Глава XV. Битва на Желтых Водах. — Битва под Корсунем. — Строительные действия Москвы в виду Польского разорения. — Казаки между Польшей и Москвой. — Гибель польских трудов на русской почве. — Пощада исконных врагов со стороны московского царя. — Бунт в Вишневетчине.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XV.

Битва на Желтых Водах. — Битва под Корсунем. — Строительные действия Москвы в виду Польского разорения. — Казаки между Польшей и Москвой. — Гибель польских трудов на русской почве. — Пощада исконных врагов со стороны московского царя. — Бунт в Вишневетчине.

Хмельницкий принимал все меры для того, чтобы степь оставалась для панов немою. Он знал, что против него идет сильный отряд; знал и о том, что по Днепру спускаются реестровики. Он вышел в Дикие Поля из-за Порогов с восемью тысячами сбродной казатчины, и всю надежду возлагал на татарскую помощь. Направляясь к устью Тясмина и к Цыбульнику, памятному по войне 1625 года, последователи Жмайла и Павлюка остановились при потоке Желтые Воды, на вершинах степной речки Саксагана, по-казацки — «на Саксані». [29] За Хмельницким издали следовал ширинский князь Тогай, иначе Тогай-бей.

Этот знаменитый у татар полководец, тому назад четыре года, был на Желтых Водах с 20.000 отборного войска, которое вскоре Конецпольский, вместе с Вишневецким, разбил наголову под Охматовым. Теперь он жаждал битвы с панами, и ждал их приближения нетерпеливо.

Скоро появился отряд Стефана Потоцкого. Солнце склонялось к западу. Никто не решался начать битву. Молодой Потоцкий поджидал казацкой флотилии.

Но чаты, или разъезды, Хмельницкого вошли уже в сношения с реестровиками. Узнав, что Хмельницкий ведет за собой 40.000 татар, реестровые казаки не устояли против страха запорожской мести над их семьями, над их имуществом и против соблазна быстрого обогащения на счет панов. Верные правительству полковники были перебиты, и Хмельницкий привез к себе днепровских аргонавтов на татарских лошадях.

Весть об этом из неведомых панам Диких Полей долетела к литовскому канцлеру Радивилу в таком виде:

«Гетманы отправили против Хмельницкого 4.000 казаков с их полковниками (Ильяшом) Вадовским, Гурским и Кричевским. Они напали на построенную Хмельницким небольшую крепость, и прогнали оттуда казаков, которых было 50. Между тем казаки (на Днепре), сделавши заговор с Хмельницким, произвели между собою бунт, схватили королевские хоругви и буздыганы, [30] перерезали всех верных королю казаков, и послали несколько хоругвей за Кричевским и Барабашом. Когда они были приведены, их обезглавили мечом, равно как и Гурского, Вадовского Ильяша, которого я лично знал, Колиняку (Kolenake), Олексу, Гайдученка, Нестеренка и других знатных казаков; потом избрали вождем Джеджалу (Dzialatycza) и соединились с татарами».

Известие об измене реестровиков смутило коронное войско, окруженное многочисленным неприятелем. Но в отряде молодого Потоцкого находился знаменитый в последствии воин, — Чарнецкий, — очевидно, потомок русина Чернецкого. Он ободрил других вождей. Послали вестника к коронным гетманам; решились противопоставить военное искусство европейское азиатской тактике, и, зная, что у Хмельницкого всего пять пушек, да и то плохих, надеялись отсидеться до прихода выручки.

Эту надежду разрушила новая измена. В отряде Стефана Потоцкого было всего 300 шляхтичей. Остальное войско состояло из драгун пана Сенявского (опять имя русское), навербованных в малорусских провинциях, да из надворных панских казаков, в которые поступали большею частью казацкие выписчики. Драгуны сомневались в возможности отсидеться в степи, имея 50 человек против одного, и последовали примеру реестровиков, а надворные казаки, в свою очередь, доказали, что не у одного старика Потоцкого был доверчивый «розум жіноцький», не соображавший того, что простонародная Русь не была еще полонизована подобно Потоцким, Чернецким, Сопигам (по-польски Sapieha) и другим потомкам тех, которые, во времена оны, бились недалеко от Желтых Вод на реке Калке.

Но ум умом, а боевое мужество мужеством. Триста шляхтичей были тоже почти исключительно русичи, только по вере, по языку и обычаю назывались, как и сыновья князя Василия, поляками. В настоящем случае три сотни польско-русских, или русско-польских, шляхетных витязей не уступали в стойкости и решимости Фермопильским грекам. Они замкнулись в четвероугольнике, построенном из походных возов и, отступая в виде подвижного замка, два дня отпугивали казако-татарские полчища. Но хлынул дождь, быть может, вызванный из сотрясенного воздуха их же пальбою; отсырел порох; измученные чрезвычайными усилиями воины едва двигались.

Между тем казаки отняли у них воду, и Хмельницкий прислал к Стефану Потоцкому его письмо к отцу, перехваченное казацкими чатовниками. Бунтовщик предложил героям панской республики условия капитуляции. «Мы не можем трактовать с вами о наших делах» (говорил он), «потому что между вами нет ни сенатора, ни уполномоченного, которому бы мы могли объяснить, что заставило нас взяться за оружие. Отдайте нам ваши пушки, и ступайте себе с миром домой».

Потоцкий потребовал от казаков присяги, точно как будто присяга была делом надежным не только в казацком народе, но и в шляхетском. Казаки присягнули по-иезуитски, тая  в сердце иное намерение. Пушки были отвезены в табор Хмельницкого.

«Это кстати казакам»! восклицает казацкий историк сочувственно, рассказывая, как Хмельницкий обратил полученные вероломством пушки против трехсот воинов, и забывая, что казаки, через десяток лет, поступали еще вероломнее с московскими ратями.

Но и под выстрелами собственной артиллерии шляхетные рыцари продолжали еще бороться с казако-татарскою ордою. Они шли в сомкнутом четвероугольнике до тех пор, пока казаки, заскакавши вперед, не завалили им дорогу срубленными деревьями на дне степной западины, носившей имя Княжих Байраков, может быть, еще со времен варяго-русских князей. Тогда Хмельницкий разбил пушками подвижную крепость в щепья, и бросился с татарами на недобитков.

Стефан Потоцкий, весь покрытый ранами, был взят почти мертвый в плен. За ним и остальные положили оружие. Голову комиссара Шемберка Хмельницкий приказал носить на жерди перед своим победоносным воинством. Чернецкого и Сопигу оставил у себя в плену; остальных увели в неволю татары.

В каком бы отношении ни была замечательна Желтоводская битва, для нас, малоруссов, она незабвенна тем, что, в числе пленников, достался здесь Хмельницкому шляхтич православного исповедания, Иван Выговский, известный в истории, как его ближайший друг, его alter ego, его преемник в коварстве и предательстве. [31]

Итак новый казацкий против польско-русских панов бунт заявил о себе кровопролитием. Из-за чего же взбунтовались казаки?

Украинские кобзари певали нам, будто они встали за «христианскую веру»; малорусские летописцы, устами даже лучшего из них, твердили нам, будто бы «початок и причина войны Хмельницкого есть едино от ляхов на православие гонение и козаком отягощения»; казацкие историки, вместе с почтенными археографами, уверяли нас, будто бы казаки «восстали за жестокие утеснения жителей Малоросийской Украины, претерпенные ими от поляков в вере, чести, имуществе и самой жизни»; наконец, сами казаки представляли себя московскому царю «помирающими за старожитную греческую веру и за свои вольности, заслуженные кровью».

Но в первой манифестации желтоводских героев чести и веры нет и помину о вере, хотя свою рыцарскую честь обнаружили они весьма выразительно. Эта манифестация, известная под именем «Реестра казацких кривд», писана самим Хмельницким, и заключает в себе почти исключительно его личные обиды. Так как очевидно, что перед королем Владиславом и его правительством нельзя было говорить небывальщину, которою в последствии казаки прожужжали уши царю Алексею Михайловичу, то этот документ следует иметь постоянно в виду при дальнейшем повествовании, затрудненном сказками историков, «для истины тупых и равнодушных». Он гласит следующее:

«1. Его милость пан Чаплинский, урядник Чигиринский, выпросил у покойного пана Краковского себе хутор, собственный наследственный Хмельницкого, королевское пожалование, утвержденное нынешним его милостью королем; куда наехавши пан Чаплинский на заселенные слободы с голодным народом, захватил все гумно, то есть 400 коп хлеба, и ограбил хозяйство.

2. Тот же пан Чаплинский, злобствуя на Хмельницкого за преследование его судом за его насилия, сына Хмельницкого, десятилетнего мальчика, велел так избить канчуками среди рынка, что его принесли еле жива, и он вскоре умер.

3. Пан Коморовский, зять этого Чаплинского, клялся несколько раз перед казаками, что если не совладают с Хмельницким, то непременно велят его убить.

4. Его милость пан хорунжий коронный, идучи теперь, после поражения татар, из Запорожья, велел взять Хмельницкого под стражу и снять ему голову. Когда Хмельницкий хотел жаловаться на это пану Краковскому, то по дорогам были засады.

5. В 1646 году, когда Хмельницкий, добыв двух татар, представил их пану Краковскому, — в его отсутствие, взяли у него поволовщину и в конюшне серого коня, на котором он хаживал в Дикие Поля.

6. Что понравится панам урядникам украинским в казацком доме, берут насильно. Казацкая жена, казацкая дочка должны тогда плясать, когда им заиграют.

7. О таковых обидах его милость пан Краковский писал несколько раз к урядникам и державцам с выговором; но это не помогло нимало.

Теперь Хмельницкий, когда ехал со своим полковником, в прошлом году, против татар, которые набежали было на Чигирин, — некто пан Дашевский, как его называют, лях, подученный кем-то из старшины, заехав сзади, ударил его по голове так, что спасла его только мисюрка, а то бы рассек голову. Когда Хмельницкий спросил его: чтоб это значило? он отвечал: «Я думав, братику, що ты татарин» .

Эту обиду Хмельницкий считает наибольшею, тем более, что его некто Пешта, хам, казак, оболгал (sinistre tradukowal) перед его милостью паном хорунжим, якобы он думал выпроводить армату на море. За это его милость пан хорунжий, при других относительно Чаплинского претензиях, прогневался и велел наступить на жизнь Хмельницкого, и тогда Хмельницкий, не зная уже, к кому обратиться, отправился на Низ к другим подобно ему обиженным, которых немало живет по тамошним низовым краям и по морским островам, и они избрали Хмельницкого своим вождем (ducem sobie obrali)».

Кого обиженные низовцы избрали своим вождем, тому надобно было хвататься за все, чем интересовались беспокойные люди всякого звания и состояния. Для украинского населения, для малорусских городов и даже для наших панов, которые говорили уже, писали и думали по-польски, вера была важнее казацких обид, которыми войсковой писарь возбудил мятежный запорожский дух, — и однакож он умолчал о вере. Она, как ему самому, так и всем участникам его бунта пришла в голову только тогда, когда бунт вовсе неожиданно перешел за пределы интересов казацких.

После своей победы на Желтых Водах, двинулись казаки из Диких Полей к так называемым Городам, иначе к Городовой Украине, и расположились у самого крайнего города, Крылова, над речкою Цыбульником. Многие из них помнили 1625 год; многие стояли здесь под пушками Станислава Конецпольского. Весьма быть может, что те самые пушки везли они теперь против его наследника, которого добра прикрывал жолнерами полевой гетман Калиновский, зная, на кого из магнатов злится Хмельницкий, как злился в свое время Косинский на князя Острожского: ибо в таком виде представлялся тогда бунт войскового писаря. Сам Александр Конецпольский находился в это время в своих червоннорусских Подгорцах. Там он получил из Украины известие, что и князь Вишневецкий «от своей Руси в великом страхе и опасности». Коронный хорунжий спешил в новые осады, и взял сюда с собой из старых 10 пушек.

В Подгорцах о движении казаков знали уже 21 (11) мая, но ничего не ведали в лагере гетмана Потоцкого: так искусно был он окружен казаками и татарскими чатами.

Хмельницкий пресек всякое сообщение между атакованным отрядом и главным войском. Сколько ни посылал Николай Потоцкий так называемых подъездов для добывания вестей, его жолнеры, даже из татар и волохов, попадали в руки хмельничанам, или же привозили известия неопределенные. О положении передового полка он только и узнал, что «слышна издали сильная пальба в Княжих Байраках».

Между тем от короля было получено новое внушение. Король писал, через коронного канцлера, что намерен сам ехать в Украину и своим присутствием привести Хмельницкого к покорности, а потому повелевал коронным гетманам выйти из Украины: ибо «они рискуют войском в стране, которая известна им очень мало, а казакам — очень хорошо».

Справедливость этих слов была поразительна. Потоцкий видел, что, добиваясь напрасно вестей о Хмельницком, он только открывает ему свое положение. Незримые для жолнеров среди своих пустынь, казаки сторожили все их движения, и ловили «языков» для своего гетмана. Но Николай Потоцкий был зол на Хмельницкого за покушения сорвать с него лавры, а этими лаврами он, по словам великого Конецпольского, проложил себе дорогу к бессмертной славе, которая (писал Конецпольский к Владиславу IV), не умолкнет до тех пор, пока будет существовать Речь Посполитая. Кумейский победитель загнался в Дикие Поля для того, чтоб уничтожить в самом начале дерзостное покушение.

Теперь, боясь быть отрезанным от городовой Украины в стране печенегов и торков, коронный великий гетман двинулся обратно в страну варяго-руссов, как это делали бывало его русские предки, чтобы поставить себя под защиту «крепленных городов».

Когда предводимое им войско достигло древнерусского Поросия и миновало Ярославовский Корсунь, восстановленный Баторием, Хмельницкий, в сопровождении татар, настиг его, окружил со всех сторон и принудил к битве, которая повернула круто судьбу Королевской Республики. Поворотное событие произошло 26 (16) мая, между Корсунем и Стебловым, на левом берегу Роси.

По донесению участника битвы, шляхтича-слуги Криштофа Любомирского, Раецкого, писавшего от 28 (18) мая из Полонного, дело происходило таким образом:

Хмельницкий с 40.000 татар подошел в панскому войску 25 (15) мая. Казаки захватили лагерь Потоцкого в весьма неудобном месте, так что надобно было окружить его шанцами. Сделав это, паны вышли в поле, и провели остаток дня в гарцах. Когда войско сошло с поля, Потоцкий велел готовиться на утро к походу табором. Внутри поместил он лошадей, а все войско, окружив табор, шло пешком в боевом порядке. В передней части табора находился коронный великий гетман, а в задней — полевой.

О распоряжении Потоцкого татары и казаки знали уже ночью, не смотря на то, что приказ был протрублен тихо «сквозь мундштук». Они отправили всю свою пехоту вперед, с пушками. Лишь только панский табор двинулся, орда наступила на него сильно со всех сторон. Но от пушечной и ружейной пальбы густо падал татарский и казацкий труп. Татары отступили, и вместе с казаками провожали табор издали, пока не навели его на лесную засеку. Здесь густая перестрелка шла с утра до полуночи.

Пользуясь густотой заросли и сузившеюся дорогой, орда снова начала напирать сильно со всех сторон. В обозе падало много лошадей. Неприятель оторвал едва не третью часть панского табора, но артиллерия была еще цела.

Так панское войско (по рассказу Раецкого) прошло около мили в сильной перестрелке, наконец и в рукопашном бою. На самом выходе из леса находились два глубокие оврага (werteby), один против другого, а за ними — пасека, поросшая высокими деревьями. В этом месте были поставлены в неприметной засаде, на дороге, пушки и с боков и впереди. Когда панское войско вступило с табором в эту западню, грянула густая пальба. Правое крыло очутилось перед неприятелем. Впереди у него был вырытый казаками ров, с одной стороны — табор, а с другой — засека и такой же ров. Между тем как жолнеры были заняты боем, впереди табора татары и казаки овладели артиллерией. То же самое произошло и сзади табора. Тогда татары пошли напролом через табор, взяли в плен обоих коронных гетманов, черниговского каштеляна, Яна Одривольского, и богатого магната, львовского старосту Сенявского.

Не знали еще этого серединные хоругви, боровшиеся на крыльях. Пользуясь зарослями, эти хоругви обстреливали табор, который начал уже опрокидываться в яры. Между тем челядь, сидевшая на господских лошадях, слыша, что гетманы в плену, бросилась вон из табора. Часть орды пустилась в догонку, другая часть, вместе с пешими казаками, наступила на защитников табора. Панское войско было разорвано на части. Одни легли трупом; других перехватали живьем. Ушли только те, которые оборонною рукой добрались до лошадей. В бегстве спасло их только то, что орда сперва гналась за беглецами, а потом в тумане не распознавала и собственных ездоков. Кроме того, множество татар и казаков увлеклось грабежом панского обоза. За бегущими гнались по две, по три, по четыре мили и многих настигли.

Сам Раецкий, первый историк достопамятной битвы, спасся, по его словам, чудом Божиим. Он был ранен казацкой пулей выше глаза и татарской стрелою в ногу. В это время татарин оглушил его, ударив кистенем (kiscieniem) по шишаку. Когда он очнулся в кусте и ждал уже смерти, подоспел к нему товарищ и, обстреливая, дал ему коня-подъездка, который и вынес его из побоища.

Конные беглецы обгоняли множество пеших, но пеших (рассказывал Раецкий) мужики избивали по дорогам.

Расспрошенный вслед за тем кем-то беглый мушкатер дополнил, сколько позволяла ему тревога, сказание панского слуги следующими подробностями:

На помощь тому табору, который был у Желтых Вод, паны гетманы шли, не имея больше пяти тысяч войска. Квартяных было 3.000, волонтеров 2.000. Полковников было два: черниговский каштелян, Одривольский, и «оберстер» Денгоф; ротмистров квартяных гусарских только два: Сенявский и Болобан (по-польски Balaban), а казацких (легко вооруженных) три: Коморовский, Гдешинский, Олдаховский; капитанов четыре: Бегановский, Гордон, Лакестуди, Флик; волонтеров-полковников три: один — Сенявского, другой — князя Вишневецкого, третий — Замойского.

Было это войско уже за Чигирином, только в 16 милях от Желтых Вод. Уже были готовы и хорошие шанцы, а когда пришло известие о великой силе неприятеля, хотели окопать и табор. Потом, неизвестно почему, 13 (3) мая, перенес пан Краковский обоз на полмили по сю сторону Чигирина. Единственное известие об уничтожении желтоводского войска, какое можно было добыть во все время похода, состояло в том, что панские разведчики слышали издали пальбу в Княжих Байраках.

Отступая, панское войско стояло два дня над Днепром под Боровицею, памятною Потоцкому по выдаче Павлюка с товарищами. Теперь, может быть, он и пожалел, зачем было раздражать казаков нарушением данной им Адамом Киселем присяги, что жизнь их будет пощажена!

Неприятель взял такие меры относительно разведчиков, что из четверых ездоков, осмелившихся чатовать за большую плату «для языка», двое попали сами в языки казакам, а из двоих, спасшихся бегством, продавшийся панам татарин (Tatarzyn Przedajczyk) прискакал лежа у коня на крестце, тяжело раненный саблею в зашей.

Хмельницкий достигал своей цели: в неизвестности о судьбе сына, Потоцкий простоял еще и под Черкассами два дня, тогда как ему, с 5.000 воинов, надобно было убираться за добра ума в городовую Украину, за Рось. Только 19 (9) мая узнал он о поражении своего драгоценного во всех отношениях отряда, но подробно ли узнал, неизвестно. Наконец, миновав уже Корсунь, знали паны, что татары переправляются через Тясмин, у местечка Тясмина. [32] Потоцкий стал окапываться, а Корсунь отдал жолнерам на разграбление, чтоб не достался неприятелю.

Рано утром 25 (15) мая видать было в зрительную трубу неприятельское войско в белых сермягах. Догадались, что это казаки (казаки-беляки, как называет их кобзарская дума, в отличие от старшины). Но едва солнце начало всходить, как появился татарский полк на другом берегу Роси, с противоположной стороны Корсуня, потом и другой, и третий. Одни переправлялись ниже Корсуня, другие — через Корсунь (придерживаюсь точных слов реляции). Потоцкий велел зажечь город. Все сгорело, кроме замочка и церкви в стороне.

В виду неприятеля панское войско стояло целый день в поле, занимаясь герцами. В прощальной стычке на ночь захватили паны девятерых татар и казацкого бута, то есть переводчика. На пытках они показали, что татар 47.000, что в тот же день к Хмельницкому пришло более 15.000 казаков, и что у хана еще больше силы в Диких Полях. «После этой исповеди» (говорил мушкатер) «им отсекли головы».

Калиновский (продолжает реляция) весь этот день настаивал на том, чтобы дать битву; но Потоцкий боялся подвергать опасности Посполитую Речь, и говорил, что понедельник всегда был для него в бою днем несчастным. Наконец решился отступать.

Отдан был приказ готовиться в поход, оставить все тяжелые возы, взять одни легкие, для таборованья. Двинулись по Корсунской дороге к Богуславу.

Когда дошли до «несчастной дубровки под Гороховым» (рассказывал мушкатер), начался неприятельский натиск; возы опрокидывались; табор наткнулся на поперечные рвы, которыми казаки перекопали дорогу... 

Это было то пагубное дело Хмельницкого и тот важный недосмотр панов полководцев, о котором кобзарские думы сохранили память в следующем обращении казацкого гетмана к своим затяжцам:

Гей, друзі молодці,

Браття козаки запорозці!

Добре дбайте, барзо гадайте,

Від села Ситників до города Корсуня

Шлях канавою перекопайте,

Потоцького піймайте,

Мені в руки подайте.

Гибельная местность, по летописному известию, называлась Крутою Балкою. Паны (рассказывал мушкатер) оборонялись в ней четыре часа. Был слух, что легло у них на месте 500 бойцов; остальные, кроме разбежавшихся, взяты в плен.

«Страшное превращение наступило в нашем отечестве!» (писал к примасу Адам Кисель от 31 (21) мая). «Непобедимое для турецкого императора и стольких монархов, оно побеждено одним изменником казаком... Теперь уже рабы господствуют над нами... Откуда мы черпали всяческую силу отечества, все украинные провинции взяли они у нас, как свои, саблею... Киевское, Врацлавское, Черниговское воеводства называют они своими; грозят Волыни, Подолии (червонно-русским землям). Так внезапно, так тяжко этот неприятель растоптал польскую славу и драгоценное отечество наше»!

Оплакав таким образом то, что было неизбежно в силу переделки шляхетной Руси в ляхву и, в силу польской неурядицы, — то, чем судьба грозила Польше издавна, — Кисель обращается к причинам гибельного бунта. «Я видел» (пишет он), «что казаков угнетали и беспощадно убивали больше, нежели простых хлопов (Widzialem kozakow plus, quam prostych chlopow oppressos i pessime trucidatos)». Но замечательно, что, будучи присяжным православником, не упоминает он здесь вовсе о церкви и вере; а к кому бы, если не к примасу, да еще к такому, который чуждался унии, мог он обратиться теперь с православными сетованиями на религиозную нетерпимость католиков, когда бы она вооружила казаков и сделалась причиною общего несчастья поляко-руссов!

Через четыре дня после Киселя писал львовский синдик одному из придворных: «Кончено с нами, мы погибли! (actum est de nobis, periimus!)» — и это было чувство верное... Корсунские недобитки рассказывали во Львове, что Николай Потоцкий, в течение 20 дней, не мог добыть никакой вести о судьбе сына, несмотря на великие награды разведчикам своим, что Шемберку сперва отсекли руки (его подозревали в утайке казацкого жолда), а потом будто бы Хмельницкий собственноручно снял ему голову; [33] что татарская орда представляла уже не рассыпчатую толпу, как прежде, а стройную милицию; что неприятель наступал на панское войско свирепо и с уверенностью в успехе, а паны предавались панике и предчувствовали поражение; что украинская чернь предана Хмельницкому и называет его своим освободителем, а сам он титулует себя русским князем. По словам синдика, во Львове был сильный всполох, точно как бы казаки могли появиться в городе ежедневно и еженочно. Были отворены одни только ворота, загроможденные стечением народа с его пожитками. «Воины среди рынка, воины в ратуше, воины на стенах», писал синдик. Боялись тайных козней со стороны греческой веры. Каждого пугал слух, что Хмельницкий разослал 70 казаков по всей Польше для поджога городов...

Еще больший всполох произошел в Варшаве. Литовский канцлер записал в своем дневнике о казаках, что, «когда бы их не приудержала Божия сила, то наверное могли бы они пройти до самого Кракова и Варшавы без всякого отпора. Ибо такой страх овладел всеми, что больше думали о бегстве, нежели о защите, и хотя подобное бедствие постигло Королевство в 1620 году, когда гетманы были разбиты, один убит, а другой взят в плен, однакож это произошло не в Королевстве и не без короля, пред наступлением зимы и во время внутреннего спокойствия, а теперь — в самих внутренностях Королевства, в самую весну, от вероломных подданных: ибо не только казаки подняли бунт, но и все подданные наши на Руси пристали к ним, «и увеличили казакам войско до 70.000, да и больше еще прибывало к ним русских хлопов, только Хмельницкий отсылал их к покинутому плугу».

Когда литовский канцлер записывал такие страхи в своем дневнике, канцлер коронный получил от Жовковского-Глуха изо Львова следующее донесение:

«Только что прибежал из подъезда, ходившего к Дубну. Пишу, что видел. Его милость пан Сенявский прибыл перед тем в Межибож в сермяге и длинной сорочке. (Только в мужичьей одежде мог он добраться до своих имений). Пан Яскульский (слуга Николая Потоцкого) с ним. Должен (Сенявский) заплатить за себя 20.000 червонных злотых Тогай-бею... Двоих (пленных) татар отдали пану краковскому воеводе (Любомирскому), третий в Острополе. Этот был в раде, когда казаки прощались с татарами и обещали платить им ежегодно дань, а татары должны приходить по уведомлению со всею ордою. Поэтому не пойдут в Крым, а тут отдыхают в Полях с этой стороны Днепра в кутах (na budziakach). Другое условие: чтобы не брали (в ясыр) людей греческой религии, а только ляхов. В самом деле, стоя под Бердичевом, не взяли ничего у пана киевского воеводы (Тишковича), который находится в Заславе, где собирается наше войско, только всюду пьянствовали татары позорно. Если кого из них взяли (в плен), то очень пьяного: ибо у одного пана киевского воеводы (в имениях) выпили 20 бочек вина. В Быстрике не взяли ни малейшей вещи; иногда тайно держали русина... Но когда татары, отдохнув, возвратятся, то будут брать (ясыр) и бить (негодных для ясыра)... Их 120.000. Казаков стоит под Белой Церковью 30.000, и Хмельницкий велел всей Украине быть наготове. Каждый хлоп или убил своего пана, или выгнал в одной одежде с душою и детьми. Города переполнены ксендзами, шляхтою. Хмельницкий разослал шпионов, чтобы доносили ему о наших приготовлениях, о числе нашего войска в поле, и где будут его стягивать. Пан Радецкий схватил одного под Дубном, а другого под Константиновым. Все сказали тотчас, согласно с татарами. В пятницу одного посадили на кол в Константинове, а другой еще жив».

Сводя в одно все высказавшиеся в панском обществе мнения о Корсунской катастрофе, историк останавливается на том, что высказал прибежавший домой в сермяге и мужицкой сорочке потомок знаменитого исследователя татарских Шляхов. У его отца находился в плену Тогай-бей, и пан Сенявский не только возвратил ему свободу, но еще дал в провожатые 60 всадников. Помня благодеяния, татарин показал, что и он не хуже казаков — пиратов, которые по рассказу киевского русича, Песочинского, являя купцам грекам opus misericordiae, захватывали у них деньги да товары. Тогай-беево opus misericordiae состояло в том, что он за свободу молодого Сенявского назначил 20.000 червонцев и отпустил его на честное слово. Но пленный коронный великий гетман поручился за него. И однакож, Сенявский положительно высказывался, что Потоцкий под Корсунем потерял бодрость духа. По словам Сенявского, он окопался было на удобной позиции, имел в обозе аммуниции и съестных припасов на два или на три месяца, и мог бы дать отпор неприятелю; но не послушался совета опытных воинов, и согласился с мнением людей неизвестных.

Робость его сообщилась и другим, несмотря на мужество и опытность. Так рассказывал львовский староста Сенявский, и весьма правдоподобно. Потеря сына и самая неизвестность о его судьбе и судьбе отряда, составлявшего цвет панского войска (flos militiae nostrae), должны были истомить душу панского фельдмаршала, а старость и болезненность довершили нравственное изнеможение. Ревнитель благочестия, Ерлич, не пощадивший в своих записках и Петра Могилы, полонизованного одинаково с ним борца за веру, изобразил престарелого борца за дорогую и ему самому Шляхетчину в отвратительном виде [34]. Не таким воителям следовало вверять судьбу отечества, да видно такова была Польша на растленных высотах своих.

Кто знает, какие мысли и чувства томили расслабленного духом и телом фельдмаршала под Корсунем? Может быть, он вспоминал не одну Боровицу, где он коварно, иезуитски коварно подставил казакам единоверца Киселя. Может быть, памятны были ему и «десять сотен» искорчившихся на кольях мертвецов на Заднеприи, которые долженствовали обеспечить за его домом славу спасения отечества, «доколе будет существовать Польша». Он знал по опыту, что казаки, уступая панам в военном искусстве, не уступали им нисколько в наследованной от варяго-руссов талантливости. Глядя на обступивших его хмельничан, он, без сомнения, вспоминал изумительного воина, Дмитрия Гуню, достойного гомеровских песнословий, — и старое сердце его упало...

Из своего сиденья в неволе Потоцкий прислал двоих слуг-шляхтичей, из которых один, Яскульский, войсковой стражник, должен был представить королю реляцию о погроме войска. Не найдя короля в живых, слуги Потоцкого представили реляцию (от 9 июня, 30 мая) подканцлеру Лещинскому. Прежде всего они в ней объяснили, что заставило коронного гетмана отступить от Корсуня, где он хотел было сидеть в осаде. По их словам, казаки, в одной миле от Корсуня, у Стеблева, стали отводить воду, так что река Рось вдруг начала мелеть. Об этом записал в дневнике своем и литовский канцлер. «Казаки и татары» (говорит он), «облегши наше войско и воду куда-то спустивши, привели наших к решимости отступать». Но казаки не облегли еще панов, и панам рано было приступать к таким чрезвычайным действиям. Казаки могли пустить между ляхов только молву о своей гидравлике, чтобы маскировать свое пионерство в Крутой Балке.

По рассказу войскового стражника, у Хмельницкого было 12.000 казаков, у Тогай-бея 40.000 татар; в том числе астраханских, никогда не бывавших в Польше 4.000, ногайцев 12,000, белгородских и буджацких 20.000. Неприятелю достались и те деньги, которые привез Потоцкому Будзынский для уплаты Запорожскому войску, — более 70.000. Недоставало все-таки 230.000.

Орда (писали слуги Потоцкого) расположилась у Белой Церкви. С одной стороны татары, с другой — казаки. У татар набралось уже более 200.000 ясыру, но они продолжают еще брать. Тогай-бей хвалился перед своим знаменитым пленником, что теперь они заключили с казаками договор на сто лет; что теперь им не страшно воевать не только с польским королем, но и с турецким султаном, и что не выйдут из пределов Польши до тех пор, пока им не доплатят гарач, а казакам — жолд, итого 800.000 злотых.

Интереснее всего рассказ шляхтича Собеского, которого казаки схватили на пути из Кодака и привели к Хмельницкому. Не знал еще тогда Хмель о смерти короля, и отпустил Собеского под условием, чтоб он объявил панам «некоторые puncta». Собеский рассказывал на конвокационном сейме официально, что Хмельницкий желает мира и просит помилования, с тем чтоб его оставили при его правах. Он говорил Собескому, что на челны дал ему деньги король, а на вопрос: зачем вы (казаки) так поступили с Речью Посполитою? отвечал: «Я, с моим товариством, был очень огорчен, притеснен и обижен (utrapiony, ucisniony и ukrzywdzony), а правосудия найти не мог. Набрался б (у нас) прошений к его королевской милости огромный короб, да король его милость хоть бы и хотел явить правосудие, никто его у вас не слушает (nikt go и was nie slucha): поэтому он велел нам добывать свободы саблею».

Собеский находился в плену у Хмельницкого пять дней и слышал между казаками, что он сперва держал с есаулами своими тайную раду, а потом объявил пленникам, что «вы, бедняки, называющиеся теперь шляхтою (wy, chudzi pacholcy, со sie teraz slachta chrzcicie), будете боярами, а только паны ваши будут шляхтою, а король единою главою, которого одного будем слушать и вы и все мы».

Но Собеский не все еще высказал: остальное сохранил для более секретного заседания (ad secretiorem sessionem), и до нас не дошла его тайна.

Так отразилось в центре Королевской Республики событие, повернувшее круто судьбою Польши. Герой этого события, Хмельницкий, долго не двигался от Белой Церкви. Неизвестно, с каким чувством смотрел он на беззащитную родину, кругом пылавшую пожарами, кругом представлявшую сцены пленения, насилия, убийства. Но она была беззащитна до такой степени, что татары открыли в ней повсеместно базары, на которых смелые купцы, и в особенности налетевшие из Московского царства, вели с ними и с их друзьями, казаками, обширную и разнообразную торговлю. Добытые без труда изделия фабрик, ремесел и продукты сельского хозяйства продавались добычниками за бесценок; а забираемые в ясыр люди вздешевели до такой степени, что за одного коня татарин давал шляхтича, или несколько мужиков. Окрестности Махновки, Бердичева, Белополья, Глинска и Прилуки над Собом первые испытали разницу между панским и казацким присудом.

Зато другая половина Русского света, во главе которой стояла Москва, начинала уже возмещать грабежи, сделанные в ней, со времен оных, шляхетною и казацкою Русью, натравляемою поляками, — возмещать, покамест, руками только своих торговых людей, — так что и сокровища царской казны, и раки московских чудотворцев обещали вернуться, если не в прежнем, то в превращенном виде на север, где столько времени хозяйничала казако-шляхетская орда, устремляемая к сердцу нашего расторгнутого отечества римскою политикою Польши. Сама судьба, по-видимому, благоприятствовала восполнению ущерба, причиненного поляко-руссами москво-руссам. В казацкой Украине, как и в Крыму, был тогда голод, и царь Алексей Михайлович повелел вывозить в единоверную страну хлеб, соль и всякие товары. Таким образом москво-русские драгоценности возвращались теперь домой за москво-русские продукты первой необходимости.

Когда скончался потаковник беспощадной Самозванщины, Сигизмунд III, поляки нарядили его в «привезенную из Москвы тяжеловесную корону», слишком тяжеловесную, по слову поэта, даже и для такой головы, которая основала было в Москве новую династию; а кто может сказать, из чего делались драгоценные панские ржонды [35], которыми щеголяли ренегаты русского элемента Потоцкие, Сенявские, Собеские? Теперь добыча кровавого меча и жадных рук начала возвращаться вспять, между тем как татаро-казак «так внезапно, так тяжко растоптал польскую славу и польское отечество». Два народа, простиравшие виды на господство между морей и океанов, вступили в новый период соперничества.

В то время, когда на татарских пограничьях польско-русского государства происходили действия разрушительные, общественный организм государства москво-русского устремлял все еще свежие силы свои к целям строительным.

В Польше, как мы знаем, проповедовалось так называемыми даже и в наше время народными пророками, — что «это дикие звери, которые живут только ночью» [36], и такое определение относилось не столько к москалям чернорабочим, торгующим, воинствующим, сколько к правоправящим. Они со своим царем во главе, со своими архиереями, боярами, думными дьяками и всею нисходящею светскою и духовною иерархиею, по словам польских просветителей, представляли «фурию, вечно стремящуюся в Польшу». [37] С своей стороны и те, которые формировали мнения общества московского, не щадили мрачных красок для изображения Польши, с её панами, с её светскими и духовными властями в самом ужасном виде, как это делает и современная нам велико- и малорусская беллетристика.

Но из областей, доставшихся Владиславу IV по Поляновскому миру, беспрестанно бегали в зверскую Московию не только хлопы, но и шляхтичи, а из-за нового московского рубежа уходило под власть «бесчеловечных панов» такое множество крестьян, что царское правительство нашлось вынужденным объявлять в пограничных торговых местах, что тем боярским людям, которые вернутся на «старые печища», дана будет «воля», то есть они, с потомством их, будут жить не за боярами, а за государем. Существует в архивах обширная переписка, относящаяся к удерживанью барских мужиков от переселения в панские именья и вызова их обратно из польской Руси в московскую.

Выходит, что не таковы были московские порядки, какими их описывали польские «народные пророки» да наши казаки, и не таковы были паны ляхи и поляко-руссы, какими их изображают у нас историки да беллетристы.

Сами по себе это предметы мелкие, не удостоиваемые названия явлений исторических. Но побега крестьян с обеих сторон и сношения по поводу этих побегов между королевскими, крайне распущенными, и царскими, крайне исполнительными властями, привели два соседние общества к мысли, которая осуществилась путем войны, но могла бы осуществиться и без человеко-истребления, путем необходимости.

Королевские шляхтичи, в борьбе с можновладством и продуктом его — разбойным элементом, развившимся во всех сословиях и состояниях, завидовали обитателям царства Московского, которое наши монахи называли страною тихою, и в особенности стали завидовать в то время, когда на престоле, поколебленном Иваном Грозным, Борисом Годуновым и Василием Шуйским, воссел Алексей Михайлович Романов, получивший от своих подданных прекрасное название Тишайшего Государя.

Хотя Владислав IV был очень популярен и не пренебрегал, во время вечной охоты своей, гостить даже в хлопских избах; но польские «королята» (krolewieta), со всеми партиями и беспрестанными ссорами, не давали покоя мелким землевладельцам, а шляхетные слуги их, их жолнеры казаки, — были, можно сказать, ордою, постоянно буйствовавшею, как выражались они, в недрах государства (in visceribus regni).

Обижало мелкопоместную шляхту и то, что магнаты, при известной сноровке, отхватывали на свой пай громадные вотчины и королевщины (krolewszczyzny), которые должны были быть общим достоянием заслуженного шляхетства. Обижало и то, что великие паны, получив за свои заслуги и без всяких заслуг, по десяти и более староств, пускали в аренду жидам не только села, но и пограничные замки, которые, в жидовских руках, обращались в развалины, тогда как «рыцарская шляхта» могла бы здесь быть на своем месте и, зарабатывая кусок хлеба, охранять край от набегов и разбоев. Но всего больше жаловались мелкопоместники в Королевской земле — на её бессудность.

В ответ на эти сетования и жалобы царские, должностные люди говорили им: «Наш великий государь достоин содержати (кроме Московского) и множайшие царства и власти. Наш государь его царьское величество зело к ратным людям милостив. Даролюбивый у нас государь: жалует он имения и власти по достоинству. Суд у него прав и непоколебим. Наш великий государь, царь и многих земель обладатель, имеет мерило праведное, и многих скиптродержавных властодержателей (они были начитаны в церковной письменности, и выражались в подобных случаях витиевато) его царьское величество премудростью и храбростью превосходит».

«Вот если бы нас привел Господь под царскую высокую руку!» (говорили царским людям люди королевские по смерти Владислава IV). «Слышно у нас, что многие хотят на польский престол звать вашего царя, как в старину призывали великого князя литовского».

«Что же?» (отвечали царские люди). «По Божию дарованию, государю нашему вольно и на вас милостивые свои щедроты излияти, яко же и на прочих от Бога данных ему людей под его царскую высокую руку».

В самом деле вся шляхта и мещане в Новегороде Северском и в Новгородском повете, а равно так называемые белорусцы, иначе литовские люди, в Киеве, Чернигове и других малорусских городах — о том только и говорили, «чтобы Господь Бог по их желанию исполнил и учинил великого государя царем над обоими государствы, на Московском и на Польском, и чтобы великое государство Московское и Польское были заодно».

Донося об этом царю с привычною точностью, без каких-либо суждений, пограничные воеводы передавали ходячий слух, будто бы даже «коснер (канцлер) корунный, Юрьи Осолинской, в листах своих писал из Польши к новгородскому полковнику, Понентовскому: Посполитая де Речь, государь, хотят быти под твоею царьского величества высокою рукою и тебя, великого государя, царем иметь, и Московскому Государству с Польским Государством заодно быть».

Как бы ни думали в Москве о письменных сношениях «корунного коснера» с пограничным офицером по такому важному предмету, но донесение царских людей было принято, как дело серьезное. На обороте подлинника читаем помету: «156 (1648) года июня в 13-й день. Государь слушал и бояре. Указал государь послать свою государеву грамоту в Севск к воеводам: велеть за рубеж послати нарочно, кого пригожь, и велеть проведать подлинно о всяких вестях против сее отписки; а проведывать велет тайным обычаем».

Трудно вообразить контраст больше того, какой представляли два соперничавшие государства. Одно стояло на поблажливости и снисходительности к преступлениям; другое — на строгости и грозе. Однакож, в поблажливом государстве люди томились бессудьем, и сама шляхта, орган законодательной власти, мечтала издавна о переходе под строгое и грозное правление. Теперь, когда её желания, неведомо для неё, приближались к исполнению, дух польской государственности высказывался, под пером Адама Киселя, в такой форме:

«В нашем вольном народе» (писал он к царским боярам в апреле 1648 года) «ни приказом, ни суровством, ни наказанием, ни смертию, точию разумом, вся лучшее промышляюще во всем чине поставляются и утверждаются».

Но прославляемая поляками национальная и общественная людкость (слово прекрасное) до того подрывала основы государственности, что москаль, якобы порабощенный царским деспотизмом, с высоты своего превосходства читал следующее наставление «вольному народу», в лице его пограничного представителя, смоленского подвоеводия, который остановил было его в посольстве из-за домогательства взятки от ехавшего с ним купца.

«Если бы мне купец и брат родной был, и я бы великого государя нашего дел и на кровного своего, да и всего света на богатство не променял. То всех нас царского величества подданных повинность, что дел его царских остерегать паче голов своих, а не токмо что для своей корысти и пожитку государственным делам помешку делать, как ныне подвоеводье делает для своей корысти и пожитку с таким великим государственным делом».

И действительно, царское посольство, приостановленное смоленским подвоеводием, долженствовало разрешить в Москве вопрос: спасать ли Польшу на краю гибели, или же оставить ее падать в такую яму, какую она рыла некогда под ногами Москвы?

Между тем по путивльским, чугуевским и белгородским «сакмам», или сторожевым пунктам, где стояли стрельцы и заставные головы, меняясь одни с другими «доезжими памятями», — с самого начала бунта Хмельницкого, казацкие забронники, или, как их называли царские люди, воры черкасы, и производили грабежи и разбои, подкрадывались по-татарски к московским сторожам и к пограничным селам, в числе пяти, двадцати и до двух сот человек, «нарядным делом», то есть в полном вооружении; побивали сторожевых стрельцов, отнимали станичных лошадей, ружья и всякую рухлядь. Иногда воры черкасы появлялись одни, иногда — вместе с татарами, и это повторялось так часто, что по реке Северному Донцу и по соседней степи не было за ними проезда. Даже те казаки, которые сидели пасеками с польской стороны по речкам Мже, Удам, Комольше, стали разбойничать на Донце и под Чугуевым. Воры черкасы, по зову Хмельницкого, вооружались на счет единоверных и единоплеменных пограничников за веру, честь и прочая, как проповедует малорусская историография [38].

Все своевольное и беспутное почуяло, что с Низу Днепра веет ветер, благоприятный для диких инстинктов и привычек. Во всех «корчмах-княгинях», во всех разгульных «кабаках» и «шинках», где от казацкого хмелю валились печи и «за сажей не видать было Божия свету», как это воспевается в кобзарской думе, у всех «степных шинкарок», этих «Настей кабашных», где казак за свои «воровские» деньги живился грубыми наслаждениями жизни, на всех базарах и ярмарках — распевали тогда песни, которых полузаглушенные временем звуки донеслись и до нас:

Ой із Низу Дніпра тихий вітер віє-повіває,

Військо козацьке запорозьке у похід виступає.

Тілько Бог святий знає,

Що Хмельницький думає-гадає...

В самом деле, мудрено было угадать мысли человека, который, по словам крымских «полоняников», обещал «служить хану вечным холопством», не предвидя, что у него будет в руках не хутор с тясминскими слободами да пасеками, а целое государство.

Испугался ли он своего успеха, боялся ли врезаться глубже в Королевскую землю, чтоб Орда в самом деле не взяла казачество в свое вечное холопство вместе с опустошенною Украиною, или же ему страшно было поднять на себя шляхту, сгущенную бегством во внутренних областях?..

Неизвестно, почему он остановился у самого входа в область городских и сельских промыслов, на Ярославской колонизационной границе, на «Рси». Этот его поступок до того был загадочен, что литовский канцлер приписывал его Божеской силе.