„Держись, сынок, рабочей и крестьянской власти"
„Держись, сынок, рабочей и крестьянской власти"
Как-то случилось так, что с самого раннего детства меня потянуло к военному делу. Надо сказать, что наш Кингиссепский район в старое время всегда был местом, где развертывались крупные маневры войск Петербургского военного округа. Звон оружия, громыхание пушек, грохот военных обозов с детства стояли у меня в ушах. С детства я наблюдал громоподобные марши и походы царской гвардии, забравшись вместе со своими сверстниками на какую-нибудь придорожную ветлу.
Словом, будучи еще десятилетним мальчиком, я уже с упоением, поражавшим моих родителей, штудировал книжку „Учебник унтер-офицера", с особенной яростью изучая главу о разборе винтовки. Всем домашним я заявлял, что буду военным, чего бы мне это ни стоило. Отец мой смеялся.
— Молодо — зелено, — говорил он. — Мы с тобой, Маврик, мужики. Нашему брату попасть в офицеры — дело не шуточное.
Мать моя, женщина душевная и добрая, разделяла мои честолюбивые стремления.
— Будешь, Маврик, офицером, будешь, — говорила она, гладя меня по голове. — Вот только учись лучше.
Учиться меня отдали в торговую школу имени Петра Великого, полагая очевидно, что это отобьет у меня стремление стать военным. Но изучая русскую грамматику и коммерческое счетоводство, я бредил уставом полевой службы и тайком от своих учителей перечитывал в сотый раз „Учебник унтер-офицера".
Семья наша была небогатая. В деревне Ямсковичи, нынешнего Кингиссепского района, мы имели дом, восемь десятин земли и крестьянское хозяйство. У отца моего было шестеро ребят, и я был самым старшим из них. Младшие ребятишки донашивали мою обувь и учились по моим учебникам. Учились впрочем все. Отец мой тянулся изо всех сил, силясь каждому из нас дать хоть какое-нибудь образование. Денег, помнится, дома никогда не было. Мать вела самый строгий счет не только гривенникам, но и копейкам.
Школу я окончил успешно, но никакого желания быть конторщиком в чинной торговой фирме у меня не было. Моя самостоятельная трудовая жизнь началась с того, что по окончании школы я поступил на завод Сименс-Гальске и работал там по дуговым фонарям и семафорным повторителям. Но мечта быть военным не оставляла меня. Приходя домой с работы, я усаживался за военные учебники и погружался в чтение до глубокой ночи. Бывало, уже наступит раннее петербургское утро, уже пробудится жизнь в большом городе, а я все еще сижу над книгой, силясь постичь тайны стратегии Фридриха Великого.
Свою мечту я наконец попытался осуществить тем, что сдал экстерном экзамен за кадетский корпус, но от этого исполнение моей мечты не подвинулось ни на йоту: сдача экзаменов в качестве экстерна не давала права на офицерский чин, а давала только возможность поступить в военную школу. Тут началась война.
По стенам домов были расклеены широковещательные манифесты и объявления о мобилизации, начинавшиеся стереотипной фразой: „Божиею милостью, Мы, Николай Вторый…"
Буржуазия неистовствовала в патриотических манифестациях и склоняла колени перед Зимним дворцом. По улицам дефилировали усиленные наряды конной полиции и жандармерии.
Я поступил вольноопределяющимся в 148-й Каспийский полк. Там я пробыл недолго, всего две недели. Потом всех „вольноперов", как нас именовали кадровики-солдаты, отправили в Петергоф, в казармы Лейб-гренадерского полка, где была открыта школа прапорщиков.
Наконец-то сбылась моя заветная мечта получить специальное военное образование и стать офицером. Школу прапорщиков я окончил в числе лучших. По положению меня должны были направить в гвардию, но тут офицерское общество Волынского полка, где мне надо было служить, заявило протест против моего утверждения в качестве офицера гвардии. Препятствием послужило то неучтенное мною обстоятельство, что отец мой был всего-навсего крестьянин Трофим Слепнев, и на вопрос о недвижимом имуществе я должен был ответить, что „сведений об этом не имею" Из этого следовало, что замков, поместий и дворцов у меня не было и, по мнению офицерского общества лейб-гвардии Волынского полка мне, чумазому, не пристало быть гвардейским офицером. Вместо гвардии я оказался в Чите, откуда и повел на фронт маршевую роту.
И вот я и мои сибиряки — за границей, в Галиции. Завоеванный русскими войсками город Львов предстал перед нашими глазами. Мы увидели великолепные улицы, широкие площади, отличные магазины и с горечью думали, что нашим российским Калугам и Рязаням далеко до заграничных провинциальных городов.
Львов промелькнул, как сон. Нас там надолго не задержали, ибо истекающий кровью фронт требовал все новых и новых пополнений. Русские войска, руководимые бездарными военачальниками, лишенные необходимого боевого снаряжения, несли страшные потери. Недаром в ту пору сложилась песня, которую распевали все мы с немалым усердием:
„Горные вершины спят во тьме ночной,
Карпатские долины — могилы удальцов".
Мы выступили на фронт и оказались в районе Садовой Вишни. Первое же знакомство с войной опрокинуло все мои представления о войне, почерпнутые из учебников. Я представлял себе великолепные блиндированные окопы, стройные атаки под барабанный бой и гром оркестров. Мне представлялись красочные боевые столкновения, когда сражающиеся идут друг на друга со штыками наперевес. Ничего этого не было. Были дрянные канавы, полные воды и грязи, именуемые окопами, был лес, наполненный свистом пуль и ревом снарядов, были кровь и смерть. Никакого противника с развевающимися знаменами не было видно. Моя мальчишеская романтика рассеялась, как дым. Война оказалась кровавым и тягостным ремеслом.
В моей роте было несколько каторжников, освобожденных для участия в войне. Это были отличные разведчики. Во мне самом жил дух яростного охотника, ибо я с детских лет любил бродить по лесам, выискивать дичь и зверя. Словом, я решил первым делом организовать у себя хорошую команду разведчиков.
Однажды на рассвете мы сделали первую вылазку. Меня одолевало смертельное любопытство увидеть противника в лицо. Долго мы ползли на животах. Наконец, выйдя из леса, вдруг увидели на небольшом расстоянии движущуюся германскую роту, которая проходила мимо нас, неся на плечах разобранные пулеметы „Шварц-Лозе". Я увидел те же простые солдатские лица, то же солдатское усердие и солдатскую покорность и впервые подумал о том, что наши противники вовсе не похожи на кровожадных гуннов, как их живописали патриотические русские газеты.
Германцы стали устанавливать пулеметы под прикрытием стогов сена. Мы вернулись и по телефону донесли командованию обо всем, что видели. Вскоре русская артиллерия, воспользовавшись нашими указаниями, быстро сбила пулеметы замеченной нами германской роты, начавшей действовать во фланге соседнего 9-го стрелкового полка.
Результатом этой удачной разведки было то, что я получил первую военную награду — темляк к шашке.
Потекла бесконечная фронтовая жизнь. Каждый день походил на другой и вместе с тем таил в себе неожиданности. Меня перебрасывали с фронта на фронт. Я видел двинские туманы, болота Полесья, горы Буковины, поля Добруджи. Десятки раз мне приходилось бывать в боях. Два раза пули противника выводили меня из строя. До сих пор еще дает себя знать контузия, полученная на румынском фронте.
Здесь же, в Румынии, я впервые познакомился с авиацией, и это обстоятельство оказалось решающим для всей моей остальной жизни. Меня издавна привлекало к себе великолепное движение механических птиц. Однажды на одном из дивизионных совещаний я встретился с командиром авиационно-истребительного отряда. Мы сдружились с ним, и он подал мне смелую мысль стать летчиком. Это было не так просто по тем временам.
Сделаться летчиком на заре авиации — об этом могли мечтать только люди или аристократического происхождения, или очень богатые. Служба эта считалась высокогероической, интересной, выдвигала людей на передовые посты в жизни. А я уже обжегся раз, когда не попал в Волынский полк. Поэтому увлекательная мысль начальника авиационного отряда и смутила и обрадовала меня.
Но в ту пору положение резко изменилось. Паши самолеты были значительно хуже германских, и русская авиация при столкновении с противником очень часто терпела поражения. Летный состав значительно поредел. Аристократическая часть офицерства перестала стремиться в авиацию, опасаясь за свою жизнь. Нам, прапорщикам военного времени, нечего было терять, и наш брат стал постепенно вытеснять родовитых дворян из авиации. Воспользовавшись покровительством начальника авиационного отряда, я подал заявление о зачислении меня в авиационную школу. Ответ получился самый неожиданный: приказ командиру дивизии откомандировать меня в Гатчину для обучения летному делу. Телеграмма произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Больше всех поражен был я сам. Итак я снова ехал на родину. Снова я видел знакомые места родные деревни, березовые рощи, ржавые ингерманландские болота, милый моему сердцу край. Разумеется, по дороге я заехал в деревню Ямсковичи, где провел все свое детство. Мать, увидев меня, всплеснула руками и почему-то заплакала. Уехал я из дому мальчиком, а приехал боевым фронтовиком, научившимся воевать и убивать. Мать заплакала и сказала:
— Ну вот, Маврик, ты офицер.
Вся семья смотрела на меня глазами, полными восхищения.
Я прибыл в Гатчину и стал учеником-летчиком. Школой командовал тогда полковник Борейко, известный своими работами по теории авиации и моторостроению. Следует помнить, что в ту пору авиация только что начинала развиваться. Никакого опыта еще в сущности не было, опыт возникал из нашей же непосредственной практики, и естественно, что гатчинская школа занималась не только летным делом, но и была лабораторией для проработки всевозможных авиационных вопросов. Школу тогда кончали быстро. Один месяц уходил на общую техническую учебу, второй месяц — на изучение материальной части самолета, и в конце второго месяца будущий пилот с душевным трепетом садился впервые в машину и начинал рулить. Для того чтобы самолет случайно не взлетел в руках неопытного пилота, на крыльях подрезалось полотно. Так мы и катались на гатчинском аэродроме вдоль железной дороги. Мы рулили по целым дням, возмущаясь тем, что нам так долго приходилось заниматься этим сухопутным делом. Мы стремились ввысь, к небесам. Но наши инструктора смотрели на жизнь более прозаически.
— Научитесь сперва рулить, — говорили они. — Набивайте руки и ноги для управления машиной, иначе будете летать, как кирпичи. Наконец настал день первого полета. Мой инструктор хорунжий Корнеев сел со мной в самолет.
— Ну, Слепнев, — сказал он мне, — пишите письма родителям. Авиация — дело серьезное. Это вам не в кустах сидеть с командой разведчиков. При этом он заливался веселым смехом, явно издеваясь над моим смущением.
Тогда самолеты в сущности не имели никакой кабины. Летчик сидел на жердочках, привязанный ремнями. Ветер свистел со всех четырех сторон, ноги упирались в рычаги для поворотов, а между ног можно было обозревать окрестности Гатчины. Очков в то время летчики тоже не носили, и через одну минуту после взлета мои глаза были полны слез. Тем не менее я до сих пор не могу позабыть ощущения величайшей радости и силы от того, что я поднялся в воздух. Летали мы очень низко. Я помню, что пришлось огибать гатчинскую колокольню, ибо подняться выше ее мы не рискнули. Описав в воздухе несколько кругов, мы спустились на аэродром. Я был ошарашен новизной ощущения и вылез из самолета, с трудом разгибая ноги. Хорунжий Корнеев покровительственно похлопал меня по плечу и сказал:
— Поздравляю с воздушным крещением.
Вскоре я начал летать самостоятельно. Это были очень странные полеты. Я брал высоту примерно в 10 метров, делал несколько кругов, а потом выключал мотор и шлепался на землю. Таков был метод обучения. Окончил школу я на тяжелой машине „Альбатрос", получив звание летчика.
Летчик Маврикий Слепнев! Мне казалось, что я достиг предела счастья.
Тем временем в стране забушевали революционные бури. Шел февраль 1917 года. Красные флаги взвились над Ленинградом. Царское правительство пало. Эшелон георгиевских кавалеров генерала Николая Иудовича Иванова, шедший с фронта на подавление революции, был остановлен на подступах к столице восставшими солдатами и народом. Николай II „божией милостью" отрекся от престола. Крестьянский сын Маврикий Слепнев с немалым удовольствием одел красный бант, превратившись из „благородия" в „господина офицера". Вряд ли в ту пору я понимал как следует то, что происходило. Правда, мне пришлось сделать немало докладов на солдатских собраниях о структуре власти, но эти доклады, как я теперь понимаю, стояли на весьма убогом теоретическом уровне. Тем не менее я с большим пылом разъяснял, что есть государства, которые обходятся без царей и управляются народом.
Ленинград бурлил в котле революции. Фронт распадался, многомиллионная армия изо дня в день теряла свою боеспособность. Мы, гатчинские летчики, в ту пору силились отгородить себя от этого распада упорными занятиями, упорным изучением авиационной премудрости. Октябрь застал меня в Гатчине. Полковник Борейко, начальник школы, убеждал нас всех в том, что Россия погибла и что надо, попросту говоря, смываться. Куда смываться? Борейко знал одно: надо уходить подальше от Ленинграда — на восток, где концентрировались чешские части, ударные батальоны и офицерские роты, на Тихий Дон, где поднималось против революции и советов контрреволюционное донское казачество. Борейко знал, что ему надо делать. Маврикий Слепнев нз знал. Маврикий Слепнев, видя свержение старых кумиров, чувствовал тяжелое раздвоение: офицерская среда тянула к себе, на Дон, на восток, к чехам; крестьянская кровь Маврикия Слепнева не могла оставаться равнодушной к революционным громам и революционному красному флагу. Офицер Маврикий Слепнев поехал к отцу за советом.
— Эх ты, офицер, — сказал мне отец, — пошел бы ты лучше по счетоводной части.
Мать вздыхала, опасаясь за мою судьбу. Вся семья смотрела на меня с тревогой. Отец сказал:
— Вот что, Маврикий. Дело конечно твое, ты человек взрослый. Но мой совет таков. В Петербурге власть теперь народная, крестьянская, наша. Уходить тебе от этои власти не следует. Держись, Маврик, петроградской власти. Дело-то будет вернее.
— Ладно, папаша, — сказал я ему. — Будет по-твоему.
Я остался в Гатчине вместе с 12 такими же „прапорами"-фронтовиками, как и я. Мы уже не были офицерами. Погоны уже не украшали больше наших защитных френчей. Мы были просто вооруженными сторожами и охраняли школьное имущество.
В одну из суровых декабрьских ночей к нам в Гатчину приехал конный отряд матросов. Мы были удивлены, увидев столь необычную кавалерию. Руководитель матросского отряда, подъехав к часовому, спросил его:
— Кто тут находится и что тут делают? Часовой ответил:
— Охраняем авиационное имущество.
— От кого?
— От всех охраняем.
С часовым по тому времени разговаривать долго не приходилось. В те времена часовой не столько разговаривал, сколько стрелял — или вверх для устрашения или прямо в человека, если имел хоть каплю возможности оправдать свой поступок. Поэтому руководитель матросского отряда долго не разговаривал, а попросту приказал часовому привести завтра в штаб отряда всех обитателей этого дома для переговоров.
На другой день в штабе отряда нас всех внимательно расспросили: кто мы, что мы делаем, кто у нас отцы, кто мы родом. Среди нас графов и князей не оказалось, и моряки пригласили нас немедленно же вступить в ряды Красной гвардии.
— Вы летать умеете, — говорили они нам, — а мы этому не обучены, мы умеем только проливать кровь за дело революции. Надо организовать боевой революционный воздухоплавательный отряд… ежели вы только умеете летать.
Очевидно насчет этого у моряков было большое недоверие. Мы посмеялись в усы и на другой день решили продемонстрировать перед ними свое умение. На этот раз ценителем летного искусства Маврикия Слепнева был не полковник Борейко, а рослый рыжий матрос с крейсера „Аврора", который, задрав голову вверх, кричал зычным басом:
— Вот это да!.. Вот это здорово!.. Дуй до бога, авиаторы!
Мы вступили в ряды Красной гвардии. Я был назначен руководителем авиационного отряда. К нам присоединили нескольких матросов для выучки, и через несколько дней после сформирования отряда мы смело заняли дворец барона Фредерикса, бывшего министра двора его величества. В отряде было только четыре машины, но по тем временам это была солидная авиационная единица. Когда возникшее авиационное управление узнало о существовании нашего отряда, оно было этим приятно поражено.
В ту пору состоялась памятная мне первая революционная командировка в Москву, Тверь и Нижний Новгород для получения новых машин. На руках у меня было письменное указание Ленина о том, что моя командировка имеет первостепенное значение, — и мы, путешествуя по разным городам, забирали все летные машины, какие попадались нам на глаза. В то время уже организовалось ярославское управление Красной армии, и мой отряд вошел в состав регулярно действующих воинских частей.
Тут снова произошли перемены в моей судьбе. Открывалась красная военно-инженерная академия. Вторая несбыточная по старому времени мечта — получение образования в высшей военной школе — могла быть претворена в жизнь. Я попал в первый набор слушателей военно-инженерной академии, которая прельстила меня возможностью получить высшее образование по своей специальности. Когда открывали академию, то говорили, что там будет авиационный факультет с ускоренным курсом в девять месяцев. Вот мы и съехались со всех сторон, но тут оказалось, что нас, летчиков, всего трое и что об открытии авиационного факультета нечего и думать. Таким образом совершенно неожиданно для себя я попал на факультет военно-полевого строительства, получил начатки фортификационных знаний и через девять месяцев благополучно отправился на симбирский фронт.
Широкие просторы заволжских степей были в ту пору ареной жестоких битв между революционными частями Чапаева и уральским контрреволюционным казачеством. Под начальство знаменитого красного полководца Чапаева я и попал.
У Чапаева мне пришлось заниматься чем угодно: укреплять Гниловской хутор, строить дороги в районе Уральска, сооружать мосты, спускать на воду катера Балтийского флота, обслуживать единственный имевшийся в распоряжении чапаевских войск бронированный автомобиль.
Чапаев рассуждал так:
— Раз ты инженер, значит — интеллигент, а раз интеллигент, то должен все знать.
Таким образом все мы прошли у Чапаева огромную военную школу. Мне между прочим на уральском фронте привелось разработать новую систему укреплений, систему, которая получила широкое распространение именно во время гражданской войны.
Мы воевали в степях, и наше расположение могло быть атаковано противником в любую минуту с любой стороны. Поэтому создавались так называемые точечные укрепления, строившиеся со всех сторон. Занимали мы какую-нибудь деревню или хутор, окружали занятый пункт проволочными заграждениями и легкими блиндажами и сидели там до тех пор, пока нужно было итти драться. То же самое делал и противник.
Воевали мы, как скифы: все время на лошадях. Бывало, завидим противника, скомандует командир: „шашки вон!" — и мчимся мы вихрем, только ветер свистит в ушах, да поблескивают клинки сабель.
Медленно, но верно Чапаев теснил белых к Гурьеву, поджимал к Каспийскому морю. В этот момент одному из казачьих отрядов удалось окружным путем забраться к нам в глубокий тыл и напасть на нас под Лбищенском. Здесь был штаб Чапаева. Казаки порубили учебную роту, охранявшую штаб, и сам Чапаев, раненый, погиб в реке Урале. Гибель легендарного командира, стяжавшего себе великую славу своими победами, вызвала революционную ярость чапаевских войск. Полки стремительно бросились на врага. Уральский фронт был ликвидирован.
Время шло. Гражданская война победоносно кончалась на всех фронтах. Колчак находился при последнем издыхании, и Красная армия, следовавшая за ним по пятам, уже подкатывалась к Байкалу. Деникинцы начали свой „великий драп", и волчьи сотни Шкуро, поджимая хвосты, удирали к югу, к Черному морю, под защиту английских военных кораблей.
Армия могла вздохнуть несколько свободнее. В это время был издан приказ о том, чтобы возвратить всех специалистов на работу по основной специальности. Под этот приказ попал и я. Конец фронтовой жизни! Я еду в Москву в качестве инструктора высшей школы военной авиации.