Глава 17. Правитель-убийца Борис Годунов
Глава 17. Правитель-убийца Борис Годунов
Итак, Годунов. Со свойственной схематичностью изложения, весьма условно и неточно передавая основные этапы борьбы придворных группировок после смерти царя Ивана IV, этапы последовательного отстранения от власти, физического уничтожения Борисом всех членов мешавшего ему опекунского совета при Федоре Ивановиче, г-н Радзинский умолчал, что Годунов все же смертельно боялся. Боялся, ибо знал, что действует как преступник. И как раз этот-то животный страх иуды за собственную шкуру вместе с неистребимым желанием власти — власти любой ценой! — толкал правителя на все новые и новые предательства. Так как случилось это уже в первый год царствования наследника Грозного, когда Федор Иванович, тяжело заболев, едва не умер. Прекрасно понимая, что смерть шурина одновременно станет и его собственной политической смертью, крушением его карьеры, Борис попытался подстраховаться…
В начале 1585 г. правитель отправил в Вену, ко двору Габсбургов, свое тайное посольство. Не надеясь, что после кончины Федора Ирина сможет удержаться на троне, Борис заранее решил сосватать сестру за одного из немецких принцев, а потом… возвести этого принца и на русский престол в качестве супруга законной царицы… Но подробный донос поляка-переводчика Якова Заборовского расстроил сии далеко идущие планы. О начавшихся переговорах между германским императором и доверенными лицами Годунова стало известно при королевском дворе в Речи Посполитой, который, конечно, не преминул заявить свой гневно-благородный протест действиям «московитов». Разразился грандиозный скандал, о коем судачили чуть ли не по всей Европе. Проштрафившийся Борис только и смог сделать, что приказал своим дипломатам выступить с беспомощным оправданием, гласившим: «И мы то ставим в великое удивление, што такие слова злодейские (о сватовстве к „цесареву брату“) нехто затеял злодеи и изменники».[635] Но эти жалкие заявления помочь уже не могли.
Вот когда партия «старых бояр» во главе с Шуйскими действительно пошла в наступление, намереваясь использовать промах ненавистного ей выскочки для собственного реванша! Однако, по привычке довольно туманно и путано, опуская многие детали, рассказывая читателю о попытке Шуйских избавиться от Годунова путем организации развода царя Федора с «неплодной» Ириной и вторичной его женитьбы, г-н Радзинский предпочел не заострять внимания на том, сколь по-настоящему опасный характер приобрело это выступление, поддержанное церковью и народом. А между тем профессиональный историк прямо пишет: обстоятельства складывались для Бориса столь безнадежно, что он стал готовиться к бегству за границу. Причем, как некогда первый российский «демократ» Андрей Курбский, Годунов стремился все обустроить самым тщательным образом и явиться за рубеж не с пустыми карманами… В Англию предварительно был послан доверенный человек правителя — «англичанин Джером Горсей. В Лондоне не поверили своим ушам, когда Горсей изложил королевскому совету просьбу Годунова. Борис просил в случае беды предоставить ему и его семье убежище в Англии. Разъяснения эмиссара рассеяли все сомнения в серьезности его намерений. Горсей уведомил королеву, что сокровища[636] Годунова уже в Соловецком монастыре, откуда при первом удобном случае их легко переправить в Лондон. Королева Елизавета не скрывала своего удивления и долго расспрашивала Горсея о причинах, по которым Годунов намеревался вывезти из России свои богатства».[637]
Причины же были действительно веские. Подстрекаемая Шуйскими огромная толпа посадского люда, ворвавшись в Кремль, уже требовала выдачи Годунова, «олицетворявшего в ее глазах гнет и несправедливость».[638] Но… хитрый татарин сумел и на сей раз вывернуться, представив себя не узурпатором, а наоборот, защитником прав царя Федора, по-прежнему отказывавшегося от развода. Борис с праведным укором стал пенять митрополиту Дионисию, что негоже, мол, церкви способствовать такому греховному делу, как расторжение законного брака. Что, во-первых, наследник Федору уже есть — его брат царевич Дмитрий Углицкий. Во-вторых же, и сама царица Ирина, находясь «в летах цветущих», вполне способна еще подарить государю сына[639]… словом, современники недаром считали Годунова мужем «умным и сладкоречивым». Требование о пострижении царицы было отклонено, а князьям Шуйским предложена «мировая» или, как сказали бы нынче, «сотрудничество» — сотрудничество с властью. И мятежная аристократия поверила ему, возомнив, что правитель все же сдается, что он уже всецело в ее руках… Да и нараставший с каждым часом тревожный рокот людского моря под стенами Грановитой палаты становился все более опасным как для Годунова, так и для самих Шуйских. Использовав «чернь» в качестве мощного рычага политического давления на правителя, оппозиционная знать теперь не меньше его была заинтересована в том, чтобы поскорее убрать ее из Кремля… Поэтому неудивительно: не кому-либо иному, как особо любимому москвичами Ивану Петровичу Шуйскому (герою обороны Пскова и главному опекуну Федора по завещанию Грозного), была поручена рискованная миссия, спешно выйдя к народу, от имени всех бояр провозгласить, что «им на Бориса нет гнева». Что «они помирились и впредь враждовать не хотят меж себя». В этот-то момент, как свидетельствует летописец, из толпы выступили два купца и, обращаясь к Шуйскому, с горечью сказали: «Помирились вы нашими головами: и вам, князь Иван Петрович, от Бориса пропасть, да и нам погибнуть».[640] Как в воду глядели торговые люди московского посада… Той же ночью, опять-таки сообщает летописец, оба купца были схвачены и сосланы «неведомо куда». Еще шестерых купцов Борис приказал обезглавить у стен Кремля. Наконец, много народу отправлено было в сибирскую ссылку. В ссылку же 13 октября 1586 г. отправится и лишенный сана митрополит Дионисий. Так Годунов отплатит духовенству и «черни» за пережитый ужас…
Но гораздо более осторожными, скрытыми от посторонних глаз (хотя и не менее жестокими) станут его действия по отношению к главным врагам — Шуйским. Известно, что из пяти представителей этой фамилии, имевших право заседать в боярской Думе, — Ивана Петровича, Андрея, Василия и Дмитрия Ивановичей Шуйских, а также Василия Федоровича Скопина-Шуйского, — Борис приказал умертвить лишь двоих: Ивана и Андрея, остальных же только отправили в ссылку. Причем если Ивана Петровича действительно, как об этом вспоминает и г-н Радзинский, люди Годунова заставили принять постриг в отдаленном Кирилло-Белозерском монастыре, а потом задушили — в ноябре 1588 г., то Андрей Иванович был арестован и убит в тюрьме уже в июне 1589 г. по обвинению в том, что он «неправды многие показал перед государем».[641] Однако, вскользь упоминая об этих тайных расправах, автор книги опять легкомысленно даже не попытался объяснить, что же все-таки заставило Бориса на исходе той тревожной осени 1586 г. обойтись со своими злейшими противниками столь сдержанно и тянуть с их казнями почти два года? Что мешало отдать приказ немедленно, сейчас же?
А мешало вот что. Могучий княжеский род Шуйских был все еще очень силен, обладая широкими связями и большим авторитетом среди старой аристократии, дворянства, московского купечества. Открыто противостоять его влиянию худородному правителю было тяжело. К тому же бояре Шуйские явно рассчитывали на поддержку из-за рубежа. Стремясь либо серьезно ограничить власть Годунова, сделав его послушной марионеткой, либо убрать вообще, возведя на трон своего ставленника, они не исключали варианта объединения России с Речью Посполитой. Как пишет исследователь, «об истоках польских симпатий Шуйских можно догадаться. Московской знати всегда импонировали политические порядки Речи Посполитой, ограничивавшие королевскую власть в пользу магнатов. Бояре не прочь были распространить подобные порядки на Русь путем слияния двух государств». Не случайно осенью 1586 г. в письме к Антонио Поссевино король Стефан Баторий самодовольно сообщал, что бояре и почти весь народ московский, не желая терпеть деспотизм Годунова, ждут польской помощи… Был даже собран сейм, долженствовавший обсудить и конкретизировать планы вторжения в Россию,[642] в то время как новоизбранный папа римский Сикст V вместе с «пастырским благословением» уже готовил щедрую субсидию для сего похода — 250 000 скудо…[643]
В сложившейся обстановке правителю не оставалось ничего иного, как бросить Шуйским прямое обвинение в измене. Литовская разведка доносила в Краков: «Глубокой осенью 1586 г. он (Борис) заявил в Думе, что Андрей Шуйский ездил под видом охоты на границу и встречался там с литовскими панами. По слухам, боярину удалось оправдаться. Но разбирательство в Думе будто бы закончилось тем, что Годунов и Шуйский подрались и ранили друг друга».[644] Надо ли говорить, что жестокая, кровавая схватка сия произошла в Грановитой палате на глазах у всего боярского совета отнюдь не из-за вопиющего попрания государственных интересов России: все изложенные выше факты ясно свидетельствуют, что эти интересы были в равной степени безразличны как Годунову, так и клану Шуйских. Свидетельствуют они и о том, что зверски били и душили один другого эти два именитых мужа уж конечно не из-за оскорбленной чести. Им, прожженным царедворцам-интриганам, вопросы чести, а значит и служения, и верности долгу пред богом и Отечеством, были столь же безразличны. Единственным и главным камнем преткновения всегда являлась для них только власть. Власть, за которую они готовы были и продаться кому угодно, и убить тоже кого угодно. Убить своими собственными руками…
Но двинемся далее. Набрасывая образ правителя, а затем и царя Бориса, г-н «писатель-историк» Эдвард Радзинский сообщает, что время его стало чуть ли не благостным отдохновением для измученной Грозным деспотом страны. Временем мудрых реформ и кратких победных войн (совсем не тяжелых, не изнурительных, в отличие от памятной ливонской эпопеи). Что же, «реформы» у правителя-татарина действительно были, и о главной из них, отмене Юрьева дня, т. е. введении крепостного права в России, мы уже говорили с читателем выше.
Ее страшные последствия будут губительны для нашего крестьянства, почти на три века сковав его рабскими кандалами (как некогда сковывали степные торговцы «живым товаром» бесчисленные караваны русского полона, угоняемого на продажу). Однако именно она, сия роковая «реформа», сгубит прежде всего и самого Бориса. Но об этом речь чуть позднее.
Здесь же нам необходимо уточнить слова г-на Радзинского о Годунове как об удачливом военачальнике. Еще историк К. Валишевский писал, что «Борис не знал ратного дела, и, конечно, перед таким противником, как Баторий, его постигла бы жалкая участь».[645] Не случайно уже с момента смерти Ивана Грозного славный «король-рыцарь» открыто перестал считать обязательным для себя исполнение Ям-Запольского. соглашения о десятилетнем перемирии с Россией, подписанного в январе 1582 г. И если Москва к 1586 г. освободила 900 пленных поляков, то Речь Посполитая со своей стороны за этот же период отпустила только 20 человек. За остальных объявили громадный выкуп… Одновременно Баторий, «продолжавший носиться с замыслами о завоевании едва ли не всего Московского государства, вновь упорно начал требовать от России уступки Смоленска, Северской земли и даже Новгорода и Пскова…».[646] Словом, как видит читатель, начиналось вроде бы новое историческое действие, но разворачивалось оно по старому, веками отработанному, сценарию. Спеша воспользоваться внутренним «нестроением» на Руси, к ее границам с запада снова готовились двинуться многотысячные вражеские войска. Войска, осеняемые прямым и жестким католическим крестом…
Однако, сама смерть неожиданно остановила Батория в его последнем злобном порыве на восток. 20 декабря 1586 г., чуть более пятидесяти лет от роду, король Речи Посполитой скончался — видимо, от гангрены, причиной которой была не заживавшая долгое время рана на правой ноге. Как пишет исследователь, эта «загадочная, вечно гноящаяся рана изнуряла когда-то сильный и бодрый организм трансильванского воеводы, волею польской шляхты избранного в польские короли».[647] Так что при упоминании о смерти Батория, воспользуйся г-н Радзинский своей желчно-презрительной лексикой, и ему вполне можно бы сказать, что Стефан «с г н и л», как употребил он данное выражение, говоря о смерти Грозного. Но… ничего подобного нет в повествовании нашего телеисторика. Для него польский король — прежде всего «великий воин, создавший самую мощную армию в Европе». И это откровенное любование врагом Русского государства, которое автор подкрепляет знаменитым высказыванием Карамзина о том, что «если бы жизнь и гений Батория не угасли до кончины Годунова, то слава России могла бы навеки померкнуть еще в самом начале нового века», все это, повторим, опять с головой выдает автора. Выдает его жалкую попытку, с одной стороны, ни единым словом не омрачить перед читателем блестящий образ «короля-рыцаря», а с другой — вознести на недосягаемую высоту и авторитет Годунова, которому «удалось без крови покончить со смертельной угрозой». Но «удалось» благодаря чему? Благодаря каким особым талантам и усилиям?
Ответа на этот вопрос у г-на Радзинского нет. Нет по той простой причине, что, решись наш и впрямь всезнающий автор все-таки дать ответ на него, и ему неминуемо пришлось бы признать, что отнюдь не «военные и дипломатические способности» правителя обусловили тот «успех». Как говорили старые историки, только случайная (или все же не случайная?..) кончина Батория — (общепризнано) одного из выдающихся полководцев своей эпохи — спасла Россию в тот критический момент, более чем на 15 лет отодвинув срок нового нашествия с запада. Неисповедимыми путями истории был выведен из строя самый главный враг Руси. Стремительно провалившись в омут очередного бескоролевья, гордая шляхетская республика надолго утратила саму способность к агрессии. В основном лишь благодаря этому русская земля действительно получила тогда необходимую ей передышку. Только потому, что не было у правителя Годунова по-настоящему сильного противника, долго спасался и сам он от позора поражений. Об этом свидетельствует вся последующая история его военных «триумфов».
Так, расписывая всеми радужными красками факт «победы» Бориса над шведами, в результате которой России были возвращены (уступленные Грозным по Плюсскому перемирию в августе 1583 г.) несколько старинных русских городов у берегов Финского залива — Ивангород, Ям и Копорье, г-н Радзинский не рассказал читателю о действительных героях и реальных достижениях этой победы. А она весьма красноречива…
Немедленно по кончине царя Ивана IV в Москву поступил запрос барона Понтуса Делагарди — командующего войсками и наместника шведского короля в Эстонии. Барон хотел знать, намерен ли новый правитель России продлить сроки уже истекавшего к тому времени Плюсского перемирия или, в отличие от Грозного, он все же согласится прислать своих представителей в Стокгольм для заключения «вечного мира» со Швецией, тем самым окончательно признав потерю побережья Финского залива. Но читатель видел: именно тогда Годунову больше приходилось отсиживаться в осажденном народом Кремле, чем заниматься государственными делами. К тому же, как указывает историк, правительство Бориса ни за что «не решалось на новую войну против шведов, пока был жив Стефан Баторий со своими захватническими замыслами».[648] Нет, интриган-царедворец избрал другой, более присущий ему путь. Русским послам — князю Шестунову и думному дворянину Татищеву — отправленным в октябре 1585 г. на встречу со шведами, он велел предложить выкупить указанные выше города. Шведы, конечно, от этого напрочь отказались. Барон Делагарди, ранее нанесший русским войскам немало серьезных поражений, особенно упорно добивался теперь окончательного решения вопроса о побережье. Так что переговоры грозили зайти в тупик, и дело спас лишь случай. Встречи послов проходили на устье р. Плюсы близ Нарвы. В один из дней лодка со шведскими уполномоченными, переправлявшимися через Нарову, была перевернута сильным ветром и разбилась. «В числе утонувших оказался сам Делагарди. Русские избавились, таким образом, от злейшего врага», и перемирие было продлено еще на четыре года.[649]
Только пять лет спустя, когда уже давно не было в живых Стефана Батория, когда на русско-польских границах воцарилось относительно долгое затишье и Российское государство реально успело отдохнуть, собраться с силами (именно то, чего так не хватало в свое время Ивану Грозному!), правитель все же осмелился потребовать у шведов возвращения России города-порта Нарвы, а также Яма, Копорья и Корелы. Стокгольм ответил отказом. Тогда-то, в январе 1590 г., и начался новый большой русский поход против шведов. Формально войско возглавил сам царь Федор Иванович, сопровождаемый шурином Борисом Годуновым и двоюродным братом по матери Федором Никитичем Романовым. Уже в том же месяце русские рати легко овладели Ямом. Затем воевода передового полка удалой князь Дмитрий Хворостинин (некогда, еще совсем молодым человеком, наголову разгромивший орду Девлет-Гирея) разбил войска шведского генерала Банера близ Нарвы, и началась осада этой важнейшей прибрежной крепости. Первый штурм шведы отбили. Но стоило русским (как это не раз бывало при Грозном царе) начать 19 февраля массированный артобстрел городских стен — и осажденные, немедленно выбросив белый флаг, послали к Годунову своих парламентеров. Смертельно опасаясь того, что русские вот-вот захватят эту ключевую для морской торговли на Балтике крепость-порт, шведы, спешно начав переговоры, предложили ему забрать и Ям, и Ивангород, и Копорье — лишь бы он оставил в покое Нарву, а вернее, о т к а з а л с я от главного. От возвращения России на Балтику, от ее усиления за счет развития русского мореплавания. И… невзирая на прямую возможность, даже очевидность победы русских ратников, победы, для достижения которой не хватало лишь одного последнего удара, Борис Годунов согласился на предложенную уступку. Как сообщает Псковская Первая летопись «Ругодива /Нарву/ не могли взять, понеже Борис им /шведам/ наровил, из наряду бил по стене, а по башням и по отводным боем бити не давал».[650]
Говоря об этом, в сущности, предательском по отношению к собственным войскам шаге правителя, один из дореволюционных историков объяснял его такими известными чертами характера Годунова, как нерешительность и зависть, тем, что он «при всех своих способностях не обладал храбростью и воинским талантом и в то же время не желал, чтобы этими качествами выдвинулся помимо его какой-либо другой боярин. Таким образом, Нарва, которая едва ли могла выдержать настойчивое бомбардирование и новый приступ (штурм), осталась в руках неприятеля, а Годунов с царем возвратился в Москву торжествовать победу».[651] Правда, современный исследователь Р. Г. Скрынников уже не склонен видеть в поступках правителя ни измену, ни зависть. Оценивая действия Бориса под Нарвой, историк приходит к выводу, что они были только «ошибочными», и причины сих ошибок[652] объясняются не каким-то тайным умыслом в пользу шведов (как констатирует летопись), но лишь «полным отсутствием (у Годунова) боевого опыта».[653] И при этом даже не возникает вопроса, а как же мог, как позволил себе Борис, будь он действительно человеком мудрым и честным, как он мог, ничего не смысля в воинском деле, взять в свои руки руководство осадой столь важной крепости? Почему ввиду собственной некомпетентности он не поручил это дело кому-либо другому — например, тому же Дмитрию Хворостинину, уже одержавшему целый ряд побед? Или хотя бы прислушаться к советам более сведущих воевод?.. Однако как указывает тот же Р. Г. Скрынников, именно за «неумелое руководство (правителя) осадный корпус заплатил под стенами Нарвы дорогую цену». «Осторожность, сделавшая Годунова неуязвимым на поприще политических интриг, не оправдала себя в дни войны. Победа ускользнула из его ловких рук».[654] Он подписал перемирие на условиях противника…
Столь же двусмысленной оказалась роль Бориса и в победе над Крымским ханством. Кстати, упоминая о ней, г-н Радзинский не сказал, что, нападая на Россию летом 1591 г., хан Казы-Гирей действовал совместно со шведами. Ибо, отдав московитам Ивангород и Копорье, король Юхан III вовсе не думал, что отдает их навсегда. Едва подписав перемирие с Борисом, Юхан тут же заключил военный союз с Крымом для нового наступления на Россию. Ради этого Швеция даже провела крупнейшую со времен Ливонской войны мобилизацию и в момент стремительного нашествия 100-тысячной орды Казы-Гирея сосредоточила на русской границе до 18 000 своих солдат, готовясь бросить к Новгороду и Пскову.
Но снова что-то не заладилось у агрессоров… Утром 4 июля крымчаки по с Серпуховской дороге вышли прямо к Москве и заняли местечко Котлы. Русские полки расположились у Данилова монастыря, возведя там подвижные укрепления — «гуляй-город». Весь день между ними и татарами шли малозначительные столкновения, ибо ни одна из противоборствующих сторон так и не задействовала свои главные силы. А ночью враг неожиданно отступил и, гонимый неизвестно чем вызванным паническим страхом, бежал. Бежал, бросая обозы и захваченные трофеи…
Сие загадочное по своей внезапности и поспешности бегство крымцев и поныне остается странным для историков. Хотя официальные Разрядные записи гласят, что «победа» оная всецело принадлежит Борису, который под покровом ночи вывел будто бы войска и пушки из «гуляй-города», вплотную подошел с ними к ставке хана и начал ее обстрел, что и явилось причиной паники,[655] версия эта вызывает большие сомнения. Вызывает сомнения потому, что, подчеркивает исследователь, сохранились ранние, черновые, не прошедшие цензурный контроль канцелярии правителя записи тех же Разрядов. А они сообщают, что русские воеводы тогда «стояли в обозе готовы, а из обозу в то время вон не выходили». И действительно, вполне справедливо продолжает историк, «едва ли у них были основания покидать укрепления посреди ночи. Управлять полками и перевозить артиллерию в темноте трудно, практически невозможно».[656]
Свидетельствует о том, что никакой «атаки Годунова» в реальности не происходило, и уже знакомый читателю дьяк Иван Тимофеев. А ведь он служил тогда в Пушкарском приказе и вполне мог быть не только очевидцем, но и прямым участником тех событий. Как и московские летописи, дьяк Тимофеев в своем знаменитом «Временнике» сообщает, что татар испугала сильнейшая пушечная пальба, вдруг начавшаяся среди ночи в русском стане. Встревоженный этим хан велел допросить русских пленников. И те ответили: сие подошла помощь москвичам — полки из Новгорода и других мест… Этого, должно быть, и оказалось достаточно для крымцев, еще хорошо помнивших, как двадцать лет назад, в 1572 г., здесь же, под Москвой, была наголову разгромлена войсками Грозного царя могучая орда Девлет-Гирея.[657] Вторично испытывать судьбу не захотел никто… Объятые диким ужасом, татары не стали дожидаться даже утра. Хан Казы-Гирей, не смогший ни сдержать, ни хоть как-то упорядочить это позорное отступление, сам вернулся в Бахчисарай на простой телеге, с перевязанной рукой. Поскольку нет свидетельств, что он участвовал в столкновениях с русскими, то не сложно понять: был он ранен именно в свалке ночного бегства…
Лишь на переправе у Оки произошла задержка этого стремительного отступления. При желании Борис мог бы воспользоваться моментом для преследования и полного разгрома противника. Но правитель и его приближенные ограничились только тем, что послали вдогонку татарам несколько сотен дворян, которые разбили татарские арьергарды и взяли в плен до тысячи человек.[658]
Все это ясно указывает на то, что, «как и при осаде Нарвы, Борис Годунов не проявил в войне с татарами ни решительности, ни энергии. Тем не менее вся слава после победы досталась ему. Столица и двор чествовали его как героя». Чествовали, невзирая на то, что фактическим главнокомандующим русскими войсками при отражении нашествия Казы-Гирея был вовсе не Годунов, а князь Федор Иванович Мстиславский…[659]
Весть о паническом бегстве Казы-Гирея сорвала и шведское наступление на Новгород и Псков. Осадив маленькую крепость Гдов, войска короля Юхана идти дальше не решились. И это тоже указывает. Указывает отнюдь не на «полководческий гений» временщика… Возможно, более правильным было бы предположить, что страх, неуверенность в собственных силах, столь отчетливо проявившиеся тогда в действиях татар и шведов, равно как и понесенные ими поражения, свидетельствуют о другом. О хорошей подготовке и вооружении. О возросшем мастерстве русского воинства. О значительном пополнении его боевого опыта в долгих, тяжелых войнах времен Ивана IV. Войнах, шедших как на юго-востоке, так и на западе, северо-западе, в Ливонии, где русские рати впервые могли познакомиться с европейской системой боя. Все это, повторим, было достигнуто в царствование Ивана Грозного и теперь давало свои плоды. Вот только пахаря, с мукой, потом и кровью взрыхлившего сию ниву, уже не было в живых. Его урожаем хищно воспользовался другой.
Однако верными оказывались не только военно-стратегические замыслы и начинания царя Ивана. Весь дальнейший ход событий подтверждает: глубоко продуманной и верной была его внешняя политика. Сумев понять, что главная угроза Русскому государству всегда исходит с Запада и, на протяжении всей своей жизни ведя с ним непримиримую борьбу, Грозный, вместе с тем, решив казанскую проблему, столь же упорно стремился обеспечить для России надежные тылы на Востоке. Стремился наладить и укрепить возможно более прочно мирные связи с государствами Кавказа и Закавказья. Именно благодаря такой, намеченной еще с участием мудрого святителя Макария политике начал формироваться у народов Кавказа образ России как могучего, дружественного соседа, никому не отказывающего в высокой державной защите. Именно благодаря ей потянулись они к Москве, как к реально сильному союзнику, способному обеспечить мир и безопасность для каждого, кто обратится к нему за помощью. Об этом ярко свидетельствует тот факт, что лишь несколько лет спустя после смерти Грозного с просьбой о русском подданстве обратилась к Москве Грузия.
Но, вскользь говоря об этом событии, Эдвард Радзинский приписывает исключительно заслугам правителя Годунова принятие под скипетр России Грузинского царства, когда, по «глубокомысленному» выражению автора, «и без того безграничная Московия пришла на Кавказ». Хотя г-н писатель-историк должен бы знать, что «Московия пришла на Кавказ» задолго до того, как Борис, узурпировав власть, обосновался в кремлевских палатах. Еще в 1561 г., женившись на кабардинской княжне Кученей (да, той самой, вместе с которой, по мнению г-на Радзинского, «в царский дворец пришла деспотия — азиатское проклятие России…») царь Иван, по просьбе отца Кученей, а своего тестя князя Темрюка, приказал выстроить на одном из горных склонов у слияния рек Терека и Сунжи мощную крепость Терек. Крепость защищала владения Темрюка от воинственных соседей. Вот это и было первым русским «приходом на Кавказ». Не случись данного события, вряд ли прислал бы вслед за кабардинским князем прославленный кахетинский царь Леван своих послов «бить челом» Ивану Грозному с точно такой же просьбой — о помощи и защите против Османской империи и Персии. Наконец, вряд ли и преемник Левана, царь Александр в 1587 г. присягнул бы на верность русскому царю Федору Ивановичу, преемнику Грозного, в ответ на что Александру было незамедлительно послано на подмогу большое войско под командованием уже знакомого читателю славного русского воеводы князя Дмитрия Хворостинина. Так что и это тоже можно лазвать достижением политики Грозного. Важным звеном в той единой логической и непрерывной цепи исторических фактов, умышленно разрывать которую преступно…
Но вернемся к Годунову. Итак, правитель торжествовал нежданную победу над крымским ханом, и ему очень нужен был сей помпезный триумф, с многодневным царским пиром, с гуляньями по всей Москве и раздачей демонстративно щедрой милостыни нищим. Нужен был не только потому, что (как пишет историк) «Борис жаждал славы великого военачальника».[660] Громкие торжества, многократные прославления его имени в июле 1591 г. как воздух необходимы были Борису, дабы скорее забылся, пресекся всеобщим ликованием страшный слух. Слух, который упорно, несмотря на тайные усилия правителя его остановить и искоренить, все шире расходился по Русской земле. Народная молва о страшном убийстве, совершенном людьми Годунова всего лишь полтора месяца назад, 15 мая 1591 г. Убийстве невинного ребенка — девятилетнего царевича Дмитрия, последнего сына Ивана Грозного.
Удивительно, как, заводя речь об этой знаменитой «угличской драме», г-н Радзинский, дотоле худо-бедно, но временами все же придерживавшийся общепризнанных ныне в исторической науке взглядов по рассматриваемым в его тексте вопросам, на сей раз резко отступает от господствующего среди историков мнения. Мнения о том, что царевича Дмитрия никто не убивал, но сам ребенок, страдая припадками эпилепсии, случайно нанес себе смертельную рану ножом в горло… Мнения, возникшего на основе изучения подлинных материалов следственного дела 1591 г. Отчета о специальном «розыске», проведенном высокой комиссией во главе с князем Василием Шуйским. Комиссией, присланной из Москвы в Углич буквально на третий день после разыгравшейся там трагедии.[661] Самым горячим сторонником излагаемой в деле версии о «нечаянном самоубийстве царевича-эпилептика» является сегодня Р.Г, Скрынников, во многих статьях, книгах дотошно разбирающий обстоятельства смерти Дмитрия. Поставив целью оправдание «незаслуженно» (по его мнению) «оклеветанного Бориса», историк напрочь отвергает причастность Годунова к смерти царевича и доказывает, что ребенок погиб именно в результате несчастного случая, когда во время игры «в тычку», его внезапно постиг очередной приступ «черной» («падучей») болезни и он сам напоролся на нож, повредив себе то ли сонную артерию, то ли яремную вену…[662] Очень трудно даже допустить, что г-н писатель-историк Э. Радзинский, работая над темой, не ознакомился с этими бесчисленными публикациями. И все же, как видно из текста автора, они для него будто не существуют, их просто нет. Поворот странный. И странный не только целенаправленной избирательностью г-на Радзинского по отношению к существующим различным версиям того или иного исторического события, в чем читатель уже не раз мог убедиться выше. Странен он именно резкой сменой красок, неправдоподобной смешанностью света и тени, вдруг проступившей у писателя в создаваемом им образе Годунова. Героя, к которому сам же автор дотоле благоволил…
Уж очень жестко и совершенно однозначно звучат, к примеру, следующие слова рассказчика: «Убийство не может быть без убийцы. Мысль о том, что мальчик зарезал сам себя, выглядела дикой в глазах народа и неминуемо должна была порождать единственно возможный вывод: это Годунов послал убийц, это он зарезал…» Однако, если вернуться всего лишь страницей назад, где г-н Радзинский обосновывает этот страшный шаг своего героя, сразу станет ясно, зачем, пренебрегая доводами современного исследователя, решился вдруг наш хитроумный мэтр на столь нелестное для характеристики Годунова признание. Нет, безоговорочное обвинение правителя в смерти царевича потребовалось г-ну Радзинскому не для вящей достоверности, убедительности повествования. Оно потребовалось автору для того, чтобы, вкрадчиво ухмыляясь, еще раз напомнить и подчеркнуть: Борис ведь сформировался как личность «при дворе царя-убийцы Ивана». Вот в чем главный корень зла! Вот по чьему примеру сложились у Годунова такие «представления о нравственности», которые позволяли ему не только хладнокровно расправляться со своими политическими соперниками, но убить даже ребенка! А из оного уже как бы само собой напрашивается (навязывается) читателю: Борис не столько убийца, сколько сам жертва. Жертва кровожадного тирана! Жертва деспотического духа и порядков Московии! Это они сделали Годунова таким! Это они не дали ему, «достойнейшему», иного выбора, кроме одного: или убить девятилетнего мальчишку и самому стать царем, или лишиться власти и погибнуть…
Ну что ж, говорить о нравственных принципах человека, отравившего своего государя — государя, который чуть ли не с детства давал ему и хлеб, и кров, и положение в обществе, — действительно сложно. Как весьма спорно говорить и о том, существовала ли вообще «проблема выбора» для государственного деятеля, сознательно уничтожившего завещание законного царя, а потом столь же сознательно узурпировавшего власть его преемника. Но вот касательно суждения г-на Радзинского о «пагубном внешнем влиянии» на личность Годунова… Вряд ли не знает «мастер психологического портрета»: независимо от внешних обстоятельств, а порой и вопреки им, каждый человек всегда выбирает в жизни именно тот путь, на какой он способен. Как, например, сам выбрал свою крестную дорогу митрополит Филипп Колычев. Подобно Борису Годунову, он тоже вырос при московском государевом дворе. Однако ни кровавые ужасы, ни преступления политической борьбы так и не запятнали его души, она их отторгла, сохранив чистоту и святость. Будучи младшим современником митрополита, Борис не мог не знать о его судьбе, о его примере жертвенного служения и высокой преданности… И все же предпочел иное. Он предпочел власть и упорно шел к ней всю жизнь, не останавливаясь ни перед какими «нравственными порогами». Следовательно, это была изначально только его собственная воля, его выбор, винить за который кого-то или что-то другое представляется малоперспективным.
Точно так же, как очень мало шансов на успех и для тех, кто пытается оправдать Бориса, доказывая его непричастность к убийству царевича Дмитрия. К 1591 г. у Федора и Ирины по-прежнему не было детей, и подраставший в далеком глухом Угличе последний сын Грозного царя теперь уже с каждым днем, каждым часом своего существования становился все более опасным для правителя-узурпатора. Годунов просто не был бы Годуновым, если бы не послал к нему убийц.
К этому вела правителя вся логика его жизни, все предшествующие «деяния». И единственной (роковой) ошибкой для Бориса в данном случае было лишь то, что сию кровавую тайну убийства невинного дитяти он решил разделить с представителем своих злейших врагов, с князем В. И. Шуйским, которому смерть Дмитрия была не менее желанна, не менее выгодна. Неспроста ведь именно его, главу мятежного боярского клана, Годунов вернул из ссылки незадолго до намечаемого убийства. И не только вернул, но доверил управление Новгородом Великим. А когда в Угличе свершилось предначертанное, его же, Шуйского, послал «расследовать» дело. Так, видимо, думал Борис купить старого аристократа. Так повязать общей ответственностью за преступление. Так заставить молчать и служить…
Но повторим еще раз: этот «беспроигрышный», по выражению г-на Радзинского, ход правителя оказался ошибочным. Здесь наш автор совершенно прав, говоря о том, что «не понял завороженный собственными успехами Годунов характер незаметного боярина, не знал, какой ад был в душе Василия, какая ненависть к выскочке, погубившему его семью, заставившему прислуживать потомков Рюрика ему, безродному боярину». Правитель, «конечно, ожидал, что Шуйский сумеет найти „козла отпущения“, не связанного» с его, Бориса, именем, но он не просчитал, какой опасностью может вдруг обернуться сия услуга.
И действительно, «более коварного заключения Шуйский привезти не мог». Оно гласило, что 15 мая 1591 г. никакого преднамеренного, заранее спланированного убийства в Угличе не произошло. Царевич Дмитрий убил сам себя, упав на нож во время неожиданно начавшегося приступа болезни. Упав на глазах у трех женщин-нянек и еще четырех дворцовых, «жильцов» — мальчиков-сверстников, обычно игравших с царевичем… Ибо, во-первых, даже если допустить, что Дмитрий и впрямь страдал эпилепсией, во время приступов которой его «било оземь», и справиться с ним в подобные минуты было чрезвычайно трудно, так как всем пытавшимся это сделать он «руки ел»[663] (кусал), повторим, даже если допустить это, все же очень сложно представить, что в момент, когда царевичу якобы сделалось плохо, девятилетнего ребенка не смогли удержать три взрослые женщины. Ни удержать, ни хотя бы как-то отнять, забрать из детских рук нож?! Неминуемо возникает вопрос: что это было? Преступное ли небрежение своими обязанностями? (Няньки могли ведь просто заговориться, пока дети играли, и не сразу заметить беду[664]…) Равнодушие? (Мол, пусть его…). Или все же чей-то жуткий замысел, по которому в подходящий момент несчастному эпилептику специально подсунули нож?
Во-вторых же, вызывает подозрения и такой факт. Несмотря на то что всего по ходу следствия было опрошено 140 свидетелей, о «нечаянном самоубийстве» царевича прямо говорили лишь семь человек — все те же три незадачливые няньки и четверо малолетних товарищей Дмитрия, о которых упоминалось несколькими строками выше. Да, наш добрый, терпеливый читатель! Громкая версия «самоубийства» последнего сына Грозного основывается на показаниях… женщин-служанок и детей. Именно их перепуганных, сбивчивых слов оказалось достаточно князю Шуйскому. Они же берутся на вооружение как показания непосредственных очевидцев смерти Дмитрия и Р. Г. Скрынниковым, словно бы забывшим о том, что подобных «свидетелей» в те времена не было надобности даже подкупать. Им довольно было приказать говорить то, что нужно… Точно так же, как очень легко было объявить «мертвецки пьяным» Михаила Нагого, упорно настаивавшего, что царевича именно убили.
А между тем еще известный русский историк конца XIX — начала XX века Д. И. Иловайский очень сдержанно и корректно отмечал: «Все эти показания отзываются как бы одним затверженным уроком; такое впечатление производит чтение сего следственного дела. Но что первоначально показывали спрошенные и как они пришли к такому единогласию, остается для нас темно и сомнительно. По всем признакам, следствие о смерти царевича было произведено способом преднамеренным, и отчет о нем составлен недобросовестно».[665]
Вероятно, строгий академический стиль изложения не позволил старому историку выразиться более откровенно: дело было сфальсифицировано. И сфальсифицировано на первый взгляд именно в угоду Борису Годунову. Не случайно в материалах следствия не раз подчеркивается вроде стопроцентное алиби главного представителя Годунова в Угличе — дьяка Михаила Битяговского. Дьяка, коему правитель велел держать царевича и его родню под постоянным неусыпным надзором. И сам этот дьяк, и сын его Данила в момент смерти Дмитрия будто бы мирно обедали у себя дома, а поэтому никак не могли быть причастны к его гибели. Встревоженный набатным звоном, дьяк Битяговский прибыл в угличский Кремль уже после того, как свершилось непоправимое. Однако… есть в деле и другая интересная, о многом говорящая деталь: дьяк бросился сразу не к окровавленному телу царевича, но мимо его — на колокольню.[666] А сие словно тонко подсказывает: в тот момент Битяговскому важно было не то, что произошло с вверенным под его ответственность Дмитрием. Дьяку важно было скорее остановить набат, не допустить огласки и лишних свидетелей мнимого «самоубийства». События, которого… не ждал ли он?.. Но прекратить отчаянный гул набата не удалось, и это стоило жизни уже самому Битяговскому. Дьяк тщетно ломился в крепкую дубовую дверь звонницы. Оказавшись случайным свидетелем преступления, звонарь «заперся и в колокольню его не пустил». Собравшийся между тем на дворцовой площади простой люд, увидев мертвого царевича, ни мгновения не сомневался в словах матери убитого ребенка — царицы-вдовы Марии Нагой, которая кричала, указывая на ненавистного дьяка: «Он, он убийца!» (Причем, возможно, царица имела в виду Битяговского не столько как реального исполнителя убийства, сколько его тайного организатора.) Марию поддержали прискакавшие вскоре ее родные братья — Михаил и Григорий Нагие. Битяговский пытался укрыться в дьячей избе. Но возглавленная Нагими толпа народа ворвалась и разгромила избу, убив, самого Михаила Битяговского, его сына Данилу и еще более 10 их сторонников. Всего в результате этого стихийного самосуда погибло 15 человек. Тела их бросили в ров за городом
И… удивительно! «Розыск», начатый как расследование причин смерти царевича Дмитрия, быстро превратился в «розыск» против непосредственной родни погибшего. Против двух его дядей по матери, которых комиссия Шуйского обвинила в подстрекательстве к бунту и убийству правительственного чиновника. Мать убитого ребенка была насильно пострижена и отправлена в дальний Никольский монастырь под Череповцом, а ее братья — Михаил и Григорий — арестованы и брошены в тюрьмы. Спастись удалось лишь третьему брату — Афанасию Нагому. Он сумел бежать и, проезжая через Ярославль, глубокой ночью тайно встретился там со своим давним знакомцем Джеромом Горсеем, поведав ему страшную весть об убийстве царственного племянника. (Сообщение, которое любознательный англичанин не преминул занести в свои мемуары.[667]) Еще двумстам (200) жителям Углича вырвали языки (как и их мятежному колоколу, который первым поднял тревогу). Наконец, очень большое число горожан было приговорено к ссылке в Сибирь.
Так постарался князь Василий Иванович Шуйский задавить, лишить голоса и возможности действовать тех, кто мог, имел право и, наверное, хотел добиваться истины в раскрытии причин и виновников смерти царевича Дмитрия, кто мог рассказать совсем не то, что говорилось в официальном заключении следственной комиссии… Так услужил он главному заказчику сего дела. Но пройдет 15 лет, и, уже сам став царем, Василий Шуйский легко откажется от собственной, некогда белыми нитками сшитой версии «нечаянного самоубийства». В своих грамотах он всенародно объявит тогда, что последнего сына Грозного умертвили именно по приказу Годунова.[668] Однако столь долго скрываемая и раскрытая в сугубо конъюнктурных целях правда сия ему мало поможет. Точно так же, как не помогла, а очень быстро привела Годунова к гибели и его, Шуйского, ложь…
И все же в тот момент Борис остался доволен. Ненавистный отпрыск царя Ивана был мертв, следы убийства заметены. Власть ослепила правителя. Как верно замечает г-н Радзинский, он не понял «подарка князя», не сумел оценить опасности «пороховой бочки», исподтишка подложенной врагом. «Он продолжал верить в свое могущество, уже сулившее ему царство». Но крайне ошибочным для нас с вами, читатель, стало бы допущение того, что эта уверенность правителя в самом деле основывалась только на удачно осуществленных убийствах. Нет, убежденность Бориса в скором достижении вожделенной цели — русского престола — имела еще одну очень вескую причину. Причину, событие, не помня о котором невозможно до конца точно понять ни обстоятельств возвышения Годунова, ни его падения.
Событие это — введение крепостного права. Несколько ранее мы уже говорили о том, как умышленно связал писатель Э. С. Радзинский начало крепостничества на Руси с деятельностью Ивана Грозного, хотя этому нет ни одного документального подтверждения. Истинным же первопроходцем здесь был Годунов. Именно ему принадлежат первые крепостнические указы. Указы, которым суждено было стать важнейшей трагической вехой в социально-политическом и экономическом бытие России. Но, видимо, и сей факт показался слишком скучным для нашего чересчур вольного «популяризатора истории», больше занятого душевными переживаниями своих персонажей, нежели тем, что происходило в реальности. А происходило вот что.
Дорогу к трону Борис прокладывал себе не только посредством подкупов и предательств. И не только физическим устранением соперников. Как искушенный политик, Годунов понимал, что в схватке за власть — схватке с могущественной аристократией — ему не обойтись без серьезного союзника, силы которого можно было бы противопоставить силам ненавидевшей его старой знати. А такого союзника он мог найти тогда лишь в лице мелкопоместных дворян, войска которых составляли главную военную мощь страны. «Молодшие» служилые люди, дворяне, коим царь за их службу предоставлял небольшой надел земли, были заинтересованы в крепкой централизованной власти монарха и потому не разделяли сепаратистских устремлений крупных бояр-вотчинников. Его, дворянство, и стал крадучись «обхаживать» Борис, едва начав править «именем Федора». Он смотрел далеко к загодя готовил себе надежно привязанных корыстью сторонников…
Например, в отличие от Грозного царя, который неуклонно добивался, чтобы Русскому государству служили все, кто в нем живет, независимо от своего социального положения, точно так же, как все без исключения, будь то первый боярин или простой землепашец — должны были исправно платить налоги со своих земельных владений в пользу государственной казны, подчеркнем, в отличие от всего этого, Борис, едва став правителем, немедленно специальным указом «обелил от подати» (т. е. освободил от уплаты налогов) все господские пахотные земли в дворянских усадьбах. И, как пишет историк, эта реформа впервые «провела резкую разграничительную линию между привилегированным дворянским сословием и податными низшими сословиями»,[669] в частности, крестьянством, ремесленным населением городских посадов.