Послесловие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Послесловие

с недавнего времени стоит стройное каменное изваяние трепетно-романтичного Александра Блока, который вызывал на дуэль своего самого близкого друга Андрея Белого. Впрочем, годом раньше Белый вызывал Блока. Андрей Белый, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, которым пока еще памятники не поставили, — все они герои дуэльных историй. Скажем, ссора Андрея Белого с Брюсовым из-за Нины Петровской чуть было не привела к дуэли. А вот и поэт Владислав Ходасевич рассказывает, что и у него могла случиться в 1907 году литературная дуэль. Вызывала его на бой девушка! Звали ее Мариэтта Шагинян. В письменном вызове, врученном поэту секундантом, тоже девицей, утверждалось, что он жесток со своей женой Мариной Рындиной. «Вы угнетаете Марину, — писала 19-летняя будущая писательница юному поэту (он был всего на два года старше), — Вы бьете ее. Я люблю ее. Я Вас вызываю. Как оружие предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами. Мариэтта Шагинян». «Я с барышнями не дерусь», — ответил подательнице картеля Ходасевич.

Шестью годами позже Михаил Зощенко на Кавказе, под Кисловодском, должен был стреляться с неким «правоведом К» (так называет его в воспоминаниях Михаил Михайлович).

А еще через год, в январе 1914-го, Борис Пастернак бросил вызов поэту и переводчику Юрию Анисимову. До дуэли не дошло, противников помирили.

Если в годы большевистской диктатуры офицерские дуэли исчезли сразу и навсегда (отдельные инциденты случались, но лишь подтверждали правило), то литературная дуэль оказалась более живучей. Так, в 1922 году Вениамин Каверин вызывал на дуэль только что помянутого Зощенко. К счастью, дуэль расстроилась, и замечательным писателям не пришлось целиться друг в друга.

Тут необходимо припомнить и Осипа Мандельштама, у которого была серьезная дуэльная история с поэтом Вадимом Шершеневичем, а через несколько лет с писателем Алексеем Толстым. С «советским графом», бывшим некогда секундантом в дуэли Гумилев-Волошин, Осип Эмильевич не стрелялся, видимо, только потому, что во время их ссоры (классической, с пощечиной, которую поэт дал писателю за оскорбление жены) — конец 20-х годов — жизнь невероятным образом переменилась. Вокруг столько пропагандистского шума о «новой жизни», столько барабанов и литавр и одновременно столько лжи, арестов, расстрелов, тяжелой несвободы, что дуэль должна была казаться невероятным анахронизмом. Да и пистолетов или же револьверов литераторы уже нигде бы не нашли.

Впрочем, только если у знакомых чекистов…

Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!

Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?

На поэте Осипе Мандельштаме стоит задержать взор. Маленький, худенький юноша (с ресницами в полщеки, как вспоминала Ахматова), нараспев читающий свои стихи, из русских поэтов XX столетия оказался, как это ни странно, по количеству дуэльных историй главным фигурантом и в этом смысле прямым наследником Пушкина. Собственно, и в поэзии Мандельштам является его наследником — по блистательному уму, по изумительному владению классической формой стихосложения (по простоте стиха, по скромности рифмы!) и по метафизической страсти к свободе (в этом следовании Пушкину равного Мандельштаму нет; если вспомнить Блока и Пастернака, то они, скорее, наследники Лермонтова, его трудно переводимой на язык интеллекта чувственности).

Осип Эмильевич это, видимо, тайно понимал. Уже арестованный, сосланный, он написал:

Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,

Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —

Молодые любители белозубых стишков.

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Вторым — в плане свободолюбия и гордости (не путать с гордыней!) — в ту эпоху может быть назван его, Мандельштама, ближайший друг Николай Гумилев. Оба словно бы вызвали на поединок большевистскую кровавую власть, и оба в столкновении с этим адовым чудищем погибли. Чем вызвали? Да одной лишь своей гордостью, независимостью, несгибаемостью.

В дни воронежской ссылки Мандельштам напишет о себе:

Мало в нем было линейного,

Нрава он не был лилейного…

И действительно. История с Яковом Блюмкиным, всесильным тогда чекистом, — разве не вызов? А дело было так. Знаменитый левый эсер Блюмкин, прославившийся громким убийством германского посла графа Мирбаха, любил поэзию и поэтов. По этой причине помощник самого тов. Дзержинского частенько появлялся в кафе поэтов на Садово-Триумфальной и в буфете Дома печати. Однажды в табачном дыму и винных парах, в ответ на чьи-то стихи о жизни и смерти, достал он из кожанки пачку листков и сказал с философской задумчивостью:

— Что такое жизнь человека? Дым и тлен. Какова цена?

Вот она вся! — и он показал присутствующим бумаги, подняв их над головой.

Оказалось, что это бланки на расстрел, уже заранее подписанные председателем ВЧК.

— Фамилию могу вписать любую. Дзержинский мне доверяет. Вот сколько жизней у меня в кулаке. — Тяжелым взором оглядел Блюмкин притихших поэтов.

— Подписано самим Дзержинским? — спросил сидевший неподалеку Мандельштам. — Не верю.

— Кому ты не веришь? — изумился Блюмкин. — Смотри!

Казалось, поэт с интересом рассматривает переданныеему бумаги. И вдруг порывистыми движениями он рвет их все на мелкие клочки. На миг оцепеневший Блюмкин опомнился и выхватил револьвер.

— Сегодня ты будешь первым, кого я впишу в подобный бланк. У меня еще найдется.

Ствол был направлен на побледневшего, но не сдвинувшегося с места Мандельштама.

Еще секунда, и… Кто-то из стоявших за спиной чекиста поэтов кинулся на него и револьвер вышиб. Тогда еще были отважные люди.

Чуть позже случилось столкновение с упомянутым выше Шершеневичем. Только последний попытался поднять на поэта руку, как немедленно получил (как в лучшие дуэльные времена) картель, в котором одним из секундантов был назван Сергей Есенин. Сам Шершеневич вспоминал: «Не знаю почему, но из-за какой-то легкой ссоры с Мандельштамом на вечеринке Камерного театра я разгорячился и дал ему пощечину. Нас растащили. На другой день… ко мне явился поэт Ковалевский. Он явился торжественно и передал мне торжественный вызов на дуэль от Мандельштама. Вызов был смешон.

Еще бы один день, и я пошел бы извиняться перед поэтом, которого я люблю, и человеком, которого я уважаю…. В результате дуэли, конечно, не было». Даже из этих субъективных записок не трудно понять, что Мандельштам был неукротим до той поры, пока Шершеневич не принес извинения. Но так же поступал и Пушкин. Когда перед ним извинялись, он немедленно отступал.

В следующей истории уже Мандельштам отвесил пощечину — как раз «советскому графу» Алексею Толстому.

И, наконец, смертельный номер. Мандельштам бросает вызов тирану. Сочиняет в ноябре 1933 года и читает в кругу друзей стихотворение, страшное своей простой правдой и клеймящей язвительностью:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы как черви жирны,

А слова как пудовые гири верны —

Тараканьи смеются усища

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей —

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, кует за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него, то малина

И широкая грудь осетина.

Вызов? Еще какой!

Круг друзей был узкий, их было на два человека меньше, нежели на Тайной вечере, но Иуда, конечно, нашелся (ныне его фамилия известна).

Уже на следующий день стихотворение, записанное услужливой рукой доносчика, лежало на столе у «кремлевского горца». Но разве «царю» пристало рядиться с простым смертным? Прикончить немедленно? Сгноить в лагерях? Однако вождь задумался. Смертный-то из породы поэтов. Дело в том, что Сталин уважал и побаивался лишь одного на свете племени — поэтов. Расстреливал и сажал их он очень неохотно. Хотя, конечно, приходилось. Но он, сам в юности писавший стихи, знал, какая это сила — настоящая поэзия. В надежде обмануть самого себя, он позвонил Борису Пастернаку и стал допытываться у него, большой ли поэт Мандельштам? Пастернак отвечал путано и не совсем по делу (на твердую четверку, как позже оценит это Ахматова), однако Сталин решился лишь на высылку.

Затяжная дуэль началась. Высланный в холодную дикую Чердынь, а потом переведенный в теплый Воронеж, поэт продолжал писать невероятно наглые (с точки зрения властвующих холопов) стихи.

А стены проклятые тонки,

И некуда больше бежать,

А я как дурак на гребенке

Обязан кому-то играть.

Наглей комсомольской ячейки

И вузовской песни наглей,

Присевших на школьной скамейке

Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,

Пеньковые речи ловлю

И грозное баюшки-баю

Колхозному баю пою.

Какой-нибудь изобразитель,

Чесатель колхозного льна,

Чернила и крови смеситель,

Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,

Проваренный в чистках, как соль,

Жены и детей содержатель,

Такую ухлопает моль.

Это не вызов? Что самое обидное здесь, так это не слово «палач», это им лишь добродушный смех в усы. А вот что на школьных скамейках присели, это до смерти обидно, потому что колючая правда. У сегодняшних палачей, вчерашних холопов, за плечами в лучшем случае несколько лет церковно-приходской школы или год-два в провинциальном вузе, из которого их так или иначе турнули. Они невежды и тупицы. Оттого вдвойне, втройне хитры, мстительны и кровожадны.

А вот поэт обращается к любимой, к подруге:

Твоим узким плечам под бичами краснеть,

Под бичами краснеть, на морозе гореть.

Твоим детским рукам утюги поднимать,

Утюги поднимать да веревки вязать.

Твоим нежным ногам по стеклу босиком,

По стеклу босиком, да кровавым песком.

Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть.

Черной свечкой гореть да молиться не сметь.

Это ли не вызов? Когда все кругом под звуки маршей толкуют о пятилетке.

А высланный из столицы поэт говорит:

Клевещущих козлов не досмотрел я драки…

Для козлов в Кремле это уже совсем нестерпимо.

А поэт:

Я должен жить, дыша и большевея

И перед смертью хорошея…

Ах, смерти просит? Получит.

Читатель-педант здесь воскликнет: какое отношение эта поэтически-политическая история имеет к дуэли? Отвечу. Имеет, и самое прямое. Мандельштам-дуэлянт, то есть воин-одиночка и по природному темпераменту, и по принадлежности к поэтическому цеху, презирал большевистскую власть и не мог не объявить ей войны. Войну эту (читайте — дуэль) он вел доступным ему оружием — словом.

Разумеется, попытку назвать эту историю дуэльной можно расценивать как обращение к метафоре. К такой страшной и голой метафоре, которая в XX веке заменила реальность веков, прошествовавших ранее. Что ж, я с самого начала говорил, что меня интересует не столько сама дуэль (со всеми ее деталями, великими и ничтожными), сколько судьбы и характеры людей, умевших ответить на вызов времени и пытающихся решать ту главную метафизическую задачу, которую возложил на них Всевышний. А история дуэли — это лишь цепочка окошек, из коих одни широко распахнуты, другие сжаты до ничтожной щели.

И все же вернемся к обычным дуэльным эпизодам.

В классические времена российских поединков, в первой половине XIX века, в числе дуэлянтов прежде всего — поэты и революционеры из дворянской среды. Конечно, и другие тоже.

Но эти в особенности. Почему именно они?

Нет ли чего-то общего, внутренне связующего, между готовностью сражаться за свободу и готовностью выйти к смертельному барьеру против обидчика?

История русской дуэли едва ли насчитывает три столетия. Проникнув в Россию еще при царе Алексее Михайловиче, дуэльные обычаи постепенно, преодолевая сопротивление властителей, врастали в русскую жизнь, пока не исчезли почти внезапно в начале XX столетия.

Век спустя мы еще слышим отзвуки русских дуэлей, их дыхание опаляет нас. Ведь еще живы столетние старики, которые были пусть и в колыбелях своих, но живыми современниками поединка Волошина и Гумилева в 1909 году, тем более офицерских дуэлей в 1915 или 1916 году. О дуэлях послереволюционных, скажем, между белыми офицерами где-нибудь на Галлипольском полуострове, а потом во Франции, мы не говорим, ибо это хоть и русская дуэль, но не на земле России; это как бы ее, русской дуэли, посмертная история.

И вот мы вспоминаем дуэльные эпизоды столетней или двухсотлетней давности. Всматриваемся в лица дуэлянтов. Найдем ли что-нибудь поучительное в разнообразных дуэльных сценах, когда человек для защиты чести (порою ложно понимаемой чести) выходил на бой со шпагой или пистолетом в руке? Выходил — и убивал вчерашнего приятеля. Или погибал сам. Или наносил рану сопернику. Или его самого, раненного, на плаще уносили друзья и секунданты.

Русская дуэль XIX века редко обходилась без крови. Русские дуэли были более жестокими и бескомпромиссными, нежели европейские. Вот читаем типичное у Бестужева-Марлинского: «Теперь об условиях: барьер по-прежнему — на шести шагах? — На шести. Князь и слышать не хочет о большом расстоянии. Рана только на четном выстреле кончает дуэль, — вспышка и осечка не в число».

Сколько раз подобные суровые условия требовательно выдвигались враждующими сторонами, даже если дуэль выросла из пустяковой ссоры!

Из дневника князя П. И. Долгорукова за 1822 год:

«21 июля: За обедом у Инзова горячий спор Пушкина с отставным офицером Рутковским, рассказывающим небылицы о «граде весом в три фунта». После обеда решают драться на дуэли. В комнате Пушкина происходит резкое объяснение. Инзов приказывает посадить Пушкина под домашний арест».

Кабы не приказ умницы-генерала, не выпало ли бы малоизвестному Рутковскому досрочно сыграть роль Дантеса?

Впрочем, подобных эпизодов (в том числе и со стрельбой у барьера) в биографии Пушкина множество. Не странно ли: поэт был готов стреляться из-за любой малости. Власть кодекса чести, говорят нам исследователи той поры и в доказательство приводят пушкинское же:

И вот общественное мнение!

Пружина чести наш кумир!

Но ясно ведь, что трех фунтовый град конкретно ничьей чести не задевал. Значит, были еще какие-то основания, какие то глубинные причины, заставлявшие лучших и самых пылких людей тогдашнего русского общества столь горячо и безрассудно бросаться в дуэльные баталии, почти любое нелепое столкновение раздувать до уровня кровавой «разборки».

История российских дуэлей при близком и внимательном ее рассмотрении являет собою некое окошко, через которое можно разглядеть что-то глубинное и своеобразное в великой драме русской жизни. По благородству поведения на дуэлях русские дворяне порой могли бы соперничать с Дон Кихотом. Да и в самой их жажде ссор и поединков было немало донкихотского. А все дело, видимо, в том, что русское дворянство, сложившись как единое сословие с общим сословным понятием чести довольно поздно, в качестве поля борьбы за свободу и личное достоинство долгое время не могло сыскать ничего иного, кроме поля дуэльного. И оно кинулось туда с той же страстью, с какой герой Сервантеса кидался на ветряные мельницы.

Европейская дуэль вошла в высшее русское общество с ветром европейской свободы. Дуэльный обычай оказался одной из плат — и нелегких плат — за право дышать ее свежим воздухом.

Не следует думать, что этот обычай впервые проник на российские пространства лишь в XVI веке. Древняя Русь времен походов княжеских дружин на Византию знала традиции поединков, очень похожих на поединки европейского рыцарства той поры. Исторические судьбы, однако, постепенно начали отдалять Русь от Европы. По целому ряду причин в XII веке (время возникновения московской государственной, самовластной политики князей Юрия Долгорукого и Андрея Боголюбского) Русь повернулась спиной к Европе, лицом к Востоку. Азия принесла дыхание восточного деспотизма, одна из черт которого — пренебрежение к личности, утрата значимости ее достоинства и необходимости это достоинство защищать. Влияние азиатчины многократно было усилено татаро-монгольским нашествием.

Прошли столетия. Русь вновь обрела независимость. Но и в XVI веке, во время Ивана Грозного, Московское государство оставалось типичной азиатской деспотией. Авторитарная государственность той поры не создавала благоприятных условий для расцвета личности, не позволяла стране включиться в европейское Возрождение.

И нужен был Петр, чтобы расчистить путь для западных влияний, для духа свободы, личного достоинства и, в конце концов, для дуэли, этой смертельной забавы свободных людей, — надо было ему бежать из Москвы к финским болотам и там строить новую великую столицу. Именно там, на берегах Невы, российское дворянство в ревностном служении дуэльному обычаю постепенно превзошло своих учителей-европейцев. История российской дуэли XVIII–XIX веков — это, по сути, часть истории Санкт-Петербурга.

Если в Москве до этого и случались поединки, то среди иноземцев. Например, в знаменитой Немецкой слободе, о чем писалось в первых главах этой книги. В северной же столице дуэльные традиции быстро распространились в среде русских людей. Веяния эти докатились и до древней столицы, и до провинциальных уголков обширной России. И если мы читаем описания офицерских дуэлей в затерянных на краю империи гарнизонах, то нет сомнения, что за каждой стычкой скрывается петербургский дух, петербургская мода.

Как только из прорубленного Петром окна потянуло вольным европейским ветром, начала пробуждаться в русских людях энергия свободы, подавленная столетиями рабства, энергия, истоки которой восходят к временам дружинной вольницы. Еще в несвободном, но идущем к свободе обществе возникает искаженно-преувеличенное внимание к поединкам чести.

Лишь в 1762 году был издан Закон о вольности дворянской, отменены телесные наказания для дворян. К началу XIX века появились поколения дворян непоротых. Однако не слабело духовное и политическое давление авторитарного государства.

Стихия свободы для военных дворян, конечно же, война. В мирные времена ее роль выполняли дуэльные баталии.

Где, как не на дуэли, можно было открыто продемонстрировать и личную храбрость, и ревнивое отношение к чести, и презрение к смерти? Где, как не на дуэли, можно было бросить вызов тирании, настоять на своем — и только своем — праве распоряжаться собственной жизнью? Отсюда жесткость и даже жестокость поединков. Даже если это поединок приятелей.

В образе русской дуэли, в ее эволюции мы можем увидеть три особенности и как бы три этапа:

— Дворянский этап (классическая дуэль). Это время порыва и нетерпения. Нетерпения почувствовать свободу для себя, чтобы потом задуматься о свободе для других (отсюда идеи дворянской революции — не осуществившейся).

— Разночинский этап (место дуэли начинает занимать террор, возникают планы насильственной переделки общества сверху донизу). Время утопических мечтателей, желающих освободить все общество и готовых для этой цели пролить кровь (и чужую, и свою).

— Маргинально-деклассированный этап (дуэль исчезает, обращаясь в свою противоположность — массовый террор и геноцид). Время исторических насильников, готовых ради ложных идей и своих узких интересов залить кровью весь мир (но все больше чужой, свою они берегут, как могут).

Во всех трех этапах поражает наличие (в разных масштабах) национального подсознательного комплекса суицида.

Сжатая столетиями тоска по свободе, однажды вырвавшись, не могла не привести к искажениям и перекосам в духовной жизни народа. Не отсюда ли крайности, так заметные в российском национальном характере? Именно в российском, а не только в этнически русском, ибо в котле российской истории переплавились в нечто сложноединое национальные характеры и восточных славян, и литовцев, и угро-финнов, и пришельцев из Европы (с общим названием «немцы»), и татар (а в дворянстве татарская ветвь заметна — еще от тех мурз, что шли на московскую службу при Василии Темном), и кочевников великого поля, и евреев, целым миллионом попавших в Россию при разделах Польши, и кавказских горцев.

И не от этого ли сильного порыва поразительный выход русской мысли и русского чувства на запредельные нравственные высоты, удивительным образом уживающиеся с самым темным, самым диким и безрассудным? Высоты неба и глубины ада, напряжение, которое острее и смятеннее Достоевского никто в мире, пожалуй, не обрисовал. Не случайно Достоевский, писатель, казалось бы далекий от дуэльных тем, все же затронул и этот нерв русской жизни (и в романах, и в повести «Кроткая»).

Касаясь возвышенной, так сказать, стороны дуэли, подчеркнем, что была, разумеется, и низменная. дуэлях дрались и подлецы, и хладнокровные убийцы-бретеры, и безответственные забияки, и просто случайные люди, втянутые в водоворот событий тиранией общественного мнения или же привязчивой модой. Не исключаем и того, что эта низменная сторона могла количественно превзойти, перевесить светлую, возвышенную. Числом перевесить — могла. Но не могла затмить. Ибо кровавые схватки, втянувшие в свой круговорот множество прекрасных русских людей, были превращенной формой борьбы за свободу и личное достоинство человека.

Вот почему, имея в виду некую основную пружину, особый внутренний огонь этого исторического явления — российской дуэли, я готов повторить исходную мысль: дуэльные барьеры оказались ветряными мельницами для исторически запоздавших бесчисленных русских донкихотов. Вот почему с интересом вглядываемся мы в как будто бы однообразные, но на самом деле каждый раз отмеченные какой-то своей загадкой события, влекущие людей к роковому барьеру.

А теперь самый странный, самый страшный, самый сокрушительный вывод… или же самый естественный, с печальной и трагической необходимостью вытекающий из сказанного, — как кому покажется… Мысль, прежде звучавшая невнятно, выданная в ясной и откровенной форме, может произвести впечатление высокомерной, претенциозно-элитарной, не ко времени утонченной и аристократически-презрительной, предельно недемократичной и в этом смысле вполне скандальной.

Дело в том, что я уже поставил последнюю точку в этой книге, когда вдруг осознал, что главную свою идею выразил расплывчато, утопив ее в последовательности почти однообразных по сюжету рассказов и в море деталей, иные из которых сами по себе любопытны. Читатель, не дойдя, быть может, и до середины текста, воскликнет: «Стоп! Сколько можно?! Стреляются да рубятся! Надоело!» И будет по-своему прав.

И получается, что в итоге я невольно последовал совету Юрия Лотмана, беспечно и немного легкомысленно брошенному им г-ну Вострикову: побольше поручиков да капитанов из дальних, заштатных гарнизонов. То есть словно бы обязан торжествовать главный нерв и главный мотив русской литературы (как их выразили критики-демократы) — покажите нам маленького человека.

А ведь не этого я желал.

Я вообще давно сомневаюсь, что т. н. маленький человек — главный мотив и первая обязанность русской литературы. Бесконечно люблю гоголевскую «Шинель», а все же сомневаюсь, что речь там идет о пресловутом маленьком. О человеке — да! Но каждый человек равен Вселенной. Каждый равен посвоему, а все же равен! Микрокосм равен Макрокосму. Эта замечательная мысль средневековой философии была подзабыта за два последних столетия, но сейчас оживает. И правда ее становится все более убедительной.

Тогда откуда интерес все больше к героям, к личностям крупным? В прозе документальной в особенности.

Все знают библиотеку «Жизнь замечательных людей». Можно ли вообразить длинную серию «Жизнь не замечательных людей»? В художественной литературе это вполне возможно — и потому именно, что в любом сколь угодно маленьком человеке нам показывают человека, микрокосм, а через него — Вселенную. Бога.

У документальной исторической прозы в этом смысле возможности ограничены. Она тяготеет к людям заметным, к людям талантливым, к людям великим. И это понятно. Перефразируя одно из важнейших диалектических высказываний Маркса, можно сказать, что ключ к анатомии души маленького человека лежит в анатомии личности крупной, состоявшейся.

Итак, я хотел показать крупного человека. Личность. Не знаю, насколько мне это удалось, хотя формально знаменитых имен в этой книге много.

Почему для меня это важно? Повторяю: через опыт больших людей мы должны исчислить и понять опыт маленьких. Кто на кого должен равняться?

Но не все тут просто.

Начинает спотыкаться упрощенная демократическая философия. Особенно та, которая главным героем истории пытается изобразить массу.

Любой социальный организм, любое общество, включая самое массовое, в основной структуре своей устроены пирамидально — со сложными вертикальными связями при невероятно разветвленной сети связей горизонтальных. Вершина пирамиды — это всегда элита, точнее, сложное сплетение нескольких элит — властных, интеллектуальных, творческих…

Элиты эти не могут быть многочисленны уже по своей природе. Масса — многомиллионнолика. Заметных личностей — единицы, десятки, сотни, может быть, тысячи. Все. На этих числах — граница, обрыв… Как оценить это? Как осмыслить гармонию всей пирамиды?

Во всяком случае, героев своего документального повествования в человеческом, личностном плане я мельчить не хотел — ни в коем случае! — но лишь укрупнять и укрупнять.

Вот почему в книге так много знаменитостей. Вот почему считаю необходимым сопроводить уже оконченную книгу еще одним коротким послесловием.

Начну с того, что это странная книга, и странна она уже тем, что в ней, при невероятном обилии имен — почти нет так называемых «простых людей», поселян и поселянок, равно как и «простых советских людей». Населившие эту книгу люди, каковы бы они ни были по характеру и судьбе, это все те, кого я где-то ранее определил критерием «выше травы». Это элита (слово опасное и требующее объяснений). Во всяком случае, один тезис я хотел бы здесь утвердить: качество демократии проверяется качеством элиты. В известном смысле это перифраз гегелевской сентенции о том, что каждый народ достоин своего правительства. И уже по правительству, по его действиям, судим о том, каков народ.

И хотя в книге упоминается множество князей, царей и императоров, фактически речь идет о сложном вопросе соотношения не столько общества и власти, сколько толпы и высокой культуры. (Под «высокой» имеются в виду не черепки и бусы, не фольклорные припевки, а высокие творения духа, на что, как правило, отваживаются единицы.) Где граница? — спросит въедливый или возмущенный читатель-демократ.

Что ж, с границей не просто.

И все же… Срежьте у общества эту малую верхушку (какие-то несколько тысяч людей), и смысл истории пропадет. Да и само человечество, точнее его божественный замысел, исчезнет. Останутся стада. Те самые, о которых поэт сказал:

Паситесь, мирные народы…

Когда еще у этих мирных народов, срезавших собственное серое вещество, нарастет новый культурный слой?! Да и каким он будет? Это вопрос.

Дуэльный обычай в старой России был одной из примет, пусть не главной, пусть даже маргинальной и по-своему варварской и кровавой, но приметой присутствия личности, человека свободы, не раба.

Когда с дуэлью резко покончили (выглядело так, как будто бы сама жизнь опрокинула этот варварский способ сводить счеты промеж благородных людей), кровь в стране потекла многократно усиленными ручьями, а к власти и на вершину общества пробрались вчерашние рабы, самое презренное племя.

При решении т. н. демократических проблем мы не должны упускать философскую перспективу бытия… Довольно туманную, пока ее не приколешь к бумаге пером, заточенным на манер Блаженного Августина, Марка Аврелия и еще нескольких умнейших Паскалей и Кьеркегоров… Люди живут не для пахоты и косьбы (хотя без них не обойтись), не для добычи нефти и алюминия. Не для коттеджей на Лазурном берегу или на Рублевке. Не для пожирания суши и угря в медовом соусе в модном кабаке. И даже не для тряски а-ля св. Витт на эстрадных шоу…

Короче, они не знают, для чего они живут.

И вот теперь мы заново начинаем понимать, почему среди дуэлянтов русских — так много поэтов (людей, в сущности, не нужных, ничего не производящих)… Может, они и вправду лишние люди, вместе с их никчемной рифмованной горячечной речью, вместе с их нелепыми боями «по правилам»? Обратите внимание — поэзия наша национальная (подлинная, вершинная) куда-то закатывается. Разглядеть ее даже на горизонте все труднее. Обратите внимание и на такое обстоятельство — на поэтические слова Пушкина, Лермонтова или Блока не написали ни одного так называемого xuma, достойного прозвучать на стадионе, да еще с уровнем звука в 140 децибел. Очевидная несовместимость. Бедняги, на что они жизнь положили!

Дуэль — это удел элиты. Новые рыцари!

Нет ничего более далекого, нежели дуэль и раб! Нежели дуэль и хам. Нежели дуэль и жалкая песчинка охлоса. Нежели дуэль и низкий, пошлый, сам себя не уважающий человек.

Нежели дуэль и убийца из-за угла.

Идеализирую? Немного есть (ироничный читатель усмехнется).

О гладиаторах — разговор особый. Но, во всяком случае, понимаем — Спартак не случаен.

Но ведь идеализирую в точности по Платону — указывая на главную и высшую суть явления.

Между прочим, в России изгнали царей почему-то именно тогда, когда они начали терпимо относиться к дуэли. По этому ли признаку можно судить, по другому ли, но Россия поторопилась освободиться от монархии. Исторически она была не готова к этому. Мы можем отчасти понять это, глядя на северную Европу, где почти во всех странах сохранились царствующие дома, что не помешало этим странам достичь высот демократии и цивилизованности. Еще один пример для нас — Испания. А мы здесь, в России, поторопились. Увы. Теперь уж все. Ни монархии не вернуть, ни дуэли. И надо думать, как жить дальше без этого, как переползти через болото, не впадая ни в глупый авторитаризм, ни, тем более, в пошлую тиранию.

Итак, общество — это культурная пирамида. И все дело в ее верхушке (откуда и срываются искры в божественный мир). Все нижние слои — опора пирамиды, ее тело (но не ее смысл).

Один из самых трудных вопросов демократической философии и практики — как удержать вершину пирамиды, не дать ей осесть, сползти, тем более рухнуть… Становится предельно понятен тезис о том, что демократия прежде всего защищает права меньшинства (меньше всего я имею в виду здесь модные ныне рассуждения о сексуальных меньшинствах и прочей пошлой ерунде). Моя мысль проще и грубее: демократия — это когда прежде всего защищены права (вплоть до личной безопасности, до неприкосновенности — со стороны государства, церкви и прочих машин…) таких людей, как Сократ, Сенека, Данте, Джордано Бруно, Галилей, Лавуазье, Шенье, Гумилев, Лорка, Мандельштам, Мейерхольд, Вавилов, Михоэлс, Сахаров… Список этот может продолжить в любую сторону исторического времени каждый читатель, согласный с этой идеей. Но печальная тонкость заключается в том, что излишне длинным он в любом случае ни у кого не получится.

Может показаться странным, что в этом списке нет имен Пушкина, Лермонтова, Эвариста Галуа… Кто же должен был защитить этих гениев? И как? Но это как раз повод задуматься о том, что такое дуэль, что такое государство, что такое неправедное убийство и убийство вообще, почему бывает смертная казнь и, самое главное, — что такое свобода?

К О Н Е Ц.