Глава 18. Миф о «царевиче Дмитрии» и еще одно вторжение поляков в Россию

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18. Миф о «царевиче Дмитрии» и еще одно вторжение поляков в Россию

Разумеется, мощное извержение этого вулкана началось не вдруг и не сразу, и обусловил его не один только «рост недовольства в народе закрепостительной политикой властей» (как предельно схематично утверждала ранее советская историография). Известно: в реальной истории всегда самым причудливым, зачастую невероятным образом переплетаются многие факторы. Вот и причин сильнейшего социального взрыва, гражданской войны или, по глубинному определению современников, Смуты, что произошла в России на стыке XVI–XVII веков, было много. Но все-таки главенствуют среди оных лишь три, теснейшим образом связанные друг с другом. Это, во-первых, захват власти изменником-временщиком Борисом Годуновым, который за время правления осуществлял политику, направленную не на укрепление государства и защиту интересов народа в целом, но на утверждение только лично своей власти. Такие действия, разумеется, не могли не привести к резкому и стремительному ухудшению общего положения в стране, к падению ее внешней обороноспособности и, главное, нарушению внутренней стабильности, особенно тогда, когда Годунов окончательно отменил Юрьев день и вызвал тем самым рост недовольства сотен тысяч крестьян. Это стало второй основной причиной Смуты. Третьей же предпосылкой гражданской войны, как считает современный историк, был «кризис дворянского сословия»,[721] критические настроения, получившие широкое распространение среди служилых людей. Правда, с той существенной разницей, что если крестьяне были действительно недовольны крепостническими указами Годунова о «заповедных летах» и начинали бунтовать именно против этого, то возмущение дворян имело совсем другой смысл. Они были недовольны не самими указами, лишавшими крестьян воли, а только не слишком последовательным проведением их в жизнь… Получив однажды от Бориса право собственности на землепашца, на его безвозмездный рабский труд, служилые люди очень скоро почувствовали, что новый царь не в состоянии обеспечить надлежащее исполнение того самого закона, благодаря которому он и смог заручиться поддержкой дворян во время своего избрания. Как правило, предоставлявшиеся «служилым» земельные поместья были слишком малы, и крестьян там не хватало до такой степени, что очень часто новоиспеченный помещик, получив надел где-нибудь на окраине страны, вынужден был сам пахать свою землю. И среди дворян начался глухой до времени ропот.[722]

А между тем все больше крестьян бежало от своих хозяев в «дикое поле», на вольный казацкий Дон, и все чаще Москву будоражили тревожные вести об убийствах помещиков, о поджогах усадеб, о жутких разбоях на дорогах. Годунову не верил уже никто, кроме ближайших приспешников. Как писал современник, всем надоели его притеснения и кровожадность.[723] Но надо было случиться еще более худшему, чтобы эта общая подспудно клокотавшая ненависть разразилась подлинным взрывом. Увы, русский человек всегда терпит до последнего.

В 1601–1602 гг. на Россию обрушился голод, во время которого в одной Москве погибло около полумиллиона человек Правда, вспоминая об этом, г-н Радзинский не преминул, лишь саркастически ухмыляясь, вопросить: «Но когда же не было голода в хлебной нашей стране?» Однако в начале XVII века голод действительно был, и вызвали его не какие-то наши личные огрехи, как прозрачно намекает историк-беллетрист, а общее ухудшение климатических условий, наблюдавшееся тогда по всей Европе, от Франции до Польши и России. Так, затяжные дожди летом 1601 г. не дали хорошо вызреть хлебам. А ранние морозы погубили озимые посевы, ибо для них крестьяне вынуждены были использовать «зяблые», незрелые семена. На следующий год они дали очень мало (или не дали вообще) всходов. Но и эти слабые ростки опять уничтожил слишком рано ударивший мороз. В результате народ остался даже без семенного зерна. Романтичный бытописатель дворцовых интриг явно не любит таких скучных «аграрных» подробностей истории. А ведь именно от них и зависела обычная каждодневная жизнь русского крестьянина, будь то в XVII столетии, да и в начале XX тоже… Э. Радзинскому это стоило бы понять, прежде чем со злорадством передавать (своими словами) неподготовленному читателю тяжкое свидетельство летописца о том, сколь ужасен был начавшийся голод, из-за коего «родители пожирали детей, на рынках продавалось человеческое мясо, а люди боялись останавливаться на постоялых дворах — пропадали».

Итак, положение складывалось критическое. К весне 1602 г. цены на рожь выросли в шесть раз, так что не только малоимущие, но уже даже средние слои населения не имели возможности покупать хлеб. Исчерпав запасы, люди стали есть кошек и собак, сено, липовую кору, человеческие трупы. Начались болезни, мор… Едва ли не со слезами умиления повествует наш всезнающий автор о благотворительных акциях царя Бориса в тот тяжелый момент. О бесплатной раздаче хлеба, денег нуждающимся. Но, как указывает, опираясь на подлинные исторические документы, профессиональный исследователь, милостыню и хлеб из царских житниц раздавали исключительно в городах. «Годунов благоволил к посадам, чтобы сохранить основной источник денежных поступлений в казну. Многомиллионное же крестьянство оказалось предоставленным собственной судьбе. Даже в дворцовых волостях (фактической вотчине Годуновых) дело ограничилось продажей (выделено нами. — Авт.) крестьянам „старого хлеба“ в долг, на условиях заемной кабалы».[724] Вот как реально выглядела его «государева щедрость и попечение» о страждущих.

А вот о своей «государевой чести» и выгоде Борис действительно заботился. Конрад Буссов передает, что во время голода в России немецкие купцы привели в Нарвский порт много кораблей, груженных хлебом, «которым бы можно было накормить сотни тысяч людей Однако Борис, — продолжает немецкий мемуарист, — не захотел подобного бесчестья, чтобы в его богатой хлебом стране покупался и продавался иноземный хлеб. Поэтому корабли должны были вернуться обратно, не распродав зерно, так как русским под страхом смерти запрещалось покупать его…»

Нет, должно быть, уже явственно ощущая растущую ненависть к нему народа, он думал, что все же сумеет погасить ее, не прибегая к чрезмерным затратам… 28 ноября 1601 г. последовал указ Годунова О ВОССТАНОВЛЕНИИ НА ГОД КРЕСТЬЯНСКОГО ВЫХОДА В ЮРЬЕВ ДЕНЬ. Причем, подчеркивает историк, если закон о запрете этого выхода был введен в действие с тайной подачи Бориса еще во время правления и именем царя Федора Ивановича, то теперь, уже в своей собственной царской грамоте Годунов сам себя объявлял освободителем народа от прежнего несправедливого закона. Благодетелем, который опять «велел крестьянам давати выход».[725] Так он «постарался одним ударом завоевать привязанность сельского населения».[726]

Крылся в этом указе и еще один коварный подвох, столь свойственный политической манере Годунова. Несмотря на то что в его тексте громогласно оповещалось о даровании воли крестьянам «во всем государстве», фактически действие Юрьева дня власти восстановили только на землях провинциального дворянства, низших офицеров и мелких приказных чиновников. Напротив, земли членов боярской Думы, столичного дворянства и духовенства не тронули, крестьяне там остались крепостными. Иными словами, в реальности Борис снова выступил не как защитник народа, но как «решительный защитник привилегий знати и верхов феодального сословия, непосредственно участвовавших в его избрании». Предусмотрительно не было возобновлено действие Юрьева дня и в пределах Московского уезда — опять же потому, что Борис «не желал восстанавливать против себя мелких московских помещиков, постоянно обретавшихся в столице. Так Годунов избегал шагов, которые могли вызвать раздражение знати, и в то же время не побоялся раздражения мелкого дворянства — самой многочисленной прослойки господствующего класса».[727] И все же тогда он ошибся, этот умный, проницательный татарский вельможа! В очередной раз предав тех, на кого опирался ранее, он плохо рассчитал свои силы.

Как отмечает даже немецкий исследователь Хельмут Нойбауэр, в сложившихся после частичного восстановления Юрьева дня обстоятельствах «нельзя было ожидать, что служебное рвение средне- и мелкопоместного дворянства будет расти».[728] А между тем именно от усилий всего служилого дворянского воинства по защите порядка в государстве (как и внешних рубежей страны), от его преданности трону зависела тогда и судьба самого Годунова, и всей его семьи. Судьба, уже висевшая на волоске.

Э. Радзинский без всякого зазрения совести сообщает читателю, что «голод был побежден» в благодатное правление Бориса. Но исторические документы свидетельствуют, что все происходило совсем иначе… Именно Великий голод, который многие считали божией карой, до предела обострил годами копившуюся в стране напряженность, что и стало началом краха временщика-убийцы, обманом захватившего русский престол… К 1603 г. действия на московских дорогах разбойных шаек (объединявших как разорившихся дворян, так и беглых холопов) приняли столь угрожающий характер, что на борьбу с ними Годунов вынужден был бросить специальные отряды служилых людей, руководимых Иваном Бутурлиным, одним из лучших воевод времен Ливонской войны и главой Разбойного приказа. Но разбои и грабежи продолжались, так что «с мая 1603 г. москвичи стали свидетелями военных приготовлений неслыханных масштабов. Можно было подумать, что городу вновь угрожают татары. Борис разбил столицу на несколько секторов и поручил их оборону пяти боярам и семи окольничим. Осенью Иван Басманов, охранявший порядок на Арбате, выступил в поход против „разбоев“. Воеводы прочих секторов остались на месте. Власти опасались, очевидно, не столько повстанцев, сколько волнений в столице».[729] Однако и победа над разбойным войском, которое под предводительством атамана Хлопко Косолапа сумело прорваться непосредственно к стенам Москвы, далась недешево правительственным отрядам. Хотя ими был взят в плен и казнен атаман Хлопко, но в жестоком бою погиб воевода Басманов. Не смогли полностью покончить они и с войском «разбойников»: многим его участникам удалось уйти от преследования, бежать на южные «украйны», к тому времени тоже охваченные бунтами и мятежом. «И вскоре, — как писал еще в начале XX в. старый историк, — эта уже заряженная электричеством среда получила и с другой стороны страшный толчок».[730]

Так отвернулась Россия от Бориса, отторгла его власть. И произошло это не из-за того, что, будучи государем не наследственным, не «по прирождению», а лишь избранным на престол, он «в сознании народном все равно „не по чину взял“», как тщится убедить читателя Эдвард Радзинский. И также не потому, что русское «общество было воспитано московскими царями в великом неуважении к собственному мнению и в великом уважении к „природным правам“ и оттого не могло признать прав избранного им самим царя». Настоящая проблема заключалась тогда не только в «признании» или «непризнании» «прав» Годунова… Увы, здесь от беглого, поверхностного взгляда писателя-беллетриста снова ускользнула еще одна существенная «деталь». А конкретно, что любые права, в том числе и право на власть, для русского человека были прежде всего неотделимы от понятия ответственности. Ответственности перед богом всех и каждого. Это вытекало из той основной нравственной идеи, которой веками держался государственный организм России. Идеи взаимного служения пред лицом Всевышнего Судии государя — народу и народа — государю. Только правитель, сознающий свой высокий долг (или, как говорили в те времена, имеющий в душе «страх божий») и действующий сообразно ему, мог считаться истинным, законным правителем государства. Однако именно Годунов и нарушил этот древний принцип. Как писал дьяк Тимофеев, сначала «он казался ко всем добрым, тихим и щедрым, и был всеми любим за уничтожение в земле обид и всякой неправды», но после, «когда достиг царского сана… он обманул ожидания всего народа, который с надеждой и сердечной верой ждал от него лучшего. Он тотчас переменился и оказался для всех нестерпимым, ко всем жестоким и тяжким».[731] Но, продолжает пятнадцатью страницами ниже автор знаменитого «Временника», виновны в этом сами русские люди, тоже утратившие чувство ответственности. Думаю, — писал он, подводя итоги своему рассказу о причинах Смуты, — что все указанное произошло с нами «от потери сознания своих грехов, оттого что сердце нагие окаменело и мы не Ожидаем над нами Суда… Если бы мы не смолчали, (предоставив) Борису всячески губить благороднейших после царей (бояр)… то едва ли вышеназванный (Борис) осмелился на второе убийство — т. е. (убийство) нового мученика царевича Дмитрия, и на сожжение в это время поджигателями лучшей части всего царства (Москвы), чтобы все погоревшие среди своего плача забыли восстать на него за эту смерть».[732]

Иными словами, вышеприведенная цитата из записок современника Смуты ярко подтверждает: власть царя Бориса русский народ отверг совсем не потому, что ему не хватило «уважения к собственному мнению» и прочих достоинств «цивилизованного общества». Обманом и преступлениями добившийся избрания на престол, боярин Годунов действительно оказался неправедным, «не истинным» государем. И многим людям на Руси как раз достало и высокого чувства гражданской ответственности, и осознания личного греха перед богом за то, что такой человек мог прийти к власти. Не случайно (и мы сказали уже об этом немного выше) голод 1601–1603 гг. был сразу понят народом как божья кара, как расплата за грех… В отличие от Э. Радзинского, это смог уяснить для себя даже современный германский историк-славист X. Нойбауэр, очевидно, более внимательно читавший наши летописи. С холодной рассудительностью опытного исследователя он, например, указывает: «Летописцам… была вполне привычна формула „ради грехов наших“. Следующие один за другим голодные годы, без сомнения, способствовали размышлениям о причинах несчастья: это могло быть воспринято как наказание за грехи правителя», в частности, за давнее убийство царевича Дмитрия.

Многие стали считать доказанным, что «благополучие не может основываться на власти… (государя), получившего трон благодаря коварству и насилию». Что «Борис не тот человек, которому царская власть подобает по закону, и, если народ ему подчиняется, то несет вину, заслуживает наказания вместе с ним». И «как бы ни казался такой ход мыслей простым и наивным, — подчеркивает далее тот же автор, — он находил отклик у неграмотного населения, тем более что и в правящих кругах были люди, заинтересованные в распространении слухов и подозрений».[733]

И это действительно очень точное замечание. Ибо в то самое время, когда среди «неграмотного» народа все больше росли тревога и открытое сопротивление власти «не истинного» царя, в «правящих кругах» действительно нашлись люди, попытавшиеся использовать надвигавшуюся бурю в своих корыстных целях. Это была старая боярская оппозиция, которую Борис, казалось, сломил, скрутил, навечно прибрал к рукам с помощью угроз, казней и льстивых подачек, но которая немедленно воспряла духом, стоило только зашататься под ним царскому престолу…

Внимательный и терпеливый наш читатель, должно быть, помнит, как пыталась она в свое время помешать воцарению Годунова, выдвинув «кандидатом» на трон соратника Ивана Грозного — престарелого князя Симеона Бекбулатовича. Теперь же, дабы свалить и уничтожить «безродного выскочку», ею предпринят был иной ход. Тонко пользуясь ожившими в народе воспоминаниями и мучительными раздумьями, связанными с тайной «угличской драмы», а также тем, как по-прежнему глубоко чтили простые люди память о великом самодержце-воителе, оппозиционная аристократия теперь подняла «на щит» имя уже даже не соратника, но сына столь ненавистного когда-то ей самой Грозного царя…

Да, новое усиленное «распространение слухов и подозрений» о том, что Борис причастен к гибели самого младшего наследника Ивана IV, что это он подослал убийц к ребенку, было очень выгодно боярам для того, чтобы поскорее расправиться с Годуновым. Как была очень выгодна им и запущенная тогда легенда о «чудесном спасении» царевича Дмитрия, о том, что неким «добрым людям» все же удалось уберечь его от убийц, спрятать в надежном месте, где он вырос и откуда уже скоро придет «добывать свое царство». Надо признать, боярские «аналитики» рассчитали верно… Ибо если для высшей знати имя Дмитрия с самого начала было не чем иным, как всего лишь циничным «идеологическим прикрытием» очередной схватки за передел власти, то для порабощенного Годуновым народа имя «царевича Димитрия Ивановича» действительно стало символом борьбы за справедливость. Весть о «чудесно спасшемся» сыне Ивана Грозного всколыхнула все русское крестьянство. Отказываясь подчиняться власти Бориса, лишившего их воли, люди стали требовать вернуть трон законному наследнику — истинному царевичу, который и будет управлять страной по божьей правде, как правил его родной отец. Который покарает изменников и защитит народ. Так сильна была на Руси вера в законного царя. Вера, рожденная многими веками взаимного служения…

В конечном счете именно это открытое неприятие народом Бориса — с одной стороны, и его же, народа, горячая вера в «истинного царевича», с другой стороны, привели к тому, что династия Годуновых потерпела жестокий крах, а победу одержал Самозванец. Точнее, одержали победу те, кто сумел использовать сложившуюся ситуацию в своих конкретных политических целях. А таких заинтересованных лиц было много. Много и в самой России, и за ее пределами…

Ведь рассказывая о появлении Самозванца, г-н Радзинский снова слишком упрощает события, объявляя главными его «создателями» бояр Романовых. Как ближайшие родственники отравленного царя Федора Ивановича, братья Романовы-Юрьевы действительно являлись злейшими врагами Бориса. Они же считались в Москве наиболее вероятными наследниками короны, случись вдруг неожиданная смерть Годунова. Несомненно, эти бояре знали и могли немало… И все же было бы большой смелостью допустить, что Самозванец, принявший на себя имя «царевича Дмитрия Ивановича», — «детище» исключительно Романовых. Повторим, слишком много лиц было заинтересовано тогда в его появлении… А посему, в отличие от писателя-беллетриста, профессиональный историк, опираясь на сохранившиеся документы, крайне осторожно подчеркивает: связь между Романовыми и Лжедмитрием I хоть и прослеживается, но не столь значительная, чтобы можно было делать какие-то серьезные выводы. Да, будущий монах и «царь-расстрига» Григорий Отрепьев (в миру — Юрий Богданович Отрепьев, бедный дворянин из Галича), совсем юношей приехав в Москву в поисках удачи, и впрямь служил при дворе бояр Романовых — но только самое непродолжительное время. Затем он по собственной воле ушел к князьям Черкасским и служил уже им. Лишь после этого, спасаясь от обвинений в «воровстве» (т. е., политической измене), которое грозило ему смертной казнью, Отрепьев был вынужден принять монашеский постриг, стать чернецом в дальнем монастыре. Впрочем, и там молодой человек надолго не задержался, явно тяготясь монашескими обетами. Какое-то время он просто «бегал» (скитался) по захолустным провинциальным обителям, пока… Пока снова не вернулся в Москву. И не просто вернулся, но по протекции был принят в главнейший кремлевский Чудов-монастырь. Причем по протекции отнюдь не Романовых, кои сами к тому времени были арестованы и сосланы, но уже совсем других влиятельных особ.[734] Вот из этой-то наиболее привилегированной, аристократической обители, откуда Григорий, вероятно, мог быть не раз зван и в патриаршии покои, и в боярскую Думу, он и ушел вдруг зимой 1602 г. прямым ходом «в Литву», т. е. в Речь Посполитую — излюбленное пристанище первых российских «диссидентов»…

Таким образом, как видит читатель, хотя доподлинно вряд ли можно установить, кто именно внушил молодому честолюбцу мысль объявить себя «чудесно спасшимся царевичем», кто подсказал ему, куда бежать, где искать поддержки, дабы вернуть себе «отцовский трон». Но, наверное, в данном случае для нас важно прояснить не столько конкретные имена этих людей, сколько понять их политические пристрастия. Понять, ради чего был создан ими миф о «чудесно спасенном царевиче» и на кого они с самого начала рассчитывали опереться в своем намерении возвести на русский престол Самозванца. А то, что умный, энергичный, недурно образованный дворянин Отрепьев — надо признать, блестяще, со знанием дела подобранная кандидатура в «царевичи»! — был направлен именно в Речь Посполитую, как раз и указывает на эти пристрастия. Ибо читатель уже хорошо мог убедиться, что «вольная шляхетская республика» всегда была идеалом для оппозиционного московского боярства. Веками именно на Польшу обращало оно свои вожделенные взоры, раз за разом пытаясь установить такой же «вольный» (для себя) порядок и на Руси — пусть даже ценой ее расчленения. И раз за разом, готовя очередной государственный переворот, бояре-изменники рассчитывали на поддержку своих преступных замыслов прежде всего из Польши, прежде всего там, у прямого врага России находили живейший отклик своим предательским планам. Так было и при Иване III, и при Иване IV, когда бояре, вступив в сговор с поляками, пытались отторгнуть от Русского государства Новгород и Псков. Так же случилось и в начале семнадцатого столетия, когда, объявившись в Польше под именем «царевича Дмитрия», боярский посланник Гришка Отрепьев предложил в обмен на поддержку «борьбы за отцовский трон» отдать ей все те же Новгород и Псков. Так внутренняя боярская измена вновь соединилась с происками внешнего врага. И на сей раз — успешно…

Собственно, это справедливо отмечал В. О. Ключевский, говоря о том, что Лжедмитрия I заквасили в Москве, а испекли в польской печке. Однако практически то же самое, но более глубоко писал и современник Смуты — дьяк Иван Тимофеев. К примеру, размышляя над истоками успеха «расстриги» и пришедших вместе с ним в Москву польско-литовских захватчиков («ляхов»), Тимофеев, полностью в соответствии с духом своего времени, определяет этот успех как «божие попущение за наши грехи». Но тут же посчитал необходимым указать и на то, что многие века не переставая «ратоваху и наступаху» (воюя и наступая) на Русь, ее противники, все же, не «премогоша» (не смогли) причинить ей больше вреда, «якоже ныне». Ибо «тогда они без сложенья наших (изменников) с ними копья свои против нас ломали». Ныне же ушли к ним «самоизвольно богоотступники и предатели» наши и тем усилили их, сделали мечи их обоюдоострыми. Потому и победили они нас. А если бы наши не соединились с ними против нас, одни они (враги) таких побед над нами никогда бы не могли одержать, хотя ранее и многие у нас с ними были сражения.[735]

Да, дорогой наш терпеливый читатель, в который раз нам приходится подчеркнуть: в отличие от современного телесказителя, проницательный русский дьяк XVII века несравненно более широко и объективно оценивал происходившие на его глазах события. Он знал, о чем пишет. Он умел сопоставить прошлое и настоящее. Потому-то и в истории с Самозванцем он увидел прежде всего измену, увидел соединение предателей с внешними врагами Отечества. Ибо только так и можно было объяснить стремительный — менее чем за год! — взлет в Польше никому там дотоле неведомого беглеца из «варварской Московии». Только так можно было понять то, почему надменная польская шляхта, столетиями жаждавшая прибрать к рукам земли Северщины, вдруг поверила, что он — презренный русин — и есть «царевич Дмитрий». И не просто поверила — загорелась желанием оказать ему поддержку. Хотя доподлинно известны слова знаменитого польского канцлера Яна Замойского, который считал, что помогать представителю прежней законной династии в Москве не будет благом для Польши, но, напротив, окажется вредом для нее.[736] (Свидетель катастрофы армии короля Батория у древних стен Пскова, он на личном опыте мог убедиться, как действует истинный русский царь, он тоже знал, что говорит.)

А потому те немногие странички г-на Радзинского, где рассказывается о первых шагах Самозванца в Речи Посполитой, о его знакомстве с Мариной Мнишек, о том как она поверила вчерашнему монаху лишь в силу того, что сама всегда мечтала стать королевой и поддалась его пылким обещаниям: он завоюет царство для нее — «обольстительной и гордой польской аристократки», все эти странички, подчеркнем, не более чем еще одно повторение старой романтической легенды, лишь самым отдаленным и туманным образом напоминающей о том, что произошло тогда на самом деле. Увы, все опять было и проще, и жестче, и интересней, чем это выглядит в рассматриваемом повествовании.

Хотя страсть Отрепьева к властной красавице Марине вполне могла возникнуть и сказаться на их судьбах, точно так же, как, без всяких сомнений, мог владеть Григорий и громадным даром убеждения, мог покорять людей своей уверенностью в собственных силах и правоте (ведь напомним, он был так молод, горяч, артистичен и амбициозен — благодаря чему и приглянулся еще в Москве на роль Самозванца), но не только эти личные его качества и личные решения определили дальнейшее развитие событий. Определяющим стало то, что Отрепьев действительно пришел туда, где его давно ждали, и где действительно не сразу, но после многих тщательных проверок в Гоще, в имении Вишневецких, а затем и в Самборском замке (а как же иначе для Запада, во все века не доверявшего русским?..) его признали царевичем Дмитрием и сочли нужным помочь. Правда, г-н Радзинский относит это растянувшееся на многие месяцы осторожное изучение, прощупывание личности московского беглеца совсем на другой счет — на счет того, что большая часть польских магнатов была настроена крайне нерешительно, попросту не желала ввязываться в авантюру с Самозванцем, каких немало тогда бродило по всей Европе… Однако слишком цепкими, слишком последовательными выглядят действия поляков, чтобы назвать их «нерешительными и сомневающимися»…

Нет, «Дмитрий» был взят под контроль сразу, и контроль весьма пристальный, о чем имеются документальные свидетельства — в Ватиканском архиве… Даже историк-иезуит о. П. Пирлинг признает: еще «1 ноября 1603 г. папский нунций при польском дворе, Рангони, имел аудиенцию в Вавельском замке, где Сигизмунд III впервые сообщил ему о появлении Димитрия, выдававшегося за московского царевича и пребывавшего тогда на Волыни, у князя Адама Вишневецкого. Изложив свои соображения по этому поводу, король добавил, что обратился к Вишневецкому с требованием объяснений о загадочном пришельце». И князь действительно не заставил себя ждать. Уже через неделю (!) он прислал Сигизмунду подробнейший отчет — как полагают, собственноручно записанный им со слов самого «Дмитрия» рассказ о его чудесном спасении в детстве, о долгом скитании по глухим русским монастырям и, наконец, о прибытии в пределы Польши. Доклад этот был воспринят королем с чрезвычайной заинтересованностью. По его приказу с документа немедленно сняли копии и разослали всем польским сенаторам — для ознакомления и выработки по нему общего мнения.[737] А еще один список доклада Вишневецкого — уже в латинском переводе, — «едва ли не самый древний список из всех имеющихся», подчеркивает о. Пирлинг, был тогда же отправлен в Рим нунцием Рангони, вместе с депешей, датированной 8 ноября 1603 г. (Кстати, в подстрочном примечании Пирлинг дает и «координаты» этих документов: Ватиканский архив, отдел Боргезе, III. 90, а.).[738] Такова была истинная, весьма заинтересованная реакция и польского короля, и католического прелата…

А как же в это время действовал сам Отрепьев? Еще не будучи представленным ко двору, он, дабы завоевать доверие к себе со стороны вельможного панства, обязан был не только раздавать щедрые обещания на счет русских вотчин. И не только вздыхать о любви и преданности Речи Посполитой, о желании сразу после победы ввести в России католицизм. Чтобы не прослыть голословным проходимцем и серьезно подкрепить все свои горячие уверения, он действительно должен был выучить польский язык (о чем мельком упоминает и г-н Радзинский). Он должен был хоть немного овладеть и обязательной для католика латынью. Наконец, демонстрируя свою «искреннюю сыновнюю покорность» Святейшему престолу, он должен был отречься от православия. Впрочем, для такого прожженного циника, каким, по всей видимости, был Лжедмитрий I, последнее вряд ли составило для него хоть сколько-нибудь значительную нравственную проблему… Церемония проходила в присутствии главного представителя Ватикана в Польше — нунция Клавдия Рангони, а также отцов иезуитов Савицкого и Зебжидовского. И ни для кого из троих не осталось тайной, что новообращаемый «царевич» произнес соответствующие моменту слова только как хороший актер. При этом, кстати, полагалось целовать туфлю папы римского. Но за отсутствием туфли папы «Дмитрий», ревностно павниц, попытался воздать ту же почесть самому нунцию — поцеловать его башмак. Как пишет историк, «все было комедией» и, «принимая активное участие в этой комедии, ни о. Савицкий, человек весьма догадливый, ни сам нунций, ни о. Зебжидовский ни на одну минуту не дали себя обмануть».[739]

Тем не менее о факте своего отказа от «заблуждений греков» Отрепьев сразу сообщил в Рим понтифику Клименту VIII. В собственноручно написанной им по-польски грамоте, оригинал которой поныне хранит Ватиканский архив, он, уничижительно называя себя «самой жалкой овечкой» и «покорным слугой» Его Святейшества, клятвенно обещал «верховному пастырю и отцу всего христианства», что, коль будет на то воля Провидения, он станет «проповедником истинной веры, дабы обратить заблудшие души и возвратить в лоно католической церкви всю русскую нацию».[740]

Лишь после таких однозначных проявлений лояльности 15 марта 1604 г. Самозванец и был, наконец, приглашен на личную аудиенцию королем Сигизмундом. Обласкал неофита и Клавдий Рангони, ставший главным посредником между «Дмитрием» и Ватиканом.[741] Специальным королевским указом новоявленному московскому «господарчику» (царевичу) назначили годовое содержание в 400 флоринов. Ибо, как писал старый исследователь, не важно, «истинный или мнимый, но обращенный в католичество царевич мог стать неоценимым средством для вступления поляков в Москву».[742] Так, несомненно, тоже прекрасно зная о том, каким огромным доверием и любовью окружено в русском народе имя Ивана Грозного, политические и церковные верхи Речи Посполитой, как и московские бояре-изменники, тоже решили сделать ставку на имени «воскресшего из небытия сына» Грозного. Так решили вновь попытаться осуществить свои давние агрессивные планы — теперь уже под благородным флагом защиты прав «законного царевича».

Далеко не случайно самым деятельным, самым яростным «проповедником» по всей Европе лживых слухов об «истинном царевиче Дмитрии» сразу стал такой известнейший мастер подобных дел, как АНТОНИО ПОССЕВИНО. В архивах сохранилось очень много его писем к различным европейским государям и прочим высокопоставленным особам, где с жаром доказывается, что Самозванец — действительно царский сын. Что, принявший католичество, теперь он всецело под влиянием Рима, и ему обязательно надо оказывать всяческую поддержку,[743] дабы возможно прочнее укрепился он на отцовском престоле и способствовал переходу своего народа под сень Ватикана. В 1605 г. в венецианской типографии, под псевдонимом Бареццо Барецци Поссевино напечатает даже целую повесть — «О юноше Дмитрии».[744] И сочинение это было немедленно переведено на французский, немецкий, испанский языки…

Так матерый иезуит, создавший некогда страшный для России миф о тиране-сыноубийце, уже на пороге могилы вновь взялся за свое ядовитое перо. Взялся, чтобы с кривой, хищной усмешкой выводя слово за словом, подлить масла в разгорающийся огнь еще одной, не менее страшной, разрушительной лжи — лжи о «воскресшем» сыне великого Грозного царя. Ибо, должно быть, уже тогда сей умный враг догадывался: Россию можно победить только ею — ложью…

Но, разумеется, до поры до времени все вышеуказанное держалось в строжайшей секретности — ведь огласка грозила международным скандалом. Когда, например, пошли слухи о том, что вокруг объявившегося в Польше «русского принца» собираются отряды шляхты с намерением идти войной против Московии, Сигизмунд немедленно заявил, что это не является делом государственной политики и он не имеет к сим отрядам никакого отношения. А если представители вольного польского дворянства становятся под чьи-то знамена и желают воевать, то это сугубо их личное решение и право… Иными словами, король тоже заведомо лгал, отрицая и существование тайного договора с Самозванцем, и все прочее. Именно поэтому, как пишет X. Нойбауэр, весьма «немногим было известно, какое реально большое участие принимал Сигизмунд в деле Самозванца». Столь же резко отвергали свою причастность к данному предприятию и другие «высокопоставленные лица Речи Посполитой, которым за выдачу Лжедмитрия было (со стороны Бориса Годунова) обещано существенное вознаграждение».[745]

А Борис действительно сулил многое, лишь бы добиться цели… Причем если за голову «пьяницы и беглого вора» Гришки Отрепьева полякам были обещаны просто крупные суммы денег, то уже в официальном обращении к Венскому двору он предложил германскому императору ни больше ни меньше как военный союз против Речи Посполитой. Но… Рудольф II в ответном послании Годунову 16 июня 1604 г. дипломатично ограничился только выражением «искреннего сожаления» по поводу возникших осложнений между Москвой и Краковом[746] и от союза отказался. Так Борису не верил уже никто. Не верили ни внутри страны, ни за ее пределами. И в этой неумолимо затягивающейся петле «царь вынужден был пенять на себя: вместо войны (с Польшей) он получил теперь гражданскую войну».[747]

13 октября 1604 г. войска Самозванца, форсировав Днепр чуть выше Киева, вторглись в пределы Российского государства. Однако хотя правительственные отряды и оказали ему сопротивление, но было оно столь вялым и нерешительным, что даже отдаленно не напоминало прежние яростные сражения и героические осады, которые выдерживали русские ратники во времена нашествия Стефана Батория. Фактически дворянская армия не желала воевать за Годунова. Увы, ему не помогло даже то, что он, стремясь сбить недовольство дворян восстановлением Юрьева дня, в 1603 г. снова запретил крестьянский «выход».[748] Дворянство его так и не простило, ответив на измену — изменой.

Не желал защищать его и народ. И это, по-видимому, тоже было учтено теми, кто разрабатывал планы, издалека руководил наступлением Лжедмитрия. Не случайно (указывал еще Казимир Валишевский) «мнимо-православный царевич» пошел тогда не традиционным путем былых польских нашествий на Москву — «по прямой линии через Оршу, Смоленск и Вязьму». Нет, дорогу Самозванцу умело наметили словно бы в обход, но как раз через те волости юго-западной «украйны», где наиболее часто случались бунты и население особенно жестоко пострадало от недавних карательных рейдов, учиненных по воле Бориса.[749] Там прихода «истинного» государя ждали, как спасения… Потому действительно, стоило Самозванцу только ступить на эти земли, как простой обездоленный люд громадными толпами начал стекаться в его армию, там надеясь найти правду и защиту. Начал сдавать ему города без боя, под колокольный звон открывая ворота крепостей — как произошло, например, в Моравске и Чернигове. Именно в этом и крылась «непостижимая» (для г-на Радзинского) тайна первых стремительных успехов «царевича Дмитрия Ивановича». Тайна великой лжи, отменно просчитанного обмана, при помощи которого решено было полонить Русь…

За неполные три месяца власть «чудесно спасшегося сына Ивана Грозного» признали такие стратегически важные города, как Путивль, Рыльск, Севск, Курск, Кромы, Белгород, Царево-Борисов, огромные территории вдоль Десны, Северского Донца. Его армия непрерывно росла, пополняемая беглыми крестьянами и казаками. И даже серьезное поражение, которое все-таки нанесли Самозванцу регулярные царские войска в сражении под Добрыничами 21 января 1605 г., не смогло коренным образом переломить сложившуюся ситуацию. Лжедмитрий только немного отступил, засев в хорошо укрепленном Путивле. Причем характерно, что во время его отступления царские воеводы имели достаточно войск для организации преследования противника. Они вполне могли или захватить Самозванца в плен, или вовсе изгнать за пределы страны. Однако преследования не случилось. Не случилось, считает историк, не потому, что командовавший войсками кн. Мстиславский и прочие воеводы умышленно затягивали дело, дабы «подготовить торжество Самозванца». Но потому, что им пришлось сражаться среди враждебно настроенного населения, среди многочисленных партизанских отрядов и казачьих шаек, рыскавших по всем дорогам и грозивших в любой момент ударить в тыл царским войскам.[750]

К тому же стояла зима. Военные действия велись в Комарицкой волости, до последнего предела разоренной и опустошенной. Дворянская армия замерзала и терпела жестокую нужду в продовольствии. Как пишет исследователь, «эта нужда заставляла ратных людей попросту дезертировать, уходить домой или отбиваться от армии в поисках пищи и фуража». Уже в конце февраля 1605 г. в Путивле знали, что Борисово войско под Рыльском тает; была даже перехвачена отписка царю Борису от какого-то воеводы с донесением, что его ратники разбегаются, и с просьбою о подкреплении, без которого воевода не мог держаться. В таких условиях Мстиславский и другие воеводы пришли к мысли о необходимости закончить кампанию. Они хотели распустить на несколько месяцев свое войско. Но царь, «сведав о том, строго запретил увольнять воинов». Летописец сообщает: Борис «раскручинился» на бояр и прислал к ним грамоту с выговором за то, что «того Гришки не умели поимати». Так, заключает историк, «недовольство царя и запрещение распускать войска возбудили в ратных людях злобу и желание „царя Бориса избыти“…»[751]

И тем не менее, повествуя об этих полных драматизма событиях, г-н писатель-беллетрист ни одного из вышеуказанных обстоятельств снова не вспоминает, рисуя победное шествие Лжедмитрия I как некое фатальное «везение», напрочь лишенное какой бы то ни было социальной основы. Лишь одно слово, действительно имеющееся в исторических документах эпохи Смуты, попало на страницы текста г-на Радзинского. Слово, произнесенное Годуновым окружавшим его боярам: «подставили»… Что же, и впрямь еще тогда, когда пришли первые сообщения о появлении Самозванца в Польше, «Борис не стал скрывать своих подлинных чувств и сказал в лицо боярам, что это их рук дело и задумано, чтобы свергнуть его».[752] Когда же «оживший призрак» вторгся на Русь, ведя за собой отнюдь не призрачные отряды польской шляхты и целые полчища взбунтовавшегося мужичья, зело умный Борис понял, что это конец. Не мог не понять. И, должно быть, это страшное понимание медленно, день за днем убивало его гораздо больше, нежели сообщения о поражениях, которые терпели московские войска, высланные навстречу врагу.

Хотя об этом автор вновь молчит, но современники свидетельствуют: именно в последние месяцы своей жизни (а было ему только около 50 лет) Годунов сильно сдал, заметно одряхлев. Следующие один за другим провалы, видимо, серьезно надломили его психику, одновременно обострив и физические недуги. Былая подозрительность приобрела чуть ли не болезненные формы. Он совсем перестал доверять своим боярам, своим придворным, но, будто цепляясь за последнюю спасительную соломинку, все чаще прибегал к советам ведунов и гадалок Историк подчеркивает: задолго до этого времени «еще Горсей отмечал склонность Бориса к чернокнижию». Один из членов польского посольства в Москве в 1600 г. писал: «Годунов полон чар и без чародеев ничего не предпринимает, даже самого малого, живет их советами и наукой, их слушает…» Теперь эта слабость превратилась в неодолимую страсть. «Погруженный в отчаяние из-за постоянных неудач, он перестал доверять даже себе и, казалось, терял рассудок. Предчувствуя близкую смерть, Борис мучительно размышлял над тем, может ли он рассчитывать на снисхождение в будущей жизни, и за разрешением своих сомнений обращался то к богословам, то к знаменитой в Москве юродивой — старице Олене. „Ведунья“ Дарьица давала официальные показания о ворожбе во дворце у Бориса спустя 40 лет после его смерти».[753] Наконец, «будучи обладателем несметных сокровищ, он стал выказывать скупость и даже скаредность в мелочах. Живя отшельником в Кремлевском дворце, Борис иногда покидал хоромы, чтобы лично осмотреть, заперты ли и запечатаны входы в дворцовые погреба и кладовые для съестных припасов».[754] Так жалко заканчивал свои дни некогда всесильный интриган…

В то время над Москвой появилась комета с громадным хвостом, зловеще мерцавшим в ночи. Годунов вызвал немца-астролога из Ливонии и приказал составить ему гороскоп. «Открой хорошенько глаза, государь, и посмотри вокруг, кому доверяешь»,[755] — уклончиво ответил прорицатель. Но смотреть надо было скорее не «вокруг», а внутрь себя, и Борис это чувствовал… Как писал дьяк Тимофеев, все-таки не бояре, и даже не Самозванец окончательно «низвергли (Годунова) с высокого царского престола… а своя совесть его низложила, так как он знал все, что сам некогда сделал»,[756] «и мальчики кровавые в глазах», по знаменитым словам классика, действительно могли мерещиться его воспаленному сознанию.

На исходе февраля и в марте он еще пытался как-то перегруппировать войска, укрепить ослабевшую армию свежим пополнением, с тем чтобы весной возобновить военные действия, выставив против Самозванца превосходящие силы, но… Но, очевидно, поступавшие в Москву сведения об общем положении дел были столь неутешительны, что до конца парализовали его волю, его желание продолжать борьбу. 13 апреля 1605 г. царь Борис Годунов скоропостижно скончался.

Многие русские и иностранные современники утверждали, что в порыве отчаяния он просто принял яд, тем самым совершив последний смертный грех — грех самоубийства. По их сообщениям, в тот день, вставая из-за обеденного стола, Борис вдруг упал и начал задыхаться. У него пошла кровь из горла, носа, ушей и даже из глаз, а подобные случаи кровотечения, отмечает историк, «довольно часто встречались тогда в России: их обыкновенно приписывали отраве».[757] Другие же говорили, что причиной смерти был не яд, но апоплексический удар.[758] Словом, тайна тех жутких мгновений, когда коронованный временщик-убийца судорожно захлебывался в собственной крови, поныне остается тайной. Несомненно лишь одно: явился ли он сознательным самоубийством или же следствием только сильного нервного потрясения, но конец Бориса был ужасен — действительно мучительный конец клятвопреступника и предателя…

Дальнейшее общеизвестно. Едва присягнув новому царю — Федору Годунову — большая часть дворянской армии тут же предала его, перейдя на сторону Лжедмитрия. Под влиянием «прелестных грамот», присылаемых из стана Самозванца, начались волнения и в Москве. Наконец, 10 июня 1605 г. возглавляемая князем Василием Голицыным толпа стрельцов и черни ворвалась в Кремль, разгромила дворы Годуновых, а сам юный Федор Борисович был зверски задушен вместе с матерью. Отныне путь к столице России оказался открытым, никаких препятствий на нем более не существовало… И все же умные руководители Григория Отрепьева посоветовали ему еще немного выждать, не торопиться со вступлением в город, дабы не выглядело оно именно как вступление завоевателя — победителя… Только более недели спустя, 20 июня, когда страсти уже чуть поулеглись и все было подготовлено самым тщательным образом, состоялся торжественный въезд в Москву «царевича Дмитрия Ивановича».

Да, увы, коварно обманутый народ сам распахнул ворота своей столицы человеку, персональное дело которого, вместе с сыновне-почтительными письмами к понтифику Клименту VIII, доныне хранится в Ватиканском архиве.[759] Однако не пройдет даже года, как сия глубоко просчитанная ложь будет все-таки понята, разоблачена и сокрушительная волна народного гнева вышвырнет из Кремля иезуитского ставленника. Вышвырнет вместе с его приспешниками-поляками. Ибо отнюдь не «волю» хотел он дать русским людям. Ибо помимо всех прочих гибельных для России уступок и обещаний, которые раздавал Лжедмитрий своим тайным хозяевам и кредиторам, главным свидетельством о подлинных намерениях этого «государя» является его собственный именной указ от 1 февраля 1606 г. указ, ПОДТВЕРЖДАЮЩИЙ ПЯТИЛЕТНИЙ СРОК СЫСКА БЕГЛЫХ КРЕСТЬЯН. Т. е. указ, ВОССТАНАВЛИВАЮЩИЙ КРЕПОСТНОЕ ПРАВО, введенное еще Борисом и им же (временно, под давлением обстоятельств) отмененное в 1601 году.