Глава XXV. Польша перестает быть государством светским. — Партизанская война в начале весны 1651 года. — Неудачные покушения казаков на Подольский Каменец.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXV.

Польша перестает быть государством светским. — Партизанская война в начале весны 1651 года. — Неудачные покушения казаков на Подольский Каменец.

Между тем как Польша была поставлена правительственным сообщением в известность о грозе, облегавшей её горизонт со всех сторон, Николай Потоцкий донес королю из Каменца, что Хмельницкий в Подольском воеводстве, за казацкой линией, записал не малое число селян в казаки, по мнению Потоцкого, для того, чтобы возбудить приверженность к себе в черни (concitandae plebis gratia) в видах предстоящего нашествия на панов.

Войско было сведено с поля 29 октября, но его так трудно было разместить по зимним квартирам, что Потоцкий, по его словам, предпочел бы дать несколько битв. Край был разорен; везде голод и дороговизна, а жолнерам нечем было уплатить жолду. Часть войска расположил Потоцкий вдали от казацкой линии, в близких к украинным воеводствах, а верхние воеводства откупились от постоя платою.

Но в это самое время кто-то писал к кому-то из Бара о казацких замыслах, то есть о ходячих в народе толках, страхах и ужасах. Была де у Хмельницкого рада, на которой казаки совещались: не оторваться ли им совсем от Польши? И что делать, если панское войско не уйдет в Польшу? Было де решено выдержать и вытерпеть всю зиму, а весной выступить вместе с татарами и ляхами потужно в Московщину и, доведя ляхов до московской границы, взять их между себя (wziasc miedzy sie), да и вырезать до ноги, так чтобы не ушел ни один лях (aby i jednego Laelia nogi nie upuscic), а потом запустить глубоко в Польшу татар. «Когда же после татар» (говорили казаки) «добьем ляхов (wybiwszy te Lachy ро Tatarach), тогда уже наша земля счистится, и мы будем пановать в мире». — «Но Господь Бог» (утешал себя писавший), «может быть, скорее счистит их моровым поветрием: уже они там страшно валятся, и лежат, как дрова, на Поднестрии около Шаргорода и далее к Брацлаву. Но мужики наши твердят, что у них что-то злое на уме: ибо наказано им через две недели иметь в готовности лошадей и сухари. Хмельницкий еще в Брацлаве, а татары стоят всюду около Савран».

Между тем казацкие послы прибыли в Варшаву, по современной переписке, «в одной своре с татарскими», а литовский канцлер заметил в дневнике, что они даже заняли общую квартиру.

Татары (говорит корреспондент), в качестве посредников и прокураторов, находили Хмельницкого (точно наши историки) вовсе невиновным в том, что он ходил в Волощину. Не согрешил он, по татарскому воззрению, и тем, что такое множество шляхты перебито; что посылал к турецкому султану послов и отдался ему в подданство. Татары настаивали на исполнении со стороны панов Зборовского договора. А казаки приехали свидетельствовать свое верноподданство (продолжает корреспондент), на все же укоры отвечали отрицанием и незнанием. Все дело было отложено до сейма.

Но мы прочтем так названные покорные petita Хмельницкого.

Уверяя короля, «Божия помазанника», в своем верноподданстве, Хмельницкий писал: «Посылаем наших послов только через эти petita, потому что мы, как простаки, не умеем ходатайствовать изустно (domowic sie nie inozemy). Мы просим о том, что наилучше утвердило бы мир. Пускай этим не оскорбляется маестат вашей королевской милости и освещенный сенат.

«Самый прочный и вечный мир всей Речи Посполитой в панстве вашей королевской милости был бы тогда, когда бы был утвержден присягою их милостей ксендза архиепископа гнезненского, ксендза архиепископа львовского, ксендза бискупа краковского, его милости пана Лянцкоронского, воеводы брацлавского, и его милости подканцлера коронного (Иеронима Радзеёвского), а в залог просим нам дать: князя его милость Вишневецкого, который не желает замешательства и милостиво (laskawie), с давнишних времен обходится с Запорожским войском и с подданными, его милость пана хорунжего коронного, который, прибыв на свои староства, привез нам стародавние привилегии на Чигирин, чтобы здеть резидовать; его милость старосту белоцерковского (князя Любомирского); его милость пана обозного коронного (Калиновского — сына), которые на своих маетностях резидуют, и пускай благоволят охранять мир без единой хоругви войска, а равно без великих дворов и ассистенций, да просим, чтоб они, будучи заложниками, обходились хорошо с нами».

Никогда еще волки не предлагали пастухам более наглого договора. Никогда казаки не думали так презрительно о здравом уме панов, — и они были правы. Перед изумляющимся потомством тех и других лежит письмо величайшего мудреца и глупца в панской республике, величайшего патриота и губителя панской среды своей, Адама Свентольдовича Киселя из Брусилова, от 26 октября 1650 года.

Кисель, назначенный на прошлом сейме, по его словам, «стражем мира», советовал королю, чтобы Речь Посполитая ждала будущего сейма спокойно, для того, чтобы, взвесивши свои и неприятельские силы, могла решить, чего ей держаться, и что замышляют в Крыму, и как у турок трактуют о волошском опустошении, и что затевают внутри (interne machinatur). Доказав ясно, как день, свою химеру, панский Нестор и Улисс приходит к такой мысли, что средством гарантии мира Польша достигла бы расторжения казако-татарской лиги, а это было бы величайшим для неё благополучием (summa ПеирцЫисае felicitas). «И хотя в этом» (продолжает Кисель) «видим нечто недостойное (indignitatem jak%s), но по мне — наибольшее достоинство — спасение Республики (salus Reipublicae, to najwiksza dignitas u mnie). А допустить этого человека до последнего отчаяния, в котором он поддался бы турку с войском и со всем поспольством, вот когда — сохрани Боже — была бы indignitas, а пожалуй, и последняя гибель наша... Когда дело дошло до крайности, всегда избирают меньшее из зол... Мы могли бы и взять и дать заложников, которые были бы вроде пленников у запорожского гетмана, но чтоб они резидовали на Украине за линией, в своих имениях, прилично своему положению. Что лучше: рисковать ли всем, или же все подвергнуть гибели? Можно бы и на присягу согласиться своим способом (swym sposobem) вместо того, чтобы возбудить еще ужаснейшую и злотворную войну. Этих заложников можно назвать комиссарами, и под этим названием передать в потомство, а они присягнули бы, как на комиссию». По мнению Киселя, этим способом, без всякого недостоинства (absque omni indignitate), можно бы удовлетворить и тому, чего желает запорожский гетман для своего обеспечения, и мир утвердить, и разорвать казацкий договор с Ордою, а себе (казаков) присвоить (sobie арргоргиаге) и от Москвы спасти, и мир, заключенный Киселем в её столице, осуществить.

Из этого документа видно, что Хмельницкий обработал стража панского мира с казаками сообразно своим целям, которые грубо, но верно, высказывались в толках поспольства о совместном походе казаков, татар и панского воинства в Московщину.

Еще мало было панам горьких разочарований! Или в самом деле у них, как у кобзарского Потоцкого, был розум жіноцький, доверчивый погибельно? Земля, удобренная кровью и орошенная потом прадедов, сделалась теперь маниею правнуков.

Лишаясь этой земли, вырванной из рук у голодных номадов, татар, несчастные поняли всю цену ей, как утраченному здоровью, как отнимаемой жизни... Только таким образом возможно нам объяснить себе то жалкое забвение национального достоинства, с которым они относились к предателям и разбойникам, лицемеря не только перед совренниками, но и перед потомством.

Но обратимся к покорным петитам «простаков», которые не умели ходатайствовать изустно.

«Просим, чтоб уния, начало всех зол, возмущающая (народ) с давнишних времен, была совсем уничтожена, как в Короне, так и в Великом Княжестве Литовском, а все владычества, кафедры, церкви, обращенные в костелы, или предоставленные униатам, и все имущества, наданные предками владычествам, кафедрам и церквам искони (antiquitus) были бы возвращены, чтобы отныне униты, как они привыкли, своими ухищрениями больше не пускали этого дела в проволочку, и вера наша никаких притеснений не терпела. Свобода богослужения русского, чтобы была невозбранна по старине в городах его королевской милости, как в Польской Короне, так и в Великом Княжестве Литовском. Ксендзы и светские паны римской церкви всяких духовных нашей веры, как в добрах вашей королевской милости, так и в дедичных (панских) не должны принуждать к своему послушанию (dо posiuszeiistwa swego) и взимать с них данин, ни десятин из церковных мест. Просим, чтоб униты, по уничтожении унии в Польской Короне и Великом Княжестве Литовском, тотчас отдали неунитам владычества, кафедры, церкви, грунты, добра; а кто бы оказался непослушным, на таких чтобы была установлена строгая кара. Священники старожитной русской веры, чтоб имели такие вольности, какие имеют ксендзы римской церкви, и никаким светским законам не подчинялись; также чтобы жолнеры у них постоем не стояли. Просим вашей королевской милости, чтобы село Перетынско было возвращено львовской кафедре, а село Кцелев — галицкой капитуле, в границах, означенных в привилегии князя Льва, первого фундатора. Доносим также до слуха вашей королевской милости, что русский народ терпит великие преследования от панов, как духовных, так и светских. Униженно просим, чтоб они никак не мстили. Если бы мы получили определенную линию, то просим вашей королевской милости, чтоб и по за линией наши духовные и русь оставались при своих вольностях и старожитных обрядах, и чтобы не терпели уже от унитов никаких нападков: ибо никакие веры и в чужих землях не подвергаются таким притеснениям и преследованиям, как в нашей земле».

Так желали говорить с королевским правительством те попы и мещане, которых лживые манифестации князя Острожского ввели в баницию. Таким языком имел бы полную возможность говорить он и сам, стоя во главе своего 15-ти или 20-ти тысячного ополчения, когда бы дом его не находился больше во власти иезуита Скарги, чем самого главы дома. Теперь языком, подобавшим ему больше, чем кому-либо, заговорили киевские паны и чернецы из-за спины православного Запорожского войска, которого послы, увы! прибыли в Варшаву «в одной своре» с новыми протекторами православия — татарами.

Как бы то ни было, но в Польше боролись уже не люди с людьми: в борьбу людей с людьми вмешались боги против богов, и вопрос междусословный сделался вопросом междуцерковным. Киевское духовенство заговорило наконец языком власть имеющего.

Тема починания предков под сению созданных и облагодетельствованных ими храмов была высказана в «покорных петитах» так выразительно, как будто все наши Святославы, Брячиславы и Мстиславы подали из-под родной земли голоса свои, — высказана была так требовательно, как будто сонмы зде лежащих проснулись для решения старого спора о том, чью веру следует признавать христианскою. В смешанных воскликах близких предков нам слышится приговор отдаленнейших, — приговор над пришельцами и отступниками: «Вы отнимали духовные хлебы у нашего потомства посредством Городельского и других подобных Городельскому, по вашему законных, актов. Ваши Ягеллоны, ваш Трансильванец Баторий и ваши шведы Вазы тревожили наш вечный сон возглашением в русских церквах того, от кого Русь не принимала веры. Идите же прочь из земли, просвещенной христианством, которое проповедали и утвердили в ней Антонии, Феодосии и другие преподобные мужи Россы, процветавшие и богословием, и самим житием своим. Нет вам, пришельцы-напастники, ни же вам, туземцы-отступники, друзья и слуги их, нет вам удела здесь, до черты той области, которую присвоили римскому папе ваши Войцехи да Владиславы! И вам среди нашего верного потомства нет удела, наследники древних русичей, совратившиеся в науку веры немецкую, родоначальницу ересей, отвергнутых единою соборною церковью, как и «кривая вера» латинская. Нет удела и вам, что сохранили на себе лишь образ древнего русского благочестия, духа же его давно отверглись. Ваши отцы и деды позволяли детям своим католичиться и еретичиться, предавая в руки иноверцев имения свои и подданных своих, а вы стоите ныне в одном стане с иноверцами против городов и сел, не признававших и не признающих вас ратоборцами церкви и веры своей. Изыдите из нашей земли вместе с тем, на служение которым выделили вы изсреди себя всех лучших и всех худших. Найдут себе потомки наши иных князей и вельмож, верою крепких, непоколебленных со времен крещения Руси, и будут с ними одно стадо, под единым пастырем, Христом».

Таков действительно был приговор живых представителей Малороссии от лица усопших, сказавшийся в «покорных петитах», — тех представителей, которых нам не стыдно называть малорусским народом, — и этот приговор оказался безапелляционным.

Не чуял в душе ничего подобного глава наших отверженцев, Адам Кисель.

Склоняя короля к уничтожению унии, он, со всею силою своего красноречия, уверял его, что сам он, Кисель, по милости Божией, благоприятствует католической вере (klorej и ja za lasku Boza przyjacielem jestem), и что переход из обряда в обряд равен перемене одной одежды на другую. Он писал, как о деле, известном королю иезуиту, что лет пятнадцать трудился с Оссолинским над соглашением православия с католичеством, и что эти труды оперлись о самый Рим (i te ргасе о sam Rzym орлиz у sio). Он, очевидно, считал соединение малорусской церкви с польскою только делом времени, в виду совершившегося уже соединения национальностей. Но католический Рим не делал попятного шага в своих притязаниях, чего бы они ни стоили подчинившимся им народам, и, как увидим ниже, потребовал от своих добровольных рабов, поляков, защиты «дела Божия», не обращая внимания на дела человеческие.

Зато и с другой стороны проявилась необычайная напряженность религиозного, вернее сказать — церковного чувства. Кто и благоприятствовал до сих пор, подобно Киселю, римской пропаганде в её апрошах, как его приятель, Сильвестр Косов, и те теперь молчали, идучи следом за массою киевского духовенства. По общей участи высоких идей, осуществляющихся в низменной среде, наше малорусское православие потеряло много той чистоты, которою сияло в трудную для него эпоху Вишенского и Борецкого: но тем не менее дух его проповеди оставался несоединимым с духом проповеди римской, по своей противоположности, и каковы бы ни были наши православники вообще, но между ними не переводились ни такие молчальники, каким был Исаия Копинский, ни такие застолпники, каким видим мы вопиющего в польско-русской пустыне Афанасия Филиповича. «Соль земли» не могла обуять в Малороссии, и «свет мира» не мог погаснуть в удаленных от мирской суеты убежищах богословия.

Знали это римские прелаты по многолетней стойкости Малороссии на своей вере, и стали в упор против нашей национальной церкви по вопросу о том, чтобы «не быть и самому имени унии». При невозможности покорить русскую схизму духовными средствами, они действовали средствами вещественными, казуистическими. Они опирались на законы, установленные беззаконно, и говорили: «Уния с римскою церковью установлена в национальном синоде и утверждена святым отцом: пускай таким образом и уничтожается». Другими словами это значило: скорее должна погибнуть Польша, чем прекратиться римское беззаконие в Польше. Считая волю святого отца законом, а противящихся ей беззаконными, поляки сделались патриотами во имя погибельной для них римской политики. Папское знамя заменило у них национальное, а церковь заняла место государства. Чего боялась при Владиславе шляхта, то постигло ее при Яне Казимире: Польша перестала быть государством светским, а это вело неизбежно к тому, чтоб она и совсем исчезла с карты государства.

В последнем заседании чрезвычайного сейма, 24 декабря, была объявлена церковная война всеми голосами. В ксендзовско-патриотическом энтузиазме, правительствующая шляхта решила — не только собирать подати для уплаты регулярному войску, но созвать и посполитое рушение. Явилось единодушие в постановлениях, единодушие в пожертвованиях, явилась даже строгость относительно собирания налогов.

В ответ на покорные petita Хмельницкого, представлявшие теперь уже ультиматум не только казацкого, но и малорусского народа, король отправил Украинскому комиссару Киселю ультиматум панский, для предъявления Хмельницкому. От казацкого гетмана паны требовали, чтоб он прежде всего (ante omnia) отрекся и отступил от всех союзов (foedera) с иноземцами, и чтобы войска свои вел туда, куда ему будет повелено, а именно против Порты, еслиб то было нужно. «Ибо он» (писал король Адаму Киселю) «запряг (auctoravit) шею свою в новые присяги язычникам, и сам же нам в письме своем хвастливо (jactanter) об этом сообщает, говоря, что никто этого союза не разорвет. Вот какие задатки мира со стороны самого Хмельницкого! Что же касается веры, то такой мир скорее можно назвать крайним порабощением (extremae imago servitutis): русину, который желает быть унитом, он велит быть дизунитом».

На это Кисель мог бы отвечать, что паны, с королями своими, никому не повелевали быть унитом, или католиком, однакож сделали так, что теперь он один только из православных сидел в сенаторских креслах, которые в среде литовских сенаторов принадлежали прежде, за исключением одного или двух, православным и протестантам. Но Кисель был конфидентом Оссолинского, Могилы и Косова по тем трудам, которые «оперлись о самый Рим». Он высказал одну только правду, да и то не королю. Убеждая Радзеёвского, теперь коронного подканцлера, сделать попытку к миру и после казацкого задора, и сожалея, что приласкали православных духовных, он писал: «Скажем другу правду: ссорят нас духовные с обеих сторон», и этим подтвердил слова пьяного Вешняка.

Рядом с достопамятным изречением об унитах, королевские советники написали от имени короля к Адаму Киселю следующее: «Что касается войска, то какая в том справедливость, что нашим хоругвям и в собственных стоянках не дозволяют сидеть у линии, а казаки присвоили себе право вымышлять и указывать ляхам границы? А в новой казацкой милиции какое это равенство и какая безопасность (jaka to paritas, jaka securitas), когда против нашей воли и выписчики, и реестровые пользуются свободой и саблей, а Речь Посполитая остается при умеренном войске»?

Паны, строители Польши из русских развалин, видели в чужом глазу сучек, а в собственном не замечали и бревна. Злоупотребления нравственным правом далеко превышали в Речи Посполитой вытекавшие из них злоупотребления революционным бесправием.

Уверенные в своей правоте, правительственные паны писали теперь от имени короля к Адаму Киселю: с энтузиазмом, достойным благоразумнейшего дела, что «сильно уповают на Бога, подавшего им в руки меч на оборону добрых и покаранье злых», и повелевали Киселю, дождавшись другого комиссара, Станислава Лянцкоронского, потребовать от Хмельницкого в заложники детей его для обеспечения комиссии среди черни и казаков. Они надеялись устрашить Хмельницкого сеймовым постановлением о двояком вооружении.

Здесь надобно вспомнить, что в их среде не стало того, кто, как видим, не напрасно уверял папу, что поляки больше занимаются борьбой с гражданами своими за веру, нежели безопасностью и целостью общего отечества. Оссолинский почил от славных и вредоносных дел своих 9 августа 1650 года. Дошедшие до нас пасквили говорят, что смерть поздно освободила от него Польшу, а соучастник шашней его, Ян Казимир, редко бывал так весел как в день его смерти: Оссолинский унес в могилу не одну тайну могущественнейшего и непобедимого монарха. Канцлерство сделалось теперь достоянием лица духовного бискупа Андрея Лещинского.

Ксендз канцлер уведомлял Киселя, что казацкими комиссарами назначены большею частью те, которых он сам предложил; что инструкция предстоящей ему комиссии будет двоякая: одна явная, другая тайная; что первая уже готова, но составление второй требует больше времени и хлопот. По его словам, паны искренно желали мира, но готовили и регулярное войско, и посполнтое рушение. Если удастся склонить Хмельницкого к миру, то оба войска, казацкое и панское, немедленно выступят против неприятеля Св. Креста.

Таким образом шляхетский народ, заплатив так дорого за свое противодействие Турецкой войне Владислава IV, теперь был готов осуществить его намерение.

Немудрено, что правительственные пигмеи, с пигмеем королем во главе, стали титуловать уничиженного ими короля Владиславом Великим.

От 5 января 1651 года Ян Казимир публиковал первые вици, долженствовавшие служить и за вторые, с тем чтобы шляхта, по получении третьих, садилась на коня.

14 февраля послан был сендомирский каштелян, Станислав Витовский, в Москву с просьбою, чтобы царские бояре сносились с королевскими полководцами и дозволяли добывать у себя съестные припасы; чтобы было дозволено польскому войску проходить через Московскую землю; чтобы донские татары царские ударили на крымских и ногайских, когда королевское войско наступит на неприятеля.

Кисель заблаговременно убрался из Киева и, в ожидании результатов чрезвычайного сейма, жил в своей Гоще. Он был так болен хирагрою, что писал чужой рукою и, между прочим, хлопотал о пожаловании ему богуславского староства, выставляя свою цноту в таком виде, что возбуждал смех даже в варшавских своих приятелях. Он спекулировал любовью к отечеству до самой смерти, и в этом смысле был истинный поляк, о котором русский поэт сказал:

«Не верю чести игрока,

Любви к отчизне поляка».

В числе подвигов, которыми Кисель гордился и которые паны, по своей женской доверчивости, считали чем-то серьёзным, были его переговоры с Хмельницким. Из Гощи он уведомлял короля, что убедил Хмельницкого отказаться от своего «нового, несносного требования в его петиции и от всяких враждебных действий», причем представлял изобретенные им средства, какими возможно умиротворить его сумасбродное варварство (vesanam barbariam) по предмету вышеозначенной просьбы. (Так относился Кисель к церковной унии). Он разослал универсал и к обывателям Киевского воеводства, обнадеживающий их в успехе его комиссарских внушений тому, кто столько раз уже и словом, и самим делом заявил, что удовлетворится только тогда, когда погубит и самое имя польское. В качестве «охранителя мира», как величал себя Кисель, он был похож на слепого сторожа горючих материалов. Король писал к нему, что казаки хозяйничают и за линией, а с другой стороны наказный брацлавский полковник, Кривенко, еще в ноябре жаловался брацлавскому воеводе, Лянцкоронскому, на панов-жолнеров, что они переходят за казацкую линию, берут провиант, грабят людей, причиняют казакам нестерпимые обиды и называют своими местечки Морахву, Красное и другие, уступленные казакам по Зборовскому договору. Теперь же по всей Польше тысячи голосов повторяли слова королевского воззвания: «Уповаем сильно на Бога, подавшего нам в руки меч на оборону добрых и на покаранье злых», разумея под добрыми шляхту и католиков, а под злыми — казаков и схизматиков. Недоставало только несчастного случая, чтобы горючие материалы воспламенились.

Слова Вешняка и слова Киселя, сказанные одним в пьяном, а другим в трезвом виде о духовенстве, ссорящем вооруженные массы с панской и с казацкой стороны, поясняют многое в истории Польской Руины. Мы знаем, как давно казаки начали хлопотать о том, чтобы поднять и мещан и селян против душманов и душохватов, вообще — против ляхов не только римской и немецкой, но и русской веры. Последних они обрекли на изгнание и на истребление не за веру и не за панство, а за то, что их русские кости обросли польским мясом. Злоствые посевы в сердцах поспольства, как со стороны поповствующих, так и со стороны казакующих, принесли теперь обильный урожай, и потому-то Хмельницкий войну за свои личные обиды соединил с войной за христианскую веру.

То же самое происходило и с противной стороны. Боги к богам всегда завистливы.

Были завистливы и все творившие богов по образу своему и по подобию. Но нигде и никогда божеская зависть не доходила до таких крайностей, как в католическом свете XVI и XVII столетий. Нигде и никогда не являлась она среди славян в таком погибельном бессмыслии, как в Польше. При Владиславе IV в следствие терпимости королевского правительства, она упала было до того, что католическая шляхта даже на сейме проклинала папу. Но иезуит-король во всем потакал духовенству и его дикой политике, а Хмельницкий, взявши кровавой рукой чистое знамя малорусского православия, подливал масла в пылающий фанатизм католической партии.

Варшавский Аноним, очевидно ксендз, вписал в историю Польского Разорения красноречивую страницу, когда пришлось ему описывать чрезвычайный сейм. По его взгляду на католичество и православие, даже Кисель был враг римского папы, и письмом, убеждающим короля к церковным уступкам, оскорблял религиозное чувство поляков.

«В этом письме» (говорит он) «дух схизмы бьет на униатскую веру, так как и сам он был схизматик. Кисель говорит: пускай восточная и западная церковь будут одна овчарня: ибо глава обеих — Христос, преемство у обеих идет от апостолов, одни святые учители и одно учение; одна без другой не может существовать; в церемониях и обрядах различаются по различию языков, но это не беда, когда они имеют: одни основания и начала от Господа Христа; и для чего же пороть Христову ризу не сшитую, называя (последователей той и другой) унитами и дизунитами? Для чего разделять церковь, которую соединил Бог? Когда мы примем и утвердим это основание, то не будет разницы в словах, не будет и диссиденции между народом, исчезнет соревнование, прекратится война.

«Кисель» (продолжает фанатик) «призвал во свидетели тех, которые вместе с ним трудились над Зборовским миром: они де согласились на уничтожение имени унии, но исполнить это обещали его товарищи словесно, не включая в публичный документ мира, дабы это было благодеянием согласного отечества, не вынужденным казацкою войною. Если де стоят этого тридцать униатских церквей, чтобы разорить и опустошить несколько тысяч храмов благочестивых, и через то погубить миллионы христианских душ; если эта малая летороль, отщепленная от греческой и не прирослая к римской, будет разумным основанием такой тяжкой войны, то лучше теперь совещаться о безопасности жизни и здоровья, а потом, успокоив отчизну, созвать на это синод, удовлетворяя волю духовенства, и на нем обсудить это различие».

«В ответ на это» (говорит Аноним) «поднялся страшный крик в Посольской Избе (не в Сенаторской, состоявшей на половину из бискупов, а в Посольской, где заседали представители светской шляхты)». Как козел не будет бараном (завопила шляхта), так схизматик не будет искренним охранителем католической веры; а тот, кто принадлежит к одной и той же вере с хлопами, не может оборонять шляхетские вольности. Вера это дар Св. Духа; Дух Святый это иероглиф вольности: где хочет и как хочет, дает он вдохновение. Как! для схизматиков да для обжорства и бунтов глупого хлопства, сделать невольниками шляхту и не дозволить им так веровать, как повелевает Святый Дух, а так (пусть веруют), как предписывает сумасшедшая и пьяная голова Хмельницкого, под предлогом обороны веры (prelext zmysliwszy obronv wiary)! Вот какой проявился новый доктор чертовской академии! Недавно выпущенный на волю чернорабочий хлоп отнимает у поляков дар Божий, святую веру. Если не нравится (им) слово уния, то (нам) не нравится схизма. Пускай же отрекутся учения своего схизматика патриарха, оскверненного арианскими ересями безумца, посвященного бисурманскою властью, и все соединятся с западною церковью и назовутся правоверными: на это Польша согласится легко, а Кисель, киевский воевода, пускай не будет проповедником казацкого учения, если хочет быть в числе польской шляхты, а не в звионзке казацкого бунта»!

Вот под каким знаменем выступила наконец Польша! под знаменем развратителей её государственности, общественности и семейности. Свободный паче всех народов шляхетский народ не признавал свободы совести в том народе, который раньше его принял христианство, и даже родоначальников польского имени видел крещенными по обряду церкви греческой. Признав девизом своим религиозную нетерпимость и проповедуя веру, как магометане, с мечом в руке, поляки оправдали казацкое вмешательство в церковные дела, и поставили московского царя в необходимость отстаивать присвоиваемые папистами владимировские и ярославовские храмы.

Но в составной польской нации было много иноверцев-иноплеменников, которые худой мир предпочитали доброй ссоре, и они-то способствовали образованию комиссии для переторжек с Хмельницким. С другой стороны и между казаками были такие, которые высказывали втайне, что Хмельницкий посягает на то, что ему не следует по народному праву, и должен сам нести ответственность за свое предприятие, они же готовы отстать от него, лишь бы наслаждаться спокойствием. Искушением Хмельницкий увлек на свой путь одних, а террором принудил идти за собой других; но прожитые с панами столетия делали в Малороссии свое дело, и многие из наших предков, казаковавших по воле и по неволе, оглядывались назад с сожалением и раскаянием. Этих людей Хмельницкий знал; он их вокруг себя чуял; он их боялся, — и вот почему, стоя во всеоружии нового покушения на панов, или как он выражался по-казацки, на ляхов, не отказывался от мирных переговоров. Притом же у него, как у демагога, не все ладилось одно с другим. Турки потому содействовали его союзу с татарами, что неудачи Венецианской войны пугали их; а татары потому ладили с ним, что не смели ослушаться султана. Но хан долго не соглашался лично участвовать в новой войне с панами, и отправил к нему в помощь нуреддин-султана с 10.000-м отрядом, дав при этом нуреддину тайный наказ избегать сражений и состоять при Хмельницком лишь в качестве стражи; только в случае крайней опасности, обещал хан прийти к казакам на помощь со всей ордою, когда наступит весна.

С обеих сторон, с панской и с казацкой, дела стояли в таком сомнительном положении, что иногда склонялись, по-видимому, к миру, а иногда — к войне. Кто чего сильно желал, тот и веровал — или в возможность мира, или в неизбежность войны.

Полагаясь на обещание хана и на вспомогательный отряд его второго соправителя, Хмельницкий, в феврале, выступил из Чигирина и направился к Бару. Слух о том, что казацкий батько идет кончати ляхив, поднял на ноги всю малорусскую голоту, чаявшую так называемого «панского добра». Оборвыши мечтали о кармазинных жупанах, босоногие говорили, как поют у нас и доныне об уманских гайдамаках:

«Будем драти, пане брате,

С китайки онучі!..»

бывшие гречкосеи вдохновлялись подвигами Перебийноса и Морозенка.

Оставляя без внимания королевских комиссаров, казаки старались предупредить соединение панских войск. Но это им не удалось. Главное начальство над войском, сколько было его в готовности, король поручил полевому гетману, Мартину Калиновскому, а Потоцкого удержал при себе, под тем предлогом, что ему необходимы советы главного сенатора, но правдоподобнее, как были слухи, потому, что не доверял его распорядительности. Впрочем коронные гетманы, враждовавшие и теперь один с другим, как под Корсунем, не были и порознь один лучше другого. Потоцкого одолевала дряхлость, Калиновского — запальчивость.

Очутясь, по милости короля, главнокомандующим, Калиновский стянул войско к Бару и, узнав, что мужики бунтуют в Браиловщине, решился разгонять их казакующие купы. 19 (9) февраля выступил он из Бара по направлению к Линцам, с целью преградить путь неприятелю. Остановясь вечером в местечке Станиславове, он узнал, что брацлавский полковник, Нечай, один из главных бунтовщиков, которого казаки считали, первым лицом после Хмельницкого, занял местечко Красное, принадлежавшее, по Зборовскому договору, к панской территории, а не к казацкой, как вопиял наказный Нечая.

В порыве запальчивости, Калиновский был неустрашимый воин. Его терзало воспоминание о Корсунском погроме, вину которого приписывал он справедливо Потоцкому. Не завися теперь от его старшинства, полевой гетман кипел жаждою боя, как юноша. Таков был в своем гайдамачестве и полковник Нечай, с придачею вдохновительного пьянства. Не обращая внимания на целое войны, оба полководца в смелом ударе видели всю её сущность, и вот они столкнулись, — пан, исключавший казака из жизни и её прав, как разбойника, казак, исключавший пана, как ляха и душмана.

Под начальством Калиновского воевали теперь многие шляхтичи с древними, прославленными именами, обездоленные нечаевцами, изгнанные из предковских займанщин, ожесточенные кровавыми утратами. Войска у него было всего 12.000; но еслиб оно свою жажду возмездия вдохнуло посполитакам, казаки были бы истреблены до ноги, как они желали истребить всех действительных и номинальных ляхов.

Выступление Нечая за казацкую линию Калиновский считал достаточным поводом к тому, чтобы возобновить Збаражскую и Зборовскую войну. В сущности война и не прекращалась, но кипела глухо, как отодвинутый от жару горшок. Теперь она заклокотала по-прежнему.

В авангард отправил коронный гетман брацлавского воеводу, Станислава Лянцкоронского, и в понедельник, на масляной, выступил из Станиславова с главным войском. Нечаевцы не предполагали в панах такой быстроты, и спокойно занялись провожаньем своей пьяной масляницы. Казацкая песня, в свободе своего творчества, заставляет и куму Нечая, гетманшу Хмельницкую, бражничать с казаками. Когда ему донесли, что идут ляхи, —

Козак Нечай Нечаенко

На те не вважає,

Та з кумою з Хмельницькою

Мед-вино кружає.

Бо поставив Нечаєнко

Три сторожі в місті,

А сам пійшов до кушоньки

Щуку-рибу їсти...

На русичей шли русичи, на православных — большею частью православные. В авангарде Лянцкоронского, потомка казацкого гетмана, были: черкасский староста, брат Адама Киселя, улановский староста, представитель недавно еще православных Песочинских (по-польски звавшихся теперь Пясечинскими), и другие русского происхождения паны. Пируя с казаками в Красном, Нечай не обратил внимания на появление в местечке ляхов. Он думал, что это пришел к нему из Мурахвы сотник Шпак. Но вскочить на коня и броситься в свалку было для него делом одной минуты. Песня, не умолкающая в Малороссии доныне, восхвалила знаменитого лыцаря словом крылатым:

Ой не встиг же Нечаєнко

На коники спасти,

Тай став ляхів, вражих синів,

Як снопики класти...

А славный современный мемуарист, участвовавший в походе, пишет, что хоть он был навеселе, но, вскочив на коня, стал сражаться, как подобало храброму юнаку, и перначем своим подгонял казаков к бою. Но, среди беспорядка и суматохи, не мог Нечай организовать сопротивления и, мужественно защищаясь, образцовый гайдамака, слава и краса казатчины, пал в битве со многими казаками.

В популярном Нечае Хмельницкий потерял столько же, как и в образованном по-иноземному Кричевском. За серебряный пернач казацкого лыцаря ссорились потом гетман Калиновский с воеводой Лянцкоронским, как за трофей, достойный спора коронных полководцев, и это лучшее, что казаки могли бы отметить в истории славы своей; но они были такие варвары, что их сыновья и внуки, желая славить отцовские и дедовские подвиги, только лгали про них, и потому любителю правды осталось угадывать ее только в сказаниях казацких врагов, среди естественных предубеждений.

До Варшавского Анонима дошел о Нечае такой слух, что с ним было 3.000 казаков ветеранов, кроме мещан; что панский авангард очутился было среди них в отчаянном положении, но к нему подоспел Косаковский, командовавший брацлавскою шляхтою, которую нечаевцы повыгнали из её домов; что вслед за Косаковским прибыли драгуны, вырубили палисад, зажгли местечко и выручили своих передовиков, «почти уже погибших» в торжестве над Нечаем. Обороняя брата Данила, погиб и Матвей Нечай.

Шляхетский мемуарист приписывает славу победы над знаменитым казаком какому-то Добосецкому, который де едва не схватил его живьем, но к Нечаю страшно было приступить и Добосецкий застрелил его. Кобзарская Илиада поет, что ляхи застрелили Нечая серебряной пуговкой, как характерника, которого пуля не брала. Мемуарист не мог отказать шляхетскому сердцу в отраде: по его рассказу, падшего наконец Нечая изрубила саблями шляхта, изгнанники Брацлавского воеводства, как хищника имений своих (jаtko wydzierce fortun swych)».

По рассказу Освецима, участвовавшего в походе Калиновского, знатные казацкие сотники Гавратынский, Красносельский, брат Нечая (Иван), Степко (Билоченко) и другие, с значительным количеством стрелков, отступили в замок. К замку можно было приступить лишь со стороны става, но и там защищали замок поделанные во льду проруби. Все-таки гетман послал иноземную пехоту на приступ, не давая казакам опомниться от первого удара. Казаки отразили приступ. Тогда панская конница, спешившись, поддержала пехоту, и с распущенными знаменами взбежала на валы. Не помогло и это. Битва была отсрочена до следующего дня. С рассветом начался новый приступ; спешившиеся всадники помогали пехоте; гетман командовал приступом лично; под ним даже был ранен конь. Но сколько ни горячился Калиновский, жолнеры к вечеру выбились из сил, и ночь опять развела сражавшихся. Казаки, однакож, потеряли уверенность в себе, и ночью многие пытались бежать. Не вписанный в казацкий реестр их сотник, шляхтич Гавратынский, попал в плен и был потом расстрелян. Жидкевич (или Жидовчин), писарь Нечая, также попал в плен, но впоследствии был освобожден.

Гетман отправил одни хоругви за бежавшими, а другие ворвались в замок и там изрубили всех казаков, как видно по рассказу, павших с оружием в руках. Когда кровопролитие кончилось, жолнеры нашли Нечая во гробу, над которым стояли попы и, не обращая внимания на тревогу, молились об упокоении души казацкого лыцаря.

23 (13) февраля коронный гетман сжег в Красном город вместе с замком, и двинулся в Мурахву, где собралось 2.000 казаков под начальством сотника Шпака, которого украинская песня представляет виновником оплошности Нечая:

Як заквилить-крикне пугач

Із темного гаю:

Загукали козаченьки:

Втікаймо, Нечаю!

Не честь мені, не подоба

Зараз утікати,

Славу мою козацькую

Під ноги топтати.

Є у мене Шпак Шпаченко,

Козак вдовиченко;

Ой той дасть Нечаю знати,

Коли утікати.

Если шляхта столь часто помышляла о бегстве, то казаки, родные чада шляхты, думали о нём еще чаще, и в таких случаях оказаченные города свои оставляли на произвол судьбы. Шпак Шпаченко убрался из Мурахвы куда-то к Днестру, который прежде был седалищем шляхетской, а теперь сделался притоном казацкой вольницы, как река пограничная. Мещане и мужики прозелиты казатчины затворились было в городе, однакож, не возмогли стоять против жолнеров и перешли из города в замок.

Здесь опять они сплоховали, выдали пушки и порох, принесли присягу и представили одного иссреды себя, как зачинщика бунта; наконец просили гетмана оставить у них в замке гарнизон, который бы защищал их от своевольных людей. Но разбой и грабеж был давнишнею болезнью Речи Посполитой Польской, особенно в Украине. Восстановители порядка, панские жолнеры, начали разбивать коморы, грабить провизию, мед и все прочее совершенно так, как это делали нарушители оного, казаки, со времен Гренковича, Косинского и Наливайка. Между гетманом и воеводою началась уже ссора за Нечаев пернач, и недавний татарский пленник, в пику герою Збаражского осадного сиденья, велел повесить одного из его жолнеров.

По словам лучшего из польских мемуаристов, Калиновский усмирил жителей Мурахвы лишь настолько, «насколько это было возможно в то время». Житейское море в Речи Поеполитой было воздвизаемо бурею напастей с разных сторон, и тихое пристанище обрели наконец только вопиявшие к Тишайшему Государю, да и в его страну казаки внесли волнение, продолжавшееся до времен Екатерины Великой.

Февраля 27 (17) войско двинулось в Шаргород. «Мещане этого города» (пишет Освецим) «озаботились заблаговременно своею безопасностью: за два дня до прихода войска, они прислали к гетману изъявление своей покорности и высказали готовность, как верные королевские подданные, впустить войско в город. Обещания свои они действительно сдержали. Когда войско простояло несколько дней на квартирах в Шаргороде, прибыла к гетману депутация от мещан из Черниевец с заявлением готовности выдать оружие и принести присягу верности; точно так же поступили и другие близлежащие города.

Повторялось то же явление, что и во времена похода Жовковского за Сулу. Бедный народ не знал, как ему быть между двух сил, из которых одна была своя, с примесью польщины, а другая своя, с примесью татарщины. Против первой вооружали его, без сомнения, натерпевшиеся от унии и от могилян попы; против другой не вооружал его никто, но казаки были друзья только до черного дня, и, кроме того, за казакованье с казаками приходилось ему рано или поздно считаться с панами, а не то — платить Орде за её помощь против панов своими женами, детьми и самими собою.

Но как бы ни были правы, даже святы, паны в собственном сознании и во мнении католической Европы перед русским населением Польши, — казуистическое насилие общего их правительства над русскою совестью по отношению к благочестивым предкам и грекорусской старине отчуждало их на веки от участия в тех правах на обладание древним русским займищем, которые присвоивали себе исключительно люди веры христианской, а такими людьми, по национальному, выработанному малорусскою церковью воззрению, были только те, чьи русские кости не обросли польским мясом, — те, которые не ходили на совет нечестивых, не стояли на пути грешных, не сидели на седалищах губителей; нечестивыми же, грешными и губителями, по суду афонских да печерских мужей Россов, вынесших в целости нашу национальность из потонной польщизны, были, как мы уже знаем, все князья и все паны без исключения. Не понимают, не хотят понять этого полономаны и в наше время; а в тот хаотический век мудрено было понять правду подобного суда Калиновским, Лянцкоронским и Киселям. Они только видели, что прут против рожна, и их раздражительность, равно как и их снисходительность, кротость, уступчивость были одинаково для них вредоносны. Тот же самый народ, который в одном городе казался им доверчивым, в другом с ними лукавил, а в третьем являлся диким. Кто правил умом и чувствами миллионной массы в её переменчивости, никогда бы паны не доискались, потому что сказанное шепотом слово делало с нею дивные превращения.

В начале римского марта Калиновский двинулся к Стине, в которой заперлись казаки и мужики из разных других местечек. На походе встретило его двое мещан из Стины с просьбою о мире от всех жителей, и взялись проводить панское войско. Но в окружавшие Стину хутора набежало множество мужиков, вооруженных самопалами, луками и другим оружием. Они стали стрелять, произносили угрозы, крутили ляхам дули [36] и даже выставляли задние части тела. Долго это христолюбивое воинство защищало вход в хутора и в нижний город, наконец его прогнали, овладели хуторами и нижним городом.

Защитники нижнего города отступили в верхний, обороняемый местоположением.

Попытка взять его приступом оказалась безуспешною. Начались переговоры.

Осажденные предлагали окуп в 4.000 злотых и просили гетмана пощадить их, уверяя, что они — верные подданные калусского старосты, Яна Замойского. Видя, что силой нельзя с ними ничего сделать, Калиновский согласился на контрибуцию, и удовлетворился только тем, что потребовал от них присяги. Но, присягнув, мещане доставили только 1.000 злотых. По общему совету, гетман возвратил им и эти деньги.

Неизвестно, что было говорено на панской раде, но дальнейшие поступки панов были верхом безрассудства. Отступив к Черниевцам, они оставили в одной долине близ города засаду. Ничего не опасаясь, мужики вышли из города на опустевшее панское становище. Тогда жолнеры бросились на них из засады с татарским криком Галла! Галла! и перебили их до полусотни.

«В тот же день» (пишет Освецим) «гетман послал полки князя воеводы русского и пана коронного хорунжего в местечко Ямполь. Они захватили Ямполь ночью врасплох, перерезали поголовно всех житеией и овладели богатою добычею; а войско, отступив от Стины, расположилось на трехдневный отдых в Черниевцах».

Другой мемуарист, называемый мною Анонимом, не только не видел в этом акте безрассудной свирепости, но распространился о нем сочувственно, точно наши историки о свирепости казацкой.

«Лянцкоронский» (пишет он) «вознамерился овладеть Ямполем, гнездом, как волошских, так и наших разбойников, а между тем пошла молва, что гетман Калиновский двинулся под Винницу. Лянцкоронский подступил к Ямполю секретно: ибо секрет на войне — душа триумфов, да и в мирное время секрет хорошее дело, потому что, разгласив, что думаешь, редко задуманное сделаешь.

Курица кудахчет, снеся одно яйцо, а ястреб ловит птиц потихоньку. Поэтому Ямполь ничего не опасался, да еще на то время собралась там ярмарка. Тихохонько подошли хоругви и вступили в отворенные ворота. Мещане только что проснулись, и стали отворять крамные коморы (kramy), как рынок наполнился польским войском.

Ударили в колокола, крикнули на оборону, но поляки стояли уже с голыми саблями над шеей. Все-таки мещане хотели защищаться, а приезжие бросились толпой бежать, но мост на реке обрушился. Обороняющиеся мещане были перебиты; ограбленный город был зажжен, а сколько Ямпольских мещан и гостей заходящее солнце оставило в покое, всех нашло оно вырубленными. Погибло там десять тысяч народу обоего пола, в том числе и три полка бунтовщиков. Достатки их расхватала жолнерская челядь».

Что эти похождения были делом произвола Калиновского и Лянцкоронского, видно из письма Адама Киселя, которым он старался ослабить впечатление, какое они должны были сделать в Украине.