Глава XXX. Московский ультиматум. — Царское обнадеживающее посольство у казаков. — Кому в Малороссии было ненавистно московское подданство. — Панский лагерь под Жванцем. — Жванецкий договор 1653 года. — Казаки поддаются Московскому царю. — Воссоединение Малой России с Великою.
Глава XXX.
Московский ультиматум. — Царское обнадеживающее посольство у казаков. — Кому в Малороссии было ненавистно московское подданство. — Панский лагерь под Жванцем. — Жванецкий договор 1653 года. — Казаки поддаются Московскому царю. — Воссоединение Малой России с Великою.
Когда под Глинянами узнали, что Хмель отступил к Белой Церкви, было послано вслед за ним две хоругви, чтоб узнать, не военная ли это хитрость. Но едва они сделали несколько миль, как повстречали киевского полковника, Антона Ждановича, в сопровождении 12 казаков, и привели его в лагерь вместо языка.
Казацкий посол привез от Хмельницкого письмо только к коронному гетману и просил его от имени гетмана и всего Запорожского войска о предстательстве у короля.
Жданович говорил, что казаки не хотят больше воевать, и если бы король наступил на них в своем ожесточении, то не будут обороняться, а побредут куда глаза глядят. Кроме гетманского письма, привез он просьбу от казаков к королю и показывал ее каждому.
«По заключении Белоцерковского мира» (писал в казацкой просьбе сочинитель такой истории, какую сочиняют нам доныне), «мы были расположены никоим образом не нарушать оного, и потому не мало покарали смертью тех, которые подавали повод к его нарушению, как-то Гладкого, Мозыру и других. Но Войнилович, Маховский и другие, которые стояли на Заднеприи по ординансу вашей королевской милости, напав своевольно на людей, обеспеченных миром, немало перебили, и кровь невинную пролили, а другие села и местечки огнем и мечом истребили. К тому же покойный его милость пан Калиновский, как это было нам достоверно известно, соединив войска и ставши уже лагерем, намеревался неожиданно на нас напасть. Поэтому мы, предотвращая сие, должны были двинуться с частью войска. Ничего, однакож, не замышляя против вашей королевской милости, и, не идучи в глубину, вернулись назад. А что случилось по Божию попущению, то просим простить нам».
Далее казаки писали, будто бы они ждали комиссии, о которой трактовали с Зацвилиховским, но, вместо комиссии, Чернецкий и Маховский произвели у них опустошения и убийства. Ничего, однакож, не предпринимая, униженно просят они короля оставить их при Зборовских пактах, не стесняя ничем веры их и вольностей.
Если бы же ему число войска по Зборовским пактам казалось слишком великим, то просят прислать в Паволочь или в Белую Церковь комиссаров. Казаки просили также об уничтожении церковной унии в Короне и Литве. В случае же наступления на них с войском (сказано в просьбе), казаки не будут уже и обороняться, и не желают больше проливать кровь, а будут «промышлять о своей жизни всякими иными способами».
Созвана была рада и решено — трактовать об этом деле так, как будто король ничего не знал. Гетман отвечал частным образом Хмельницкому: 1) чтоб он отпустил турецкого посла; 2) чтоб отдался безусловно на милосердие короля; 3) чтобы союз с татарами разорвал и, для верности дела, дал заложников, какие будут указаны. Антона Ждановича задержали в Глинянах, как пленника.
От казацких языков панам было известно, что у Хмельницкого войска мало, что чернь жаждет мира и хотела отправить к королю посла иссреди себя. Казаки с пытки говорили, что приходили к ним татары, но вернулись, потому что казаки разъединились, а разъединились из-за того ясыра, которого татары набрали из жен и детей казацкой черни и даже самих реестровиков, и которого потом Хмельницкий выкупил собственными деньгами 6.000 душ. Те же языки рассказывали, что гетман и полковники хотели присягнуть перед султанским послом на подданство от имени всей черни; но чернь и некоторые из полковников не согласились на то никоим образом, «и отсюда-то происходит волчья покорность Хмельницкого», объясняли себе паны.
Между тем Хмельницкий играл в самую опасную для них игру. В письме к королю из Чигирина он в сотый раз призывал Бога во свидетели, что, как прежде, так и теперь, казаки от чистого сердца желают быть верными королевскими подданными, и при этом доносил смиреннейшим тоном, что они «упросили Московского царя ходатайствовать об исполнении их просьб, касающихся веры, церквей и вольностей войска его королевской милости Запорожского».
Это письмо было предвестием подпадения Польши под власть государства, которое так еще недавно попирала она ногами со всем его великим и священным. 27 римского июля прибыло во Львов московское посольство, под начальством боярина Репнина Оболенского. Оно привезло Польше ультиматум, согласовавшийся с Чигиринским письмом Хмельницкого. При первом же свидании с представителями Речи Посполитой, царские послы высказали весьма резко свой русский взгляд на их пресловутую республику. Москва выждала наконец время для возмездия Польше за все претерпенные от неё поругания, и это было начало возмездия.
Один из сенаторов спросил у боярина: не по тому ли делу прибыл он, о котором трактовал королевский посол, Адам Кисель, в Москве?
Репнин Оболенский отвечал спокойно, что не был тогда в Москве, и не знает, о чем трактовал Кисель.
«Да вам-то что в этом, паны?» (сказал его товарищ). «Пока бы вы что-нибудь постановили, так не осталось бы и времени на исполнение. Вы ищете союза с монархами, а когда чего не достанет с вашей стороны, говорите, что сейм не позволяет. Когда б на вашем сейме можно было решать, чего требует ваша честь и польза вашего королевства, — может быть, тогда соседние монархи соединяли бы свои силы с вашими, для своих выгод, для подавления общего неприятеля. Но вы до сих пор не нашли средства сохранять в тайне свои сеймовые постановления, хоть бы на то время, пока приготовитесь; поэтому и мудрено понять, какой бы государь захотел предпринять с вами поход. Разве на то предпринял бы, чтоб неприятель на него напал, узнав тотчас обо всем».
Сенаторы представляли послам, что они мало знакомы с делами и образом правления государства свободного.
«Что это за ответ»? (сказал великий посол) «Вы говорите, как у вас должно быть; на бумаге, да на словах устанавливаете то и се, а на деле — неурядица, пальцем ткнешь».
Здесь один из сенаторов заговорил о силе Речи Посполитой и сказал, что скоро соберется 40.000 вооруженной шляхты. Тогда она принудит Хмельницкого к повиновению и будет иметь довольно времени для того, чтоб отомстить какому-нибудь соседу за пренебрежение.
«Если таковы силы ваши» (сказал товарищ великого посла), «зачем же эта небольшая часть вашего войска стоит в бездействии»?
«Не понимаю» (прибавил Репнин Оболенский), «что это у вас за сила, что Ракочий бьется за вас. Взбунтовавшийся логофет не испугался сына Хмельницкого, и если взвесить средства, то наделал больше вреда казакам, в два-три месяца, чем ваше королевство в столько же лет. Если вы допустите, чтоб он уничтожил Хмельницкого, то едва ли другие народы поверят, чтоб этот Хмельницкий был такой боец и силач, каким он представляется, благодаря вашей неудалости, или неурядице. Когда б ваш Калиновский был таким воином, как драчуном, когда б у него в голове был толк, не затеял бы он бессмысленно битвы с Хмельницким и не довел бы дела до того, чтоб казаки взяли верх и первые нарушили мир. Если хотел он помешать свадьбе Тимоша, если думал, что этого требует благо королевства, то ему бы следовало расположиться на более крепком месте, ждать нападения и тогда только воевать. А он взял деньги (от Лупула), и вовсе не заботился о своей отчизне».
Все это было высказано таким голосом и с такими жестами, что сенаторы обиделись. Не обратили на то внимания торжествующие наконец над ляхами москали и стояли за свободу личного мнения. У них была в запасе пушка, заряженная царскими титулами, и они не замедлили грянуть. Но сперва пустили в глаза панам ракету, изобретенную на их пагубу старым Хмелем. Заговорив о междоусобии, раздирающем Польшу, послы оправдывали казаков тем, что они взялись за оружие, видя свои церкви в аренде у жидов...
Если было чем возмущаться панам до глубины души, то всего больше — этой выдумкою, противною и фактам, и здравому смыслу. Но относительно русской веры и соединенной с верою народности все они были гораздо виновнее даже таких невозможных притеснителей, которые бы отдавали в аренду жидам церкви воинственного народа, заставлявшего, по его собственным словам, трепетать перед ним Турцию, Польшу и весь свет: они были не столько притеснители, сколько соблазнители, и потому им лучше было бы, вместо распространения в обществе папства и еретичества, повесить себе на шею жерновый камень и потонуть в морской пучине: ибо тогда погибло бы одно только поколение панов, а польская нация, без их козней, благоденствовала бы в соединении действительно «равных с равными» и в самом деле «вольных с вольными».
Вместо сознания непростительных грехов своих, паны доказывали как нельзя яснее, что вера не была причиною казацкого бунта, и что казаки одинаково святотатствовали, как в римско-католических костелах, так и в греко-русских церквах. Ухмыляясь в окладистые бороды, царские послы были глухи к их доводам. Мало обращали они внимания и на представления панов о том, что Хмельницкий недостоин царской протекции: ибо, с самого начала войны, (говорили они) «в каждом своем посольстве к представителям Речи Посполитой, утверждал, что надобно вести казаков против Москвы. У короля в руках» (продолжали паны) «находится множество писем, доказывающих, что Хмельницкий, во всех переговорах с Оттоманскою Портою, условливался с нею воевать Москву. Вот и в декабре 1652 года трактовал он одновременно с Москвой, с Турцией и с Польшей, и всем троим обещал верноподданство. Наконец, в письмах, добытых Ракочием из Константинополя, и которые не дальше как 7 римского августа Ракочий переслал королю, выразительно говорится, что в то самое время, когда искал царской протекции, предлагал он подданство султану и убеждал Порту, что ему будет легко, с помощью татар и турецких подкреплений, занять Польшу, Литву и добраться до Москвы. А что хуже всего, один из послов самого Хмельницкого объявил, что Хмель и большая часть казаков склонны принять веру Магомета...»
Так сообщил свидетель этой сцены папскому нунцию, но, снедаемый ревностью к единой спасающей церкви, прибавил очевидную небывальщину, — будто бы царские послы не захотели дальше слушать, называли Хмельницкого псом, вором, разбойником, общим предателем и восклицали: «Да хранит Господь короля»! (следовательно и ту курию, которая отняла у русского света древнерусское дворянство в польских владениях и посягала на все другие сословия).
Такой финал религиозно-политической борьбы невероятен уже по одному тому, что послы тут же грянули в представителей Польши и соблазнителей польской Руси царскими титулами, точно громом. Напрасно паны представляли свои сеймовые декреты, свои королевские sancita; — царские послы соглашались помиловать Польшу только под условием подтверждения Зборовского договора и уничтожения церковной унии, как главной причины восстания казаков.
Им опять, со всей убедительностью фактов, представляли, что религия во всех казацких бунтах была ни при чем. Царские послы не хотели знать истории, вещавшей устами оиезуиченных панов, как не хотели в свое время паны знать истории московской самозванщины.
По своему веку и по своей образованности, царские бояре и дьяки не могли возвыситься до признания факта, что греческой религии нельзя знать в таком государстве, как Польша: ее можно было только совращать; — не могли возвыситься тем более, что философское беспристрастие в истории, еслиб оно и было для них возможно, то не было бы выгодно: ибо тогда было бы им непристойно оправдывать казацкие разбои, напротив, следовало бы видеть в казаках то, что видели в них паны рады: общих врагов Москвы и Польши... Теперь же, стоя на почве религии, которая в своей свободе должна быть неприкосновенна ни для прямого притеснения, ни для казуистики, ни для соблазна, — царский великий посол объявил торжественно, что царь, «для православные веры и святых Божиих церквей», готов забыть личную свою обиду, если король и паны рады помирятся с казаками, которые домогаются неприкосновенности православия в пределах Польши, и помирятся не иначе, как на основании Зборовского договора.
В переводе на язык практики, царское великодушие, в настоящем случае, значило не больше и не меньше, как московский протекторат над остатком непревращенной еще в иноверщину Руси в пределах соседнего государства, — протекторат, от которого оставался один только шаг до занятия всех польско-русских провинций во имя охранения древней русской веры. По пословице: «долг платежом красен», московский царь расплачивался с Польшею за принятого Сигизмундом III под покровительство такого же разбойника, и даже большего, чем Хмель, и за насильственное присвоение царского права в Москве Владиславу Жигимонтовичу. Государственное достоинство России требовало от Польши, при уплате долга, надлежащих процентов, и вот, при всей фактической правоте вековой напастницы, она сделана преступницею, требующею казни через палача, Хмельницкого.
Царский великий и полномочный посол с тем и уехал, что Польша должна быть казнена за нарушение Зборовского договора, нарушенного казаками. Беспощадный и несправедливый, но вполне заслуженный, приговор свой формулировал он следующим образом:
«Так как великий государь, его царское величество, для православные христианские веры и святых Божиих церквей, желая успокоить междоусобие, хотел простить таких людей, которые за оскорбление чести великого государя достойны были смерти, — но король Ян Казимир и паны рады поставили это ни во что, поэтому великий государь, его царское величество, не будет терпеть такого бесчестия и не станет к вам посылать своих послов, а велит о всех ваших неправдах и о нарушении вами договора писать во все окрестные государства к государям христианским и бусурманским, и за православную веру, и за святые Божии церкви, и за свою честь будет стоять, сколько подаст ему помощи милосердый Бог».
Эти слова были только перефразом того, что говорит Иоанн III. Мысль Великого Собирателя русской земли оказалась бессмертною.
Польша находилась в отчаянном положении, как это вскоре доказали события, но, по малорусской пословице: «дурень думкою богатие», она готовилась нанести последний удар казацкому Минотавру в такое время, когда он, волею исторических судеб, сделался орудием того, «о чем», по его словам, «никогда не думал». Польша насчитывала сотни тысяч союзных сил. Она утешалась известиями, что «хлопы не хотят слушать Хмеля», а с Ордой едва начинают сговариваться. Творя своего Пана Бога по образу своему и по подобию, она твердила, что он «совершит свое дело» в пользу панов и шляхты. Наконец, она уверяла и себя, и других, что москали прислали Хмельницкому деньги и артиллерию, как будто ей от этого было бы легче.
Между тем новый волошский господарь, Стефан Гергица, просил у панов помощи, королевских советников будто у него под Сочавой 200.000 боевого народу, не считая 50.000 союзных сил, которые не дают казакам подойти на выручку Тимоша. За помощь, Гергица обещал все эти войска вести лично, куда прикажет король. Даже силистрийский баша просил короля под секретом, чтоб он привел казаков к невозможности вторгнуться в Волощину. У Яна Казимира давно уже была, как выражались его клевреты, mina imperatorska; про него, по иезуитскому камертону, трубили во все трубы, звонили во все колокола и, может быть, одна только Москва, стоя за пределами иезуитского господства над европейскими и азиатскими умами, понимала все ничтожество польского короля и всю несостоятельность его королевства.
Рассчитывая на командование сотнями тысяч войска и на подавление не только польской, но и московской Руси, Ян Казимир послал в помощь союзным князькам 40 хоругвей и 1.200 драгун с 6 пушками, под начальством Кондрацкого, по имени русина. Теперь ему оставалось только ждать от совершающего свое дело Пана Бога великие и богатые милости за свои личные и за панские добродетели. Но, чтобы тем скорее и блистательнее воспользоваться этой милостью, он двинулся со всем войском к югу, где намеревался занять удобную позицию для соединения всех союзных войск. Из этого мудрого на бумаге и на словах плана вышла, как увидим, все та же неурядица, на которую московские послы указывали панам пальцем.
Военная рада представила самому королю назначить местность для лагеря, и король избрал Галич. Разослав универсалы, возвещавшие, что он идет на казаков, король выступил 29 августа из-под Глинян. Он подвигался медленно, потому что осенняя слякоть портила дороги.
На пути своем получил он из-под Сочавы благодарность за подкрепление и вместе с нею уверение в общей готовности служить ему. Новый волошский господарь просил его направлять свой поход в Украину. Король давно уже думал о том, чтоб идти в Украину, и с этой целью послал литовскому гетману повеление — двинуться к Киеву в то самое время, когда коронное войско будет приближаться к этому центру Малороссии. Но литовский гетман «не послушался» короля, как в свое время не послушался его брата, Владислава, гетман коронный. Ослушание свое оправдывал он тем, что Москва стягивает войска к литовским границам. Итак Ян Казимир напрасно дразнил своих народных пророков, отдав кальвинисту виленское воеводство. Все обвиняли Радивила в измене; но в Польше тогда столько людей было изменниками, начиная с короля, что и самого Хмельницкого с его сыновьями, находили возможным уравнять в дигнитарствах с Замойскими, Жовковскими, Конецпольскими. Как в Московском Государстве, опозоренном так называемым расстригою, великопанскому дому Мнишков было возможно принять в свое родство Тушинского Вора, так и в королевстве «доблестных поляков», после избрания на престол расстриги по воле разбойника, следовало допустить и этого самого разбойника к участию во всех пожалованиях, предоставленных королю-расстриге.
Получив благодарственное письмо от Стефана Гергицы с просьбой о походе в Украину, и сведав, что Хмельницкий, со всеми своими силами, идет на освобождение Сочавы, Ян Казимир опять переменил свой план и решился — часть войска послать комонником под Сочаву, а с остальным подвигаться медленно к Подольскому Каменцу.
Через несколько дней пришли другие вести, — что Хмельницкий остается в Белой Церкви, и только часть казаков и татар «запустилась» под Константинов. Опять изменили план похода окружавшие своего короля паны: король должен был остаться в Галиче, а войско идти на казаков и татар. Между тем снова повторились предостережения, напоминавшие Зборовщину, — что неприятель приближается с великими силами. Король снова переменил свое намерение, и двинулся со всем войском под неприступный Каменец, где он мог дождаться безопасно обещанных ему подкреплений из-под Сочавы.
Еще через несколько дней пришли письма от Гергицы и Ракочия. Один уведомлял, что два казацкие полка идут на выручку Сочавы, что сам Хмельницкий выступил в поход, но не известно, куда, в помощь ли сыну? Или же против королевского войска, и что хан, после байрама, садится на коня. Другой просил заградить путь в Волощину — Хмельницкому на выручку сына, а Лупулу на выручку сокровищ. Ракочия пугало движение силистрийского баши с турками и татарами на сю сторону Дуная: баша мог освободить и сына Хмельницкого и сокровища Лупула от осаждающих.
Вместе с тем король узнал, что Хмельницкий приближается, но хана с ним нет. Коронное войско стояло уже тогда под Каменцом. Паны, имевшие добра в Подолии и Покутье, боялись жолнерских грабежей, поэтому убеждали короля отозвать Кондрацкого из-под Сочавы, наступить на Хмельницкого, пока не соединился он с ханом, и положить конец казацким бунтам (исщс glowЈ rcbellii), а потом взять Сочаву.
Противоречил им в военной раде коронный маршал, Любомирский: он советовал взять сперва Сочаву, чтобы не оставлять неприятеля у себя в тылу, чтобы не потерять союзников, чтобы славою, которою стоят войны, поразить слух неприятеля и ударить на него соединенными силами. Теперь же, (говорил он), не имея ни откуда верных известий о неприятеле, не следует рисковать «последними силами» Речи Посполитой.
Много сделал коронный маршал убедительных замечаний, но все они представляли короля, вместе с его правительством, в безотрадном виде, и чем были справедливее, тем были для большинства неприятнее. Король согласился с мнением большинства и решился идти в Украину.
Войско выступило в поход к Бару и шло все безлюдными местами, точно вернулось назад целое столетие, когда колонизация не смела двинуться дальше Бара в неведомые никому наши пустыни, и когда в передовом редуте колонизации, Баре, помнившем еще древнее имя свое, Ров, стояли наши «безупречные Геркулесы», жаждавшие, по словам старинного геральдика, «только кровавой беседы с неверными». Дорога (писали королевские спутники) была похожа на «грязное кладбище». Народ разбежался по лесам. От многолюдных недавно еще городов оставались недогоревшие развалины, и от богатой Подолии уцелело только небо да поле. Богуслав Радивил, в своей автобиографии, сохранил две, особенно поразившие путников черты Бара. Один жолнер, заблудившийся в буковинских лесах, ползал здесь перед ними на коленях, не находя пищи девятые сутки. Четырехлетняя девочка лежала уже шесть дней на дороге у падали, которую грызла собака и в которую несчастная малютка запускала свои рученки. Девочка казалась здоровою, но, испив теплого супу, тотчас умерла.
На втором ночлеге, когда войско стояло под Зеленцами, пришло неожиданное известие, что хан, со всею силою, выступил из Крыма. Оно подтвердилось новыми вестями. Поход был остановлен. Военная рада, после трех совещаний, постановила — занять позицию над Днестром, над границами Волощины, дождаться падения Сочавы и протянуть войну до тех пор, пока союзные князья не подойдут с помощью. При этом имелось в виду, что, в случае нападения, безопаснее стоять над большой рекой, а съестные припасы легче добывать из Волощины, нежели из собственного голодного и безлюдного края.
Итак вернулись на свои следы и расположились лагерем под Жванцем. Отсюда на правом берегу виден был в полумиле тот Хотин, под которым «хлопы казаки» сделались розовым венком на головах теперь борющейся с ними шляхты, а на левом, к северу, в двух милях, «объеденный» жолнерами Каменец.
Зная, что паны решились бороться напропалую, Хмельницкий, в августе 1653 года, разослал универсалы, повелевавшие всем способным носить оружие идти в войско, не отговариваясь никакими хозяйственными занятиями, хотя бы то была и уборка хлеба с полей. Его агенты подкупали турецкий двор. Крымский хан, выиграв мало своими интригами после бегства из-под Берестечка, готов был снова предпочесть панам казаков, невзирая, что называл их безумными пьяницами. Но всего важнее было для Хмельницкого — вовлечь в казако-панскую войну Москву. Он умолял царя о немедленной помощи, «не желая отдать на поругание церквей и монастырей Божиих, а христиан на мучительство». — «Если же ты, великий государь» (писал Хмельницкий) «нас не пожалуешь и не примешь к себе, тогда мне остается свидетельствоваться Богом, что я многократно просил у государя милости и не получил. Но с польским королем у нас не будет мира ни за что».
В ответ на эту мольбу, царь Алексей Михайлович прислал в Чигирин подъячего Ивана Фомина с грамотой и с подарками как самому Хмельницкому, так и Выговскому. Участь Польши была решена в Москве окончательно.
Переезд Фомина через Ромен, Лохвицу, Лубны, Лукомье, Горошин и Бужин был рядом оваций в пользу поступления казаков, как он выразился, в вечное холопство великому государю. Встречая царского подъячего за городом, казаки с атаманами своими слезали с коней и низко кланялись.
Хмельницкого не было ни в Чигирине, ни в «его городе», Суботове: он ездил гулять по пасекам, которые составляли цвет казацкого кочевого хозяйства. Пользуясь отсутствием гетмана, войсковой писарь сообщил царским людям «тайным обычаем» подлинные листы турецкого султана, крымского хана и великих панов для прочтения. Более важные документы посылал он через Фомина к самому царю на короткое время.
Когда гетман вернулся с гулянья по пасекам, царского посла, посаженного на дорогого коня, провожали гетманские слуги пешком от его квартиры к гетманскому дому. Рядом с ним ехал Выговский; впереди сын Фомина, также верхом на парадном коне вез царскую грамоту, а грамоте предшествовали царские подарки гетману и войсковому писарю, несомые придворными гетманскими людьми.
Хмельницкий встретил царского посла на дворе поклоном и, поздоровавшись, провел через сени в светлицу. Рядом с этой светлицей были другие, в которых помещалась войсковая канцелярия. Царскую грамоту Хмельницкий принял, по выражению Фомина, честно и учтиво, целовал любезно в печать и в бумагу и, распечатав и прочитав, целовал снова и поклонился в землю среди светлицы, благодаря Господа Бога и Пречистую Богородицу за неизреченное государево жалованье. Соболи соответственной цены были вручены тут же Хмельницкому и Выговскому, но, по просьбе Выговского, было послано к нему на двор 40 соболей высшего достоинства.
Можно предполагать, что эта и другие подобные уловки делались не без соглашения писаря с гетманом, чтобы тем вернее вселить в москалях выгодные для Хмельницкого понятия о преданности войскового писаря к царю. Царские подарки во всяком случае не были безделицей для них обоих. Добычное богатство уходило так же быстро в их бедственных обстоятельствах, как приходило в счастливых. Откупаясь от хана, подкупая султанский сераль, снаряжая новые войска на место побитых Вишневецкими да Радивилами и, наконец, не умея беречь того, что не приобреталось честным трудом, они жили в кредит у щербатой казацкой доли, по пословице: «не на те казак пъе, що е, а на те, що буде». Про черный день казацкие дуки прятали в земле золото и серебро; но роскошничать в домашнем быту им было бы и трудно, и опасно, в виду врожденной у малоруссов зависти бедняков к богачам. Притом же богатства, в истинном смысле слова, казацкая Малороссия не имела. Ободравши Малороссию панскую, Хмельницкий торговал с Волощиной такими остатками исчезнувших промыслов, как поташ. В качестве сельского хозяина, он удовлетворялся пасеками, скотом, лошадьми, откармливаньем свиней в дубовых лесах, — словом, вернулся на целое столетие к старинным панским хозяйствам. Даже и скотоводство, не говоря уже о земледелии, находилось при Хмельницком в таком состоянии, что татары, приходившие к нему на помощь, затруднялись продовольствием, а паны высказывали такое мнение о былой земле, текущей молоком и медом, что она едва в состоянии прокормит самих казаков с их подсоседками и подпомощниками. Фомин, представитель благоустроенной в хозяйственном отношении Москвы, не мог не обратить внимания на жалкое хозяйничанье казаков. В своем статейном списке говорит он, между прочим, следующее:
«Суботовский атаман, Лаврин Капуста, сказывал: "Пришли де ныне к гетману на помочь крымские мурзы... больши 300 человек, а с ними пришло татар с 200.000, и стали около Суботова за рекою Тесьмою, а иные пошли к Боркам, где собирается его, гетманское войско. И из того де татарского войска топерва в Суботов приезжал к гетманскому двору Сакал-мурза с знаменем, а с ним 500 человек, для того, чтоб гетман с ними шол на ляхов войною тотчас, а им де около Суботова стоять нечево: живности нет, есть нечево, а едят де они свой корм — бьют лошеди"».
Не иначе могла существовать Малороссия под казацким режимом, как в виде широкого кочевья, по которому изредка были рассеяны так называемые города, то есть огороженные валом и частоколом села для некоторой безопасности торговых людей, ремесленников и земледельцев.
Выступая, по требованию татар, в поход, на другой день, Хмельницкий слушал у церкви Вознесения Христова молебствие, а оттуда заехал к царскому подъячему, «и слез с лошади пьян у ворот» (пишет Фомин). Здесь Хмельницкий «говорил прежние речи, с большим прошеньем и со слезами», прося помочь ему как можно скорее ратными людьми. Он обещал принудить к царскому подданству и самих татар. «Время пришло» (прибавил он) «и его царского величества счастье поспело, что и иные земли, которые к нам близко подошли, у него, великого государя, будут в подданных». Но замечательно, что все это он говорил тайком от «казаков и своих людей», провожавших его в поход, тогда как Фомин объявил уже публично важное для него решение: «Ты, гетман Богдан, и ты, писарь Иван, и все войско Запорожское на государеву милость будьте надежны».
Хмельницкому предстояло искать выхода из своего опасного положения всюду и рассчитывать в настоящем на будущие связи с кем бы то ни было. Призыв к войне действовал теперь на оказаченный народ совсем не так, как бывало прежде. Для замены свободного движения принудительным, казацкий батько должен был прибегать к мерам до того жестоким, что некоторые города приказывал жечь. Вместо 200 и 300 тысяч, как бывало прежде, он с трудом собрал 50.000 казаков, и с этими 50 тысячами чувствовал себя не совсем безопасным в виду 200 тысячной Орды. Кругом у него были враги и люди, не верившие ни одному его слову. Не видел Хмельницкий на сей раз другого выхода из опасного своего положения, как поддаться царю, перекричавши всех сеймовых православников, жаловавшихся на гонение древней русской веры. И вот в таком-то положении, когда он должен был таиться «от казаков и своих людей» с готовностью воевать в пользу царя с соседями, когда нечем было ему кормить в Украине вспомогательного войска, и когда казацкое войско не представляло ему безопасности от посягательства Крымского Добродия на его особу, — пришло к нему известие, что его Тимош, Тимошко, Тимко, его spes magna futuri, не существует, а посланное с ним войско уцелело едва настолько, чтобы конвоировать гроб сына к отцу. Чем и как чёрт не шутит?
Еще не зная о таком конце Лупуловой трагедии, паны, с своей стороны, сознавали отчаянное положение дела своего в борьбе с казаками. Приближавшаяся зима ужасала их. «С таким правительством, как наше», (писали сенаторы королю) «ваша королевская милость сделаете голодною всю Польшу». А войско свое называли паны обдиралами, которые пропили и пролюбезничали (przemilowali) во Львове то, что надрали по Короне и по Литве. По их отзыву, жолнеры были храбры только в пьяном виде, но теперь им не за что было и напиться. Хотя казаки, по слухам, прижали наконец Хмеля к стене и не хотели больше ему повиноваться, но тем не менее приводили своих соперников к убеждению, что у них у всех одно желание и намерение (jedno serce i intencya): биться до тех пор, пока — или погибнут, или перебьют ляхов. Один из захваченных в плен сотников казацких, высказывая все это, смеялся над легковерием короля и ляхов, которые верят Хмельницкому, когда он просит о помиловании (ze tak creduli, iz wierzq, gdy z рокогц Cmiehiicki przysyla). В своем бесконечном горе ловили они молву, которая в одно и то же время гласила, что «этот бешеный пес» разбит под Жванцем наголову, и что он опять «выпил огромную чашу крови с языческим своим полчищем». Во всяком случае, верно было то, что чернь не хотела соединить свою судьбу с его судьбою, и что 50.000 казаков составляли последние силы его.
Конец августа и весь сентябрь 1653 года протекли для Хмельницкого в борьбе с казаками и татарами. Те и другие готовы были погубить его, как изменника их, отдающегося тайно в московское подданство. Представители произвола, буйства и кочевого быта в Украине понимали, что Москва должна будет подчинить их беспорядочную жизнь своим строгим, недалеким от жестокости порядкам. Поэтому московское подданство было равно ненавистным и такой оказачившейся шляхте, как Хмельницкий да Выговский, и таким старинным казакам, которые были воспитаны в духе личной, шляхетской свободы. Ненавистнее чем кому-либо было оно самому Хмельницкому и его наперснику, который, по наблюдению Маховского, владел сердцем и умом Хмельницкого и распоряжался им, как отец сыном. Но казацкий батько потерял бы последнюю популярность в Малороссии, еслиб осмелился высказать свое отвращение к Московскому Государству перед питомцами наших монахов и попов. Господь Бог, Пречистая Богородица, святые Божии церкви и монастыри, православная христианская вера: эти слова не сходили теперь у него с языка вместе с его поговоркою: «свидетельствуюся Богом», и служили ему как бы заклинаниями против нечистой силы, готовой растерзать его в виду опозоренных им святилищ. Он пятился перед мусульманами к богобоязливой Москве; он ужасался Москвы в сознании запутанности своих клятв, союзов, договоров и, может быть, одни секретные беседы с её будущим предателем, Выговским, облегчали его душу перспективою новых коварных комбинаций.
Между тем весть о гибели Тимка Хмельниченка была бальзамом для тех ран, которые нанес панским домам кровожадный, как и он сам, его отец. Теперь для панов открывалось больше прежнего надежды совладать с домашним разбоем. Но расстроенный организм шляхетского народа был не способен к правильной деятельности. Время проходило в совещаниях, в отсрочках, в ожиданиях новых полков.
При несогласии между собой и при общем недовольстве королем, вечно меняющим планы, паны не были в состоянии даже охранить позади себя линию от Острога до Львова. По этой линии татары в последствии распустили свои загоны, довершая прежние опустошения и уничтожая повторенные в сотый раз попытки хозяйственной колонизации. Дошло наконец до обычного явления панских походов: жолнеры стали кричать, что срок их трехмесячного найма кончился, и требовали роспуска.
Шляхетское воинство разбегалось и, стыдясь появляться в своих местах, упражнялось в казако-татарском промысле. Разбойный элемент привилегированных сословий проявился во всем безобразии своем. Случалось, что шляхтичи попадались на грабеже в руки мещанам. Но мещане шляхтича судить не могли, а гродский и земский суды были организованы так слабо, что оправдывали злодеев именно с той стороны, с которой преступления их надобно было бы карать еще строже: в уважение к их благородному происхождению, разбойничавшие и грабившие шляхтичи, как это было и в Наливайщину, получали свободу.
Панского войска в лагере под Жванцем было 60.000. Лагерь был защищен полукругом Днестра с юга, востока и запада. С севера обороняли его сильные укрепления Каменца, в котором пребывал с сенаторами король. Подъезды нигде не открывали неприятеля, а между тем наступала дождливая осень. Бараки, слепленные из глины и соломы, без окон, были покрыты дерном. Изорванные палатки, заделанные хворостом и высыпанные внутри на локоть землею, были снабжены сделанными в ней сиденьями для жолнеров, обогревавшихся у костра. Все это подмывал дождь, в дырья лилась вода. Огонь разводили изредка, потому что кругом было трудно добывать дрова. Измокший и озябший жолнер грелся прислонясь к лошади, и готов был примириться с самим дьяволом, лишь бы добраться до сухого места. Так описывают сами себя поляки. По их рассказам, немецкие обершты, получив деньги, морили свой народ, чтобы плата осталась у них в кармане. А Подолия и Украина теперь не только не представляли поживы, но были приведены в такое состояние, что на эти области «было отвратительно и смотреть (smrod i pojrzec w Ukraing)».
Черниговский хорунжий, Гулевич, (может быть, родственник Анны Гулевичевны), в письме к приятелю, дополняет эту картину еще такими чертами:
«Решительно не с кем продолжать войну. Иностранный жолнер хоть бы и хотел что делать своим искусством (strojem), и тот не может, потому что голоден и давно был в избе. Бродит с первых чисел мая, точно скотина, по полям; а наши поляки-грабители (szarpacze), что в Короне содрали, то во Львове пропили, промотали, накупили атласных жупанов, и уже попротирали их на спине панцирями; а эта модная длина, точно исподницы, все это у них загрязнилось в нынешние ненастья; теперь, подрезав жупаны, ходят кургузыми оборвышами. Они готовы скорее пропить, чем сберегать на овес коню, да пить не на что».
Несчастные шарпачи щеголи умирали под Жванцем сотнями от холода и голода, хоть и не морили их обершты, как немцев. Были в панском войске люди, которые нашли бы возможность поднять на ноги жолнера, одушевить его и занять войною; но король, окруженный такими же неспособными людьми, каким был сам, парализовывал всякую деятельность.
Скучное, подавляющее ненастье прерывали изредка ясные дни, а безжизненное уныние войска — какие-нибудь вести, привозимые подъездами, или королевские планы, беспрестанно менявшиеся. Наконец унылое войско стали оживлять радостные вести из-под Сочавы, а потом и союзные силы, приходившие против казаков и татар, в небольшом, однакож, числе. Короля занимала снова мысль о Турецкой войне, унаследованная от несчастного Владислава. Ракочий поддерживал его завоевательные фантазии. Вследствие соглашения с Ракочием, послал он одного посла в Стамбул, а другого в Москву; но среди своих предначертаний был встревожен известием, что Орда двинулась из-под Шаргорода на соединение под Баром с казаками. Панский лагерь пришел в движение. По слухам, хан шел вдоль реки Бога из Латычева, а оттуда спустился к Бару и взял в сторону к истокам Смотрича.
Не думали паны, чтоб он осмелился к ним приблизиться. Полагали, что татары постоят несколько времени на кочевьях и возвратятся в Крым. Но известие о появлении Орды заставило рваться домой лановую милицию, которую некоторые воеводства прислали взамен посполитого рушения.
На эту, как ее называли, «ни к чему негодную сволочь», все панское войско смотрело с презрением. Ей заплатили за четверть года по 100, по 150 и даже по 200 злотых на коня; но одна часть этого «мотлоха», получив плату и за другую четверть вперед, то есть за август, сентябрь и октябрь, шла в лагерь так медленно, что, пока пришла, четверть истекла уже, и, не видав лагеря, она возвратилась домой. Другие, прибывши под конец четверти в лагерь, и услыхав теперь о приближении Орды, начали дезертировать сперва по одиночке, а потом толпами, и панские подъезды грабили их при встрече. Когда было получено донесение, что неприятель миновал Гусятин и находится только в шести милях от лагеря, сендомирцы и другие милиционеры двинулись через лагерный майдан табором. Их тотчас окружила обозная галастра и начала грабить их возы. Завязалась такая битва, что сам гетман бросился унимать.
Несколько человек было убито, множество подстрелено, а десятка полтора очутилось на виселице. Среди шума и смятения, остальных «упросили», и 8.000 лановых жолнеров осталось в лагере. Венгерское войско, пришедшее из-под Сочавы налегке, также рвалось домой.
Одетое по-летнему, оно сильнее других страдало от морозов. Король склонил его остаться просьбами и обещанием по 2 талера еженедельно на голову.
Между тем хан, расположась под Гусятином, запер короля со всех сторон и пресек подвоз аммуниции и съестных припасов. Король хотел было двинуться на Орду комонником, оставив пехоту в таборе; но ему не советовали разделять войска. Совет выслушал он с крайней досадой, и, однакож, последовал ему. Отдан был приказ исправить валы и готовиться к отражению неприятеля.
Но продолжать войну, как писал Гулевич от 26 октября, было не с кем; а от 29-го сообщали в Варшаву, что настоящего (pewnego) войска нет у короля больше 14.000, «да и те» (продолжал вестовщик с отчаяньем), «вырыв немцам могилу, сами себя засыплют».
Ночью 29 октября привел подъезд мужика, которого Орда поймала в поле, вложила ему в сапог письмо, примчала в 30 коней к польской стороже и ускакала обратно.
Письмо было от ханского визиря к коронному канцлеру, и написано, против обычая, по-польски. Визирь осведомлялся о своем слуге, Фетаке, не попал ли он в руки жолнеров и, под этим предлогом, будто бы без ведома хана, советовал, чтобы король — или переговорил с ханом, или «дал ему поле», вместо того, чтобы сторожить чужие границы, рыться в земле по закоулкам, ждать и смотреть, как его собственное государство будет грабить Орда. Он припомнил Зборовские и Белоцерковские пакты, и прибавил, что если казаки провинились, то король был обязан донести хану, а главное — уплачивать правильно гарач.
Письмо визиря было получено в 2 часа ночи, и, однакож, немедленно созвали военную раду. Визирю отвечали, что хан не должен мешаться между государя и подданных, если, вместо подарков, не хочет получить чего-нибудь такого, как под Берестечком; но хана готовы встретить и боем, и переговорами, если он смеет и желает.
Слуга визиря, Фетак, находился в плену у коронного маршала, Любомирского; и Любомирский писал к визирю, якобы частным образом, что готов возвратить пленника.
В ответ на это письмо, хан писал к Любомирскому, называя его милым другом своим, выражал готовность к миру, обещал прислать к нему послов и подарок, как человеку, при королевском дворе всемогущему.
После того назначили совещание между визирем с одной стороны и канцлером с другой, в поле под Каменцом, с тем чтоб одна и другая сторона имели при себе не больше, как по 2.000 войска. В залог прислал хан королю Осман-агу. Король отправил к хану в залог гетманского наместника, Войниловича, под прикрытием нескольких десятков комонника. Но едва этот почт отъехал от короля, на него напала татарская чата, одних изрубила, других забрала в неволю. Сам Войнилович насилу пробился с несколькими жолнерами и вернулся в лагерь. После новых варварских покушений со стороны татар, съехались таки наконец уполномоченные с обеих сторон под Каменцом.
Поляки требовали, чтобы хан отступился от казаков, вернулся домой со всеми ордами и довольствовался годовою пенсией от короля. Татары требовали, чтобы Речь Посполитая уплатила недоимку гарача, не препятствовала Орде брать на возвратном пути ясыр, чтобы король дал в залог сенаторов и сверх того несколько миллионов окупа. С обеих сторон говорили запальчиво, и между поляко-татарскими комиссарами поднялась угрожающая ссора. Но договор надобно было довести до конца, во что бы то ни стало, потому что король-главнокомандующий допустил татар окружить польский лагерь и так стеснить поле, что трудно было предпринять военные действия.
Комиссары разъехались, ничего не решив, и Орда, при этом удобном случае, перехватала собольи шапки с панских голов.
На другой день возобновился съезд овец с волками. Татары со всех сторон придвинулись к лагерю и окружили уполномоченных с их 2.000-ным почтом. Поляки боялись и за лагерь, и за комиссаров. Пришлось вывести войско в поле. Тогда хан отступил и велел своим уполномоченным окончить переговоры поскорее, если король согласится на Зборовский договор. Король, с своей стороны, приказал оканчивать, и таким образом был заключен мир, но только на словах, потому что хан от письменного договора отказался. Обе стороны, положив руки на груди и на бороде, обещали взаимно сохранять этот мир.
Возобновление Зборовского договора было главным условием Жванецкого мира. В этом соглашаются все современники. По словам литовского канцлера, князя Радивила, под Жванцем «заключили унизительный мир, возобновили Зборовские пакты, обещали обычные подарки и трехлетнюю недоимку». Возобновить Зборовский договор значило согласиться на ежегодный гарач в 30.000 талеров и предоставить Орде право «воевать на возвратном пути польские владения вправо и влево мечом и огнем». Понятно, почему Радивил назвал Жванецкий мир унизительным. Одни из находившихся под Жванцем панов опровергают факт нового предательства, другие подтверждают. Не подлежит никакому опровержению то, что татары, по заключении мира, распустили загоны по самый Бог и увели в Крым огромный ясыр, без всякого препятствия со стороны поляков и без всякой позднейшей рекриминации. Современный нам польский историк говорит, что «Жванецкий договор, не написанный чернилами, был написан кровью и слезами человеческими на Волыни, в Полесье, в Украине».
И вот как окончилась шестидесятилетняя борьба панов с казаками. Татары примирили шляхетский народ с казацким, забравши в неволю миллионы того и другого в течение последних пяти лет этой постыдной для обеих сторон борьбы.
Уже с половины ноября, когда Орда выступила из-под Шаргорода, хан распустил загоны во все стороны. Целые области лишились населения, тем более, что шляхта и мужики, воображая, что находятся под защитой королевского войска, вовсе не заботились об осторожности. Имея столько тысяч Орды в загонах, Ислам-Гирей не думал о войне с Яном Казимиром. Обремененный ясыром, он желал мира, и начал сам переговоры, которые удались ему как нельзя лучше. Теперь, по заключении мира, pacпустил он чамбулами по Волыни и Полесью, до самого Люблина и Замостья загоны, которые заполонили бесчисленное множество сельских хозяев с их рабочими. В Литве татары взяли 12.000 шляхты, подошли на полмили к Пинску и выжгли все окрестности, в которых 120 лет не стояла и нога татарская. Ударил на них Ян Сопига под Острогом, чтоб отбить ясыр, но его не поддержал никто, он был разбит, и с двумя братьями попал в неволю. Потом татары напали на Старый Константинов. Там остановился для отдыха визирь с двумя сыновьями и целый высланный предварительно чамбул с великою добычею.
«Таковы были выгоды нелепого и легкомысленного похода» (говорит польский историк); «руина всей Руси от Бога до Днестра руина войска, которого не меньше 20.000 пало от голода и болезней под Глинянами и под Жванцем, руина чести Речи Поснолитой, которая, располагая такою массою войска, заключила такой постыдный мир».