вышла из комнаты и встретила Екатерину Тизенгаузен, которая куда-то бежала с другой фрейлиной императрицы. Они мне сказали, что к императору только что позвали Бажанова (духовника императорской фамилии). С ними вместе я спустилась вниз.

Было часа два или три ночи, но во дворце никто уже не спал. В коридорах, на лестницах – всюду встречались лица испуганные, встревоженные, расстроенные, люди куда-то бежали, куда-то бросались, не зная в сущности, куда и зачем. Шепотом передавали друг другу страшную весть, старались заглушить шум своих шагов, и эта безмолвная тревога в мрачной полутьме дворца, слабо освещенного немногими стенными лампами, еще усиливала впечатление испытываемого ужаса.

Рассказ доктора Мартына Мартыновича Мандта, изложенный в письме к близкому лицу за границу

Между 11–12 часами [17 февраля] блаженной памяти император отложил приобщение Св. Тайн до того времени, когда будет в состоянии встать с постели[50].

Сделав все нужные медицинские предписания, я не раздеваясь лег отдохнуть на постель. Доктор Карель должен был оставаться в комнате больного, пока я не приду заменить его в 3 часа утра; так было условлено и так постоянно делалось. В половине третьего я встал и в ту минуту, как я хотел отправиться на мой печальный пост, мне подали следующую, наскоро написанную карандашом записку:

«Умоляю Вас, не теряйте времени ввиду усиливающейся опасности. Настаивайте непременно на приобщении Св. Таин. Вы не знаете, какую придают у нас этому важность и какое ужасное впечатление произвело бы на всех неисполнение этого долга. Вы иностранец, и вся ответственность ляжет на Вас. Вот доказательство моей признательности за Ваши прошлогодние заботы. Вам говорит это дружески преданная Вам А. Б.».

Войдя в прихожую, я повстречался с великой княгиней Марией Николаевной (она провела эти часы на софе в своей комнате). Она сказала, обращаясь ко мне: «У вас, должно быть, все идет к лучшему, так как я давно не слыхала никакого шума».

Я нашел доктора Кареля на своем посту, а положение высокого больного показалось мне почти неизменившимся с 12 часов ночи. Жар в теле немного слабее, дыхание было несколько менее слышимо, нежели в полночь. После нескольких вопросов и ответов касательно дыхания и груди (причем особенное внимание было обращено на правое легкое, совершенно согласно с тем, как оглашено в газетах) доктор Карель ушел для того, чтоб воспользоваться в течение нескольких часов необходимым отдыхом.

Было около 10 минут четвертого, когда я остался наедине с больным государем в его маленькой неприютной спальне, дурно освещенной и прохладной. Со всех сторон слышалось завывание холодного северного ветра. Я недоумевал и затруднялся, как объяснить самым мягким и пощадливым образом мою цель больному, который хотя и очень страдал, но вовсе не считал своего положения безнадежным.

Так как накануне того дня вечером после последнего медицинского осмотра еще не вовсе утрачена была надежда на выздоровление, то я начал с тщательного исследования всей груди при помощи слухового рожка. Император охотно этому подчинился, точно так как с некоторого времени он вообще подчинялся всему, чего требовала медицинская наука.

В нижней части правого легкого я услышал шум, который сделался для меня таким же зловещим, каким я в течение уже нескольких лет считал тот особый звук голоса, который происходит от образовавшихся в легких каверн. Я не в состоянии описать ни этого звука, ни этого шума; но и тот и другой, доходя до моего слуха, не подчинялись моему умственному анализу, а как будто проникали во всю мою внутренность и действовали на все мои чувственные нервы. Они произвели на меня такое же впечатление, какое производит фальшивая нота на слух опытного музыканта. Но этот звук и этот шум уничтожили все мои сомнения и дали смелость приступить к решительному объяснению.

Зрело обсудив, что следовало делать в моем положении, я вступил в следующий разговор с его величеством. Здесь я должен обратить внимание на то, что замеченный мною особый шум в нижней части правого легкого свидетельствовал о начале паралича в этом важном органе и что вместе с тем для меня угас последний луч надежды. В первую минуту я почувствовал что-то похожее на головокружение; мне показалось, что все предметы стали вертеться перед моими глазами. Но полагаю, что сознание важности данной минуты помогло мне сохранить равновесие способностей.

– Идучи сюда, я встретился с одним почтенным человеком, который просил меня положить к стопам вашего величества изъявления его преданности и пожелания выздороветь.

– Кто такой?

Больной император все время говорил громким и ясным голосом, с полным обладанием всеми умственными способностями.

– Это Бажанов, с которым я очень близок и почти что дружен.

Стараясь приступить к делу как можно мягче, я позволил себе это уклонение от истины. Я узнал из уст его высочества государя наследника, который сам пожелал провести эту ночь как можно ближе к больному, что названная духовная особа находилась поблизости. А то, что я сказал о моих личных отношениях к Бажанову, вполне согласно с истиной.

– Я не знал, что вы знакомы с Бажановым. Это честный… и вместе с тем добрый человек.

Затем – молчание, и с намерением или случайно император не поддержал этого разговора.

– Я познакомился с г. Бажановым, – продолжал я спустя минут пять, – в очень тяжелое для нас всех время, у смертного одра в Бозе почившей великой княгини Александры Николаевны. Вчера мы вспоминали об этом времени у государыни императрицы, и из оборота, который был дан разговору, мне было нетрудно понять, что ее величеству было бы очень приятно, если бы она могла вместе с г. Бажановым помолиться подле вашей постели об умершей дочери и вознести к Небу мольбы о вашем скором выздоровлении.

По выражению глаз императора я тотчас заметил, что он понял значение моих слов и даже одобрил их. Он устремил на меня свои большие, полные, блестящие и неподвижные глаза и произнес следующие простые слова, немного приподняв и поворотив ко мне голову:

– Скажите же мне, разве я должен умереть?

Эти слова прозвучали среди ночного уединения как голос судьбы. Они точно будто держались в воздухе, точно будто читались в устремленных на меня своеобразных больших глазах, точно будто гудели с отчетливою ясностью металлического звука в моих ушах.

Три раза готов был вырваться из моих уст самый простой ответ, какой можно дать на такой простой вопрос, и три раза мое горло как будто было сдавлено какой-то перевязкой: слова замирали, не издавая никакого понятного звука. Глаза больного императора были упорно устремлены на меня. Наконец я сделал последнее усилие и отвечал:

– Да, ваше величество!

Почти немедленно вслед затем император спросил:

– Что нашли вы вашим инструментом? Каверны?

– Нет, начало паралича.

В лице больного не изменилась ни одна черта, не дрогнул ни один мускул, и пульс продолжал биться по-прежнему! Тем не менее я чувствовал, что мои слова произвели глубокое впечатление: под этим впечатлением мощный дух императора точно будто старался высвободиться из-под мелочных забот и огорчений здешнего ничтожного мира.

Было ясно, что в течение всей болезни это случилось в первый раз в эту минуту, которую почти можно назвать священной. Глаза императора устремились прямо в потолок и по крайней мере в продолжение пяти минут оставались неподвижными; он как будто во что-то вдумывался.

Затем он внезапно взглянул на меня и спросил:

– Как достало у вас духу высказать мне это так решительно?

– Меня побудили к этому, ваше величество, следующие причины. Прежде всего и главным образом, я выполняю данное мною обещание. Года полтора тому назад вы мне однажды сказали: «Я требую, чтоб вы мне сказали правду, если б настала та минута в данном случае». К сожалению, ваше величество, такая минута настала. Во вторых, я исполняю горестный долг по отношению к монарху. Вы еще можете располагать несколькими часами жизни, вы находитесь в полном сознании и знаете, что нет никакой надежды. Эти часы ваше величество, конечно, употребите иначе, чем как употребили бы их, если бы не знали положительно, что вас ожидает; по крайней мере так мне кажется. Наконец, я высказал вашему величеству правду, потому что люблю вас и знаю, что вы в состоянии выслушать ее.

Больной император спокойно внимал этим словам, которые я произнес почти без перерыва, слегка нагнувшись над его постелью. Он ничего не отвечал, но его глаза приняли кроткое выражение и долго оставались устремленными на меня. Сначала я выдерживал его взгляд, но потом у меня выступили слезы и стали медленно катиться по лицу.

Тогда император протянул ко мне правую руку и произнес простые, но навеки незабвенные слова:

– Благодарю вас.

Слово благодарю было произнесено с особым ударением. После того император перевернулся на другую сторону, лицом к камину, и оставался неподвижен.

Минут через 6 или 8 он позвал меня, назвал по имени и сказал:

– Позовите ко мне моего старшего сына.

Я исполнил это приятное поручение (wilkommene Botschaft) не уходя далее прихожей, и распорядился, чтоб меня известили, лишь только прибудет его императорское высочество.

Когда я возвратился к постели больного императора, он сказал, обращаясь ко мне, таким голосом, в котором не было заметно никакой перемены:

– Не позабудьте известить остальных моих детей и моего сына Константина. Только пощадите императрицу.

– Ваша дочь великая княгиня Мария Николаевна провела ночь, как я сам видел, на кожаном диване в передней комнате и находится здесь в настоящую минуту.

Вскоре прибыл его высочество наследник; по его приказанию известили обо всем императрицу; прибыл и духовник, которому я сообщил о моей попытке подготовить императора к приобщению Св. Тайн. С той минуты, как был исполнен этот долг (в половине 5-го) и до смерти (20 минут 1-го) умирающий отец, за исключением нескольких минутных перерывов, видел своего старшего сына, стоявшего на коленях у его постели, и держал свою руку в его руке, чтоб облегчить эту последнюю земную борьбу настолько, насколько это позволяют законы природы.

Высокий больной начал исполнять обязанности христианина; затем следовало исполнение обязанностей отца, императора и, наконец, даже милостивого хозяина дома, так как он простился со всеми своими служителями и каждого из них осчастливил прощальным словом.

Такая смерть и такое почти превышающее человеческие силы всестороннее исполнение своего долга возможны только тогда, когда и больной, и его врач отказались от всякой надежды на выздоровление и когда эта печальная истина была высказана врачом и принята больным с одинаковою решимостью.

Я считаю моим долгом записать здесь еще два вопроса, с которыми умирающий монарх обратился ко мне утром того дня (между 9 и 11 часами) и которые служат доказательством того, с каким удивительным душевным спокойствием, с каким непоколебимым мужеством и силою воли он смотрел в лицо смерти.

Первый из этих вопросов был следующий:

– Потеряю ли я сознание или не задохнусь ли я?

Из всех болезненных симптомов ни один не был так противен императору, как потеря сознания; я знал это, потому что он не раз мне об этом говорил.

Я понимал всю важность этого вопроса, который был сделан самым спокойным голосом; но внезапное рыдание помешало мне тотчас отвечать, и я был вынужден отвернуться. Только несколько времени спустя я был в состоянии отвечать:

– Я надеюсь, что не случится ни того ни другого. Все пойдет тихо и спокойно.

– Когда вы меня отпустите?

Его высочество был так добр, что повторил мне вопрос, которого я сначала не расслышал.

– Я хочу сказать, – присовокупил император, – когда все это кончится?

С тех пор как я стал заниматься медицинской практикой, я никогда еще не видел ничего хоть сколько-нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтоб сознание в точности исполненного долга, соединенное с непоколебимою твердостию воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки, чтоб отойти к вечному покою и счастию; повторяю, я считал бы это невозможным, если б я не имел несчастия дожить до того, чтоб все это увидеть.

Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

Семнадцатого февраля утром после проведенной беспокойной ночи государь немного заснул; после пробуждения впал в легкий бред. К полудню больной почувствовал сильное колотье в левой стороне груди, около сердца. Через два часа этот припадок прошел, но жар увеличился; по временам являлась наклонность к бреду. Медики поспешили предупредить наследника об опасном состоянии больного.

Пораженный таким известием, цесаревич счел долгом не скрывать долее от своей матери этого обстоятельства. Императрица с сердцем, растерзанным скорбью, решилась предложить своему августейшему супругу приобщиться Святых Тайн. Государь начал было говеть на первой неделе поста и с понедельника по четверг ежедневно посещал службу, но несколько раз, жалуясь на слабость, выражал сомнение: в силах ли он будет исполнить этот христианский долг? Несмотря на свою слабость, император ни разу в продолжение службы не садился. Теперь императрица собрала последние усилия и с твердостью подошла к постели умирающего, желая уговорить его причаститься. Остановившись у изголовья больного, она склонилась к нему и тихо сказала:

– Друг мой, ты не мог окончить начатого тобою говенья и приобщиться, как всегда бывало, Святых Тайн вместе с нами. Почему бы не исполнить этого теперь? Ты знаешь, что для христианина нет лекарства лучше, и многие страждущие получали облегчение от принятия Святых Тайн.

– Как! в постели? – возразил император. – Невозможно. Я рад и желаю исполнить эту обязанность, но когда буду на ногах, когда Бог даст мне облегчение. Лежа и неодетый, могу ли приступить к такому великому делу?

Императрица замолчала… Глаза ее наполнились слезами, она нежно обняла своего супруга; страшная борьба происходила в душе ее; она знала все; перед ней лежал нежно любимый и безнадежно больной муж, дни которого были сочтены… Припав к его груди, она чувствовала, что это дыхание, это биение сердца скоро прекратится; никакое человеческое знание не в силах бороться с природой, оставалась лишь одна надежда… на Бога.

После нескольких минут молчания государыня тихо начала читать «Отче наш».

– Ты читаешь молитву? Зачем?

– Молюсь о тебе.

– Разве я в опасности?

Императрица не имела мужества произнести роковое слово.

– Я молюсь о твоем выздоровлении, – ответила она.

– Надеясь на это, я хочу, чтобы ты сохранила свое, – отвечал государь, – ты очень расстроена, ты устала, поди успокойся.

Императрица вышла.

В полночь все бывшие в Петербурге члены царского семейства собрались на молитву в Малой дворцовой церкви; одновременно с этим слух об опасном состоянии больного распространился в столице. Казанский собор наполнился молящимися, которые возносили к Всевышнему мольбы об исцелении императора.

В двенадцатом часу ночи с 17-го на 18-е число доктор Мандт, осмотрев больного, сделал необходимые указания и, совершенно еще не считая положение государя безнадежным, отправился отдохнуть. Его заместил до трех часов утра доктор Карелль. В исходе третьего часа Мандт готовился идти на дежурство. […]

Войдя в спальню, доктор [Мандт] приблизился к больному, болезненное состояние которого оставалось без перемены с 12 часов; Карелль передал, что жар стал немного слабее, а дыхание несколько менее слышно, чем в полночь; он потом рассказывал, что сознавал безнадежное положение больного; страдания последнего были велики, и император просил облегчить их; но было уже поздно. Карелль немедленно отправился на половину наследника. Тотчас были написаны бюллетени; они раньше составлялись на немецком языке и теперь только были переведены гр. Адлербергом, который предлагал, сознавая опасность, издать их еще несколько дней тому назад, имея в виду, что внезапное известие о болезни государя может возбудить в народе различные толки. Доктор Мандт остался наедине с больным… […]

Обер-священник Бажанов, которому доктор Мандт раньше сказал, что идет убедить больного причаститься, находился уже во дворце; он подошел к изголовью умирающего и начал читать молитву перед исповедью; государыня вошла за ним и поместилась рядом с наследником в ногах августейшего супруга; после молитвы государь благословил их обоих.

Несколько минут спустя император остался наедине со своим духовником; началась исповедь, по окончании которой умирающий осенил себя крестным знамением со словами: «Молю Бога, чтобы он принял меня в свои объятия». Принятие Св. Тайн совершилось в присутствии императрицы и наследника. С полным сознанием и верой умирающий повторял за священником молитву: «Верую, Господи, и исповедую» с глубоким умилением и почти спокойным голосом. По исполнении этого священного долга император обратился к земным делам, чтобы сделать свои последние распоряжения.

Началось трогательное прощание; к этому времени в соседней комнате собрались члены августейшего семейства, которых император благословил по очереди, сказав каждому несколько слов.

Императрица не могла удержать своих рыданий.

– Ты плачешь!.. – промолвил император.

– Нет! – отвечала она. Видя, что умирающий начинает с трудом владеть своими мыслями, она предложила ему повторять за собой молитву ангелу-хранителю… Когда она дочитала до слов «Да будет воля Твоя!», государь повторил: «Да… пусть будет воля Твоя, Господи! теперь, во всем и всегда…»

Подошел к благословению наследник престола.

– Служи России, – сказал ему император, осеняя его крестным знамением, – мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжелое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое… Провидение судило иначе…

– Если уже суждено мне тебя лишиться, – заливаясь слезами, отвечал цесаревич, – то я уверен, что ты и там будешь молиться Ему о России, о нас всех, о святой Его помощи понести тяжкое бремя, Им на меня возлагаемое.

– Да!.. я всегда молился за Россию и за всех вас; буду… буду молиться и там. Вы же, – обратился император ко всем присутствующим, – останьтесь навсегда, как было доселе, в тесном союзе любви семейной.

Всех маленьких внуков государь называл ласкательными именами, всем завещал служить России. Отсутствующих членов семейства умирающий благословил заочно, поднимая при имени каждого свою исхудалую руку для благословения.

Когда вошла великая княгиня Елена Павловна, государь обратился к ней:

– Благодарю!.. теперь и мне пришло время… Скажите мой сердечный поклон Кате, ей и ему[51].

В это время прибыл курьер с письмом из Крыма от великих князей Николая и Михаила. Император спросил:

– Здоровы ли они?.. все прочее меня не касается, я весь в Боге.

Получив утвердительный ответ, сказал:

– Боже!.. спаси их.

Простившись со всеми, государь приказал положить около своего гроба образ Богородицы Одигитрии, который получил от своей бабки Екатерины Великой при крещении; назначил сам в Зимнем дворце залу, где должны покоиться его останки до перенесения в Петропавловский собор; в последнем назначил место для своей могилы. Погребение просил совершить по возможности скромно, без пышных убранств. Срок траура велел назначить самый короткий.

Приказал призвать графа Адлерберга, генерал-адъютанта Орлова и военного министра князя [В. А.] Долгорукова. Наследнику особенно рекомендовал графа Адлерберга: «Этот был мне другом в течение сорока лет». На память ему завещал портфель. Графа Орлова «ты сам хорошо знаешь, нечего рекомендовать». Указав на Долгорукова, сказал: «А этот еще заслужит тебе». Первому отдал чернильницу со словами: «Из этой чернильницы мы с тобой много переписывали», а второму подарил свои часы с замечанием: «Ты никогда ко мне не опаздывал с докладами». Всех благодарил за службу; поручил наследнику от его имени поблагодарить других министров, гвардию, армию, флот и особенно геройских защитников Севастополя. Государь не забыл и ближайшую прислугу свою – всех благословил и сказал каждому несколько ласковых слов. […]

В исходе двенадцатого часа умирающий просил читать отходную молитву; он повторял за священником слово за словом, потом голос начал слабеть, император знаком подозвал священника, простился с ним, поцеловал его наперсный крест. Не будучи уже в силах шевелить губами, потухающими глазами своими указал на императрицу и наследника. С этого момента он не выпускал рук своих из рук последних. Взор сделался мутным, глаза смыкались… только рука умирающего, постепенно холодея, давала еще чувствовать угасающие признаки жизни. Наконец биение сердца прекратилось. Двадцать минут первого император Николай испустил последний вздох.

Из дневника фрейлины Анны Федоровны Тютчевой

Умирающий император лежал в своем маленьком кабинете в нижнем этаже дворца. Большой вестибюль со сводами рядом с его комнатами был полон придворными: статс-дамы и фрейлины, высокие чины двора, министры, генералы, адъютанты ходили взад и вперед или стояли группами, безмолвные и убитые, словно тени, движущиеся в полумраке этого обширного помещения. Среди томительной тишины слышно было только завывание ветра, который порывами врывался в огромный дворцовый двор. Казалось, что сама природа присоединяется к чувствам ужаса и страха, вызываемым в наших душах страшной и великой тайной смерти, совершающейся над тем человеком, сильным и мощным, который в течение более четверти века был в глазах нашей великой страны олицетворением могущества и жизни. Неужели исчезнет эта величавая фигура, которая как в отвлеченном, так и в реальном смысле была самым полным, самым ярким воплощением самодержавной власти со всем ее обаянием и всеми ее недостатками. И дыхание смерти пронесется над ней столь же равнодушно, как над былинкой в поле, превратит ее в прах и смешает с землей! За всю мою жизнь мне не приходилось видеть смерти, и она впервые предстала предо мной внезапная, неожиданная, во всем своем неумолимом противоречии с полнотой жизни; это приводило меня в такой ужас, воспоминание о котором никогда не изгладится из моей души. Ежеминутно из комнаты умирающего нам сообщали новые подробности. Несколько лиц из самых близких к императрице, чаще всего Мария Фредерикс, ходили взад и вперед из вестибюля в дежурную комнату, где находились врачи и дежурные и через которую беспрестанно проходили члены императорской семьи. От них мы были осведомлены с часа на час о том, что происходило.

Император после исповеди громким и твердым голосом произнес молитву перед причастием: «Верую, Господи, и исповедую» и т. д. и причастился с величайшим благоговением. По его желанию вся императорская семья собралась вокруг его кровати. Великие княгини всю ночь провели не раздеваясь в Зимнем дворце; они отдыхали в ту минуту, когда их позвали. Камеристка цесаревны говорила мне, что никогда еще она не видела ее такой взволнованной и потрясенной. Император благословил всех своих детей и внуков и говорил отдельно с каждым из них, несмотря на свою слабость. Благословляя цесаревну, он продолжительным взглядом, казалось, особенно поручил ей императрицу, как будто более всего он полагался на ее любовь и на ее заботу. Благословив всех, он сказал, обращаясь ко всем вместе:

– Напоминаю вам о том, о чем я так часто просил вас в жизни: оставайтесь дружны.

Вся семья теснилась у его изголовья, но он сказал:

– Теперь мне нужно остаться одному, чтобы подготовиться к последней минуте. Я вас позову, когда наступит время.

Семья удалилась в соседнюю комнату. При умирающем императоре остались только императрица, цесаревич и Мандт. Император настоятельно просил императрицу отдохнуть, хотя бы ненадолго. Она сказала ему:

– Оставь меня подле себя; я бы хотела уйти с тобою вместе. Как радостно было бы вместе умереть!

– Не греши, – ответил император, – ты должна сохранить себя ради детей, отныне ты будешь для них центром. Пойди соберись с силами, я тебя позову, когда придет время.

Императрица прилегла на кушетке в соседней комнате. Часов в пять приехала великая княгиня Елена Павловна, которую вызвали из Михайловского дворца. Умирающий привычным движением провел рукой по ее лицу и сказал шутливым тоном, который с ней часто принимал: «Bonjour, madame Michel»[52].

Страдания усиливались, но ясность и сознание духа ни на минуту не покидали умирающего. Он позвал к своему изголовью князя Орлова, графа Адлерберга и князя Василия Долгорукова, чтобы проститься с ними, велел позвать несколько гренадеров и поручил им передать его прощальный привет их товарищам. Цесаревичу он поручил проститься за него с гвардией, со всей армией и особенно с геройскими защитниками Севастополя. «Скажи им, что я и там буду продолжать молиться за них, что я всегда старался работать на благо им. В тех случаях, где это мне не удалось, это случилось не от недостатка доброй воли, а от недостатка знания и умения. Я прошу их простить меня». В пять часов он сам продиктовал депешу в Москву, в которой сообщал, что умирает, и прощался со своей старой столицей. В стране не знали даже, что он болен. Он велел еще телеграфировать в Варшаву и послать депешу к прусскому королю, в которой он просил его всегда помнить завещание своего отца и никогда не изменять союзу с Россией. Несколько часов спустя после смерти императора Николая император Александр II получил от прусского короля депешу в следующих словах: «Я никогда не забуду завета твоего покойного отца».

(Эти подробности я имею от цесаревны.)

Император приказал собрать в залах дворца все гвардейские полки с тем, чтобы присяга могла быть принесена немедленно после его последнего вздоха. Он велел также позвать madame Рорбек, любимую камер-фрау императрицы, которая удивительно хорошо ухаживала за ней во время ее последней болезни в Гатчине. Император с горячностью благодарил ее за ее преданность императрице, просил ее продолжать заботиться о ней и прибавил: «Передайте еще мой привет моему милому Петергофу».

Длинная ночь уже приходила к концу, когда приехал курьер из Севастополя – Меншиков-сын. Об этом еще доложили императору, который сказал: «Эти вещи меня уже не касаются. Пусть он передаст депеши моему сыну». В то время как мы шаг за шагом следили за драмой этой ночи агонии, я вдруг увидела, что в вестибюле появилась несчастная Нелидова. Трудно передать выражение ужаса и глубокого отчаяния, отразившихся в ее растерянных глазах и в красивых чертах, застывших и белых, как мрамор. Проходя, она задела меня, схватила за руку и судорожно потрясла. «Une belle nuit m-lle Tutcheff, une belle nuit[53]», – сказала она хриплым голосом. Видно было, что она не сознает своих слов, что безумие отчаяния овладело ее бедной головой. Только теперь, при виде ее, я поняла смысл неопределенных слухов, ходивших во дворце по поводу отношений, существовавших между императором и этой красивой женщиной, – отношений, которые особенно для нас, молодых девушек, были прикрыты с внешней стороны самыми строгими приличиями и полной тайной. В глазах человеческой, если не Божеской, морали эти отношения находили себе некоторое оправдание, с одной стороны, в состоянии здоровья императрицы, с другой – в глубоком, бескорыстном и искреннем чувстве Нелидовой к императору. Никогда она не пользовалась своим положением ради честолюбия или тщеславия, и скромностью своего поведения она умела затушевать милость, из которой другая создала бы себе печальную славу. Императрица с той ангельской добротой, которая является отличительной чертой ее характера, вспомнила в эту минуту про бедное женское сердце, страдавшее если не так законно, то не менее жестоко, чем она, и с той изумительной чуткостью, которой она отличается, сказала императору: «Некоторые из наших старых друзей хотели бы проститься с тобой: Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен и Варенька Нелидова». Император понял и сказал: «Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты ей скажешь, что я прошу ее меня простить, что я за нее молился и прошу ее молиться за меня». Само собой разумеется, я все эти подробности узнала позднее, но из уст, гарантирующих их достоверность.