ЗАГАДОЧНОЕ ДЕЛО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАГАДОЧНОЕ ДЕЛО

25 августа 1902 года, около 9 часов вечера, до слуха публики, проходившей по Университетской набережной в Петербурге, донеслись отчаянные крики о помощи.

Оказалось, в Неве, недалеко от берега, тонул неизвестный молодой человек. К счастью, мимо него в это время проходил пароход Финляндского общества и тонувшего удалось вытащить багром из воды. Вслед за ним на поверхности воды появилась женщина, но, прежде чем ее успели захватить багром, она быстро пошла ко дну.

Спасенный человек некоторое время находился в бессознательном состоянии, а затем, очнувшись, объяснил, что он — мещанин Николай Укшинский.

— А еще кто с вами был? — спросили его.

— Моя знакомая, Мария Мезина, — ответил он растерянно.

— Как же вы попали в Неву?

— Не помню… В воде я боролся с Мезиной, — она меня не пускала, а я ее.

Укшинский был препровожден в полицию, и там на допросе он дал новое, сбивчивое объяснение.

По его словам, утонувшая Мезина случайно встретилась с ним в роковой вечер на Университетской набережной. Разговорившись с ней, он схватил ее за руки, но она так сильно оттолкнула его от себя, что он полетел с набережной в воду. Вместе с ним будто бы упала в Неву также и Мезина, потеряв равновесие.

Таким образом, если верить ему, был только обыкновенный несчастный случай.

Однако на предварительном следствии выяснилось совершенно иное.

В то время, когда Укшинский и Мезина стояли на набережной, недалеко от них на пристани Финляндского пароходства находился некто Пайст. Случайно обратив внимание на эту парочку, он, к своему удивлению, увидел, что молодой человек обнял вдруг свою спутницу за талию и вместе с ней прыгнул с набережной в воду. Мезина, едва успев вскрикнуть, сразу пошла ко дну.

По справкам оказалось, что утонувшая женшина была любовницей Укшинского, который познакомился с ней еще осенью 1901 года. Месяцев пять они жили вместе в одной комнате, причем Укшинский почти исключительно существовал на ее скромный заработок. Деспот по характеру, грубый и вспыльчивый, он часто запивал и жестоко бил свою любовницу.

— Да ты бы бросила его, — советовала ей квартирная хозяйка.

— Не могу, боюсь, — обыкновенно говорила Мезина.

Однако совместная жизнь с Укшинским стала, наконец, ей невмоготу, и она решилась порвать с ним. С этой целью она 17 августа переехала жить к своей сестре и когда через два дня вернулась на прежнюю квартиру за остававшимися вещами, то не нашла уже своей швейной машинки. Она оказалась заложенной Укшинским в ломбарде, и Мезина, чтобы отомстить ему, заявила полиции о краже у нее машинки. Составленный по этому поводу протокол был передан мировому судье, и Укшинскому, таким образом, грозило наказание.

Не желая более видеться с ним, Мезина вечером 26 августа отправилась на свидание к другому любовнику, с которым была близко знакома еще во время совместной жизни с Укшинским и за которого последний не раз упрекал ее. Вместо другого любовника ей пришлось, однако, встретиться с отвергнутым Укшинским, и через несколько минут она нашла смерть в волнах Невы.

Заподозренный в умышленном убийстве своей бывшей любовницы, Укшинский 17 января 1903 года предстал перед санкт-петербургским окружным судом.

Со стороны обвинительной власти выступал товарищ прокурора Брюн де Сент-Ипполит. Защищал подсудимого присяжный поверенный М. Г. Казаринов.

На суде Укшинский, молодой человек, 25-ти лет, решительно отрицал свою виновность, уверяя, что он — жертва ошибки.

Свидетельские показания тем не менее оказались очень неблагоприятными для него. Так, например, прежняя сожительница его, Галкина, обрисовала его как жестокого и разнузданного человека, живущего на средства своих любовниц.

КОРОЛЕНКО Владимир Галактионович

Родился в Житомире в 1853 году В 1895–1896 годах, будучи известным писателем, участвовал в качестве общественного защитника в Мултанском деле (крестьяне-удмурты обвинялись в человеческих жертвоприношениях) и добился оправдания осужденных В 1902 году был защитником в процессе над павловскими сектантами В 1911 году выступил как корреспондент и защитник против обвинителей в судебном процессе «Дело Бейлиса» по обвинению Бейлиса в ритуальном убийстве Суд присяжных оправдал осужденного

Порвав связь с Галкиной, он бросил ее с ребенком на произвол судьбы.

После, за три дня до трагической смерти Мезиной, он почему-то вдруг снова явился к Галкиной и все время провел у нее, пьянствуя, жалуясь на головные боли и находясь в каком-то подавленном состоянии. Прощаясь с Галкиной вечером 26 августа, он говорил ей, что уезжает и что о дальнейшей судьбе его она узнает вскоре из газет.

Между прочим, из показания Пайста выясняется, что подсудимый бросился с набережной в Неву, держа Мезину перед собою за талию.

По словам свидетелей, он — хороший пловец и, если бы хотел, мог спасти несчастную Мезину. Сам же подсудимый упорно утверждал, что он вовсе не умеет плавать.

В свою очередь, вызванные по просьбе защиты мать подсудимого и один из его товарищей старались охарактеризовать его как человека мягкосердечного, смирного и трудолюбивого.

После речи товарища прокурора, настаивавшего на обвинении Укшинского, слово было предоставлено защите.

— Господа присяжные заседатели! — начал свою речь присяжный поверенный М. Г. Казаринов. — Когда естествоиспытатель желает исследователь какой-либо предмет, то прежде всего старается освободить этот предмет от всяких посторонних придатков и наслоений, чтобы иметь его перед собой в чистом виде, а затем и сам старается отрешиться от всякой предубежденности, предвзятости взгляда для того, чтобы иметь спокойное беспристрастное суждение, необходимое для исследователя. Но существует и другой способ исследования, сохраняющийся по преимуществу в судебных прениях; он заключается в том, что стороны прежде всего всячески стараются похоронить главный предмет исследования под грудой посторонних вопросов, а затем стараются вывести присяжных заседателей из состояния беспристрастия, необходимого для решения всякой задачи, и довести их до крайнего раздражения против подсудимого, пробудив в них сочувствие к жертве. Этот способ хорош тем, что им можно доказывать все, что угодно. В каждом деле этот способ — на руку одной из сторон. Сегодня не моя очередь им пользоваться. Моя задача, наоборот, восстановить перед вами событие, происшедшее на берегу Невы вечером двадцать шестого августа, в его чистом виде. Спокойное разрешение вопроса, кто кого столкнул в воду, — вот вся задача дела. Конечно, при этом необходимо разобрать, что за люди сошлись на берегу, зачем и почему сошлись, при каких условиях, в каком настроении? Все это — материал громадной ценности, но этот материал надо особенно оберегать от искажений, здесь очень легко зайти в область фантазий, преувеличений и ошибок.

Как искажены, например, обвинением характеры действующих лиц! Сколько мрачных красок пошло на портрет Укшинского! Моя работа прежде всего будет смыть эти краски и проявить под ними человеческий облик.

Укшинскому делается упрек в разврате, неразборчивости связей и их непрочности. Я нахожу наоборот, что каждая его связь претендует на известную моральную глубину. В похождениях своих он тяжеловесен. С одной живет два года, с другой — год. Каждый раз пытается создать семейное гнездо, но ничего не выходит, — быть может, потому, что строит из негодного материала. Сожительство с Мезиной начинается с глубокого душевного движения: он мечтает о браке, Мезина думает о том же. Лишь впоследствии, когда интерес новизны прошел и разные взаимные открытия, неизбежные при совместной жизни, развенчали иллюзии, — светлый призрак брака расплылся в серых тонах будничной жизни, и каждому, как это обыкновенно бывает, стало даже как-то неловко за свои недавние порывы и восторги, стало досадно за бисер, напрасно разметанный и потоптанный. А что раньше он серьезно смотрел на связь с Мезиной — это несомненно. Не он ли убедил ее покинуть выгодные, но скользкие театральные подмостки и заняться скромным трудом швеи? Не он ли, познакомившись с ней, поставил крест на своих других увлечениях? Они поселились вместе, и около полугода жизнь текла довольно сносно. Он вносил в семейную кассу около семидесяти рублей жалованья, получаемого на патронном заводе, — это громадный заработок для его среды; он выкупил ей швейную машинку, заложенную за сорок рублей, и она стала работать. Но вдруг несчастие: он теряет место на заводе; наступает нужда. Мать помогает ему, но ее доходы невелики. Он начинает искать другое место, но это не так легко и скоро делается, а Мезина ждать не желает, она заводит речь о разъезде и, заботясь о будущем, немедленно же возобновляет свою былую связь с другим человеком… Дальгаммером. Одно из его писем к Мезиной попадает в руки Укшинского. К беде материальной присоединяется беда душевная; он теряет совершенно самообладание, падает духом и начинает пить, — пропил деньги, взятые у матери, пропил свою одежду и, наконец, взялся за пресловутую швейную машинку Мезиной и заложил ее за тридцать рублей. Так связь с Мезиной началась у него с восторженного подъема духа и закончилась агонией.

Где же, спрошу я, тут разврат? Кто же в двадцать пять лет не заводил связей, за которые потом краснел? Кто не разрывал легкомысленно отношений, которые потом оплакивал в зрелые годы? Много ли тех, которые бежали от страстей, сберегая под старость много сил и мало воспоминаний невозвратной юности?

Упрек Укшинскому в разврате не серьезен. Над ним тяготеет более тяжкое обвинение — в альфонсизме. Утверждают, что он знал про связь Мезиной с Дальгаммером и совместно с нею проживал получаемые ею от Дальгаммера деньги. Может ли быть упрек более неосновательный! Ведь неоспоримо, что он, перехватив письмо Дальгаммера, поднял целую бурю. Разве могло бы быть что-либо подобное, если бы он знал про эту связь и поощрял ее из своих корыстных видов? Вы помните рассказ Дальгаммера о том, как Мезина жаловалась ему на Укшинского. Что говорила она? Укшинский с ней груб, что он ее никуда не пускает и, наконец, что он заложил ее машинку. Вот все упреки. Сказала ли она, что Укшинский когда-либо жил на ее средства? Нет, этого обвинения она не произнесла, а, конечно, она начала бы с этого обвинения, если бы в нем была доля правды.

Ведь потому и говорится здесь так много об этой заложенной машинке, что случай этот является пятном на совершенно ином фоне.

Господа присяжные заседатели, альфонсизм — явление глубокой моральной порчи и рисует человека с головы до пят; эгоизм плотоугодничества, боязнь труда, отсутствие всяких привязанностей — вот его характерные черты. Но что же мы видим? Человек встает в шесть часов утра и работает на заводе до шести часов вечера, а иногда и дольше; когда теряет место, делается нервным и раздражительным, так как праздность не его сфера; перехватив письмо измены, носится с ним повсюду и всем рассказывает о своем горе; когда же, наконец, женщина, с которой он живет, покидает его, он простаивает целые дни под ее окнами, чтобы хоть мельком взглянуть на нее. Это ли альфонс?..

Есть еще обвинение, тяжкое обвинение, взведенное на него бывшей его сожительницей Галкиной, в том, что он бросил на произвол судьбы своего незаконного сына. Но взглянем глубже: так ли уж страшно это обвинение, действительно ли оно обличает в Укшинском человека глубоко порочного и бессердечного? До последнего времени в уголовных залах окружного суда решались целыми тысячами дела о незаконных сожитиях. Теперь эти дела переданы в суды гражданские. В каждом таком деле мать требовала от сожителя своего средств на содержание ребенка, а сожитель отрицал, что ребенок происходит от него. Неужели же все эти отцы были изверги? Нисколько — это был мирный трудовой люд: фабричные, отставные солдатики, швейцары, обыкновенно примерные отцы в своих законных семьях. Без малейших колебаний совести открещивались они от незаконных детей. Откуда шли такая жестокость, такое попрание голоса природы? Откуда же, откуда вообще истекают моральные убеждения народа? Закон, Церковь, обычай — вот столпы, на которых зиждется мораль. А культ незаконных детей у нас до последнего времени был невысок. Закон гражданский лишал их прав семейных и наследственных, закон уголовный признавал преступлением самую связь, от которой они произошли, а Церковь игнорировала этот союз как ею не освященный. Незаконный ребенок являлся бременем, вечным ярмом для души родителей. Мудрено ли при этом, что воспитательные дома, с которыми пошло государство навстречу, для облегчения участи незаконных детей, переполнились такими детьми! Я скажу больше, на эту скамью неоднократно привлекались матери, умерщвлявшие своих незаконных детей, и суд общественной совести в вашем лице не раз отпускал с миром такую преступную мать, находя, что нельзя на ее голове сводить счеты за мораль, слагавшуюся веками. Так не будем же и на голове Укшинского сводить эти счеты. Если ребенок Галкиной происходит действительно от него и он сдал его в воспитательный дом, то это явление самое обыкновенное. Но он отрицает, что это его ребенок, и мы не вправе ему не верить. Среда, в которой он находил себе подруг жизни, такова, что каждый раз тысячи сомнений должны терзать отцовское сердце, а вы согласитесь, что и одного самого легкого сомнения достаточно, чтобы подорвать всякие чувства к незаконному ребенку.

Вот собранные воедино все упреки, которые могут быть обращены к Укшинскому… Мне не придет в голову говорить, что все, что мы знаем о нем, доблестно и похвально, — это была бы смешная крайность; но и говорить, что человек, сменивший нескольких любовниц, сдавший ребенка в воспитательный дом, — злодей, способный на все, даже на убийство, — это тоже крайность, и крайность печальная.

Если из того, что мы знаем об Укшинском, нельзя сделать никакого вывода о его развращенности, то, несомненно, мы можем вывести некоторые свойства его характера. Прежде всего мы усматриваем склонность привязываться душевно, идеализировать свои связи, мечтать, верить и глубоко страдать при разрывах. Это человек, во все вкладывающий свою душу. Вместе с тем он человек крайне впечатлительный: потеря места, измена любовницы — все это живо и глубоко на него действует и выражается, в порывах. С письмом Дальгаммера он бегает всюду, плачет о своей судьбе, грозит убить, измолоть и Мезину, и Дальгаммера. Затем эти порывы проходят, и он в бессилии валяется в ногах у той же Мезиной. Наконец, это человек несамостоятельный, — ему всегда нужна моральная опора и поддержка. Ни радостей, ни печалей он не умеет переживать один. Ему необходимо делиться с кем-нибудь: с матерью, с товарищем, с прежней любовницей — все равно с кем, лишь бы не быть одному со своим горем. Все эти качества ничуть не изобличают в Укшинском Мефистофеля, спокойно улыбающегося людским скорбям, а, наоборот, рисуют человека, который сам бьется в паутине страстей и не может вырваться. Это не хищник, не коршун — это существо, при первом ненастье бессильно опускающее мокрые крылья. Все эти сжатые кулаки, грозные слова, обещания измолоть, раскрошить — это те вершины, которых языком достигают слабые люди; в дело их слова никогда не переходят. Слабый человек всегда немножко паяц в своем гневе и не забывает заботиться о производимом им эффекте. Кричит, мечется, рассыпает громы! Но вот пришло время действовать, и он ни на что не способен; оказывается, что в этой беготне, в этом кудахтанье изошли все те силы, вся та энергия, которую сильный человек бережет на один удар.

Уж куда более сильной натурой представляется мне рядом с ним Мезина. Холодно и спокойно бросает она Укшинского, когда он в материальном отношении делается ей бесполезен. Когда, заливая свое горе вином, он вместе со своим скарбом пропивает и ее швейную машинку, ту самую машинку, которую он выкупил месяц назад, она не дрогнула заявить против него обвинение в краже. После этого у нее хватает духа идти к матери Укшинского и вытребовать у нее квитанцию ломбарда, а когда Укшинский ее просит прекратить возбужденное обвинение, у нее не находится для него ни одного слова утешения, В то время, когда он после разрыва, надеясь на возможность восстановить отношения, простаивает днями у нее под окнами и ищет случая видеть ее, чтобы сказать два-три слова, — она хладнокровно начинает закреплять свое будущее счастье с Дальгаммером.

Семнадцатого августа Мезина от него уехала, двадцать шестого числа, через девять дней, была роковая развязка. Первые шесть дней он, как мы знаем, метался и добивался как будто чего-то, но затем с ним произошла перемена, он перестал преследовать Мезину, перестал надоедать матери с излиянием своих бед, уехал к своей бывшей любовнице Галкиной и пробыл у нее три дня вплоть до рокового вечера.

Что же произошло с ним? Уж не обдумывать ли убийство Мезиной отправился он к Галкиной? Конечно, нет! Для желания убить нужны серьезные мотивы, нужна высшая степень вражды, ревности, озлобления, нужен подъем всех сил человеческих, подъем, доходящий до пароксизма. Мысль должна усиленно работать и работать в одном направлении.

То ли видим мы на деле? Как раз наоборот. Упадок всяких сил — и физических, и умственных, ослабление интереса ко всему окружающему: он уже не следит за Мезиной, не ревнует, даже не думает ни о ней, ни о злополучной машинке, он болен, он бредит, но в бреду его Мезина не фигурирует. За все три дня, как удостоверяет Галкина, он ни разу не вспомнил о Мезиной. После чрезмерного подъема наступила реакция — полный упадок психической жизни. Всякие желания притупились, сильные головные боли (о которых говорила Галкина) делают его жизнь несносной, мысль вяло переходит от неудач в прошлом к беспросветному будущему. Он переживал часы, когда человеку хочется бежать неизвестно куда, исчезнуть, когда мозг отрадно отдыхает на мысли о смерти, о самоубийстве… И Укшинский говорил Галкиной: «Скоро, скоро уеду, а куда — узнаете из газет». Так обыкновенно говорят люди, которые имеют мысль о самоубийстве, но не доводят ее до исполнения. Им достаточно поговорить на эту тему, заинтриговать других, пойти в уединенное место, посмотреть на воду реки, окунуться мысленно в холодные ее волны, чтобы затем опять почувствовать тяготение к жизни.

В таком состоянии духа Укшинский распрощался вечером двадцать шестого августа с Галкиной и, накинув свой резиновый плащ, направился к Большой Неве.

На углу Шестой линии и набережной, там, где находится цветочный магазин, в котором служит Дальгаммер, его ждало искушение. Магазин как раз закрывали, и он увидел, что Дальгаммер, выйдя из магазина, пошел по направлению к Дворцовому мосту. Нужно ли говорить, что Укшинский пошел вслед за ним? Кто в его положении поступил бы иначе? Конечно, не злые чувства влекли его за Дальгаммером.

Его влекло отчасти любопытство, а отчасти и то желание бередить свои раны, которое иногда охватывает человека.

Так шли они, один — по одной, другой — по другой стороне набережной, вплоть до университета.

В это время от Дворцового моста приближалась к Университетской линии Мезина. Полурадостная, полуопасающаяся, шла она на свидание, и в голове ее рисовались картины будущего. В молодости фантазия склонна строить замки на самой зыбкой почве, и будущее ей рисовалось в заманчивом свете. Невольно возникали сравнения: с одной стороны Укшинский — фабричный рабочий, подчас грязный, порой грубый, иногда жалкий; с другой — Дальгаммер, аккуратный и вежливый; жизнь его течет среди цветов, а не фабричной копоти, и эти цветы кладут свой отпечаток на всю его жизнь… Вот уже на панели Университетской линии различила она Дальгаммера, уже готовилась переходить дорогу, как вдруг сердце ее тревожно сжалось. Вдали она различила мрачную фигуру Укшинского. Куда деваться? Идти вправо через дорогу нельзя — он заметит, назад — увидит тоже. Единственное спасение — влево. Она быстро спускается вниз и поворачивается лицом к воде, в надежде, что Укшинский пройдет мимо, не узнав ее. Но он не проходит мимо, — она слышит его шаги. Он спускается… Она замирает в предчувствии чего-то ужасного. С каким чувством действительно идет он к ней? В пароксизме ли бешенства бросится он на нее? Ничуть! Как от полного бессилия может он дойти до высшего раздражения? Сердце его испытывает то болезненное замирание, которое, помимо воли, овладевает нами при виде человека, которого мы так недавно любили. Еще момент — и он будет у ее ног. Он подходит, протягивает ей руки, говорит, но она от ужаса ничего не слышит, ничего не понимает. Собрав все силы, она отталкивает его, как страшный кошмар; он теряет равновесие, падает и, падая, судорожно хватается за нее и увлекает вместе с собой…

Господа присяжные заседатели, кто кого столкнул в воду: любящий человек столкнул то, что ему дорого и мило, или ненавидящий и боящийся — то, что ему ненавистно и страшно? Вот весь вопрос дела.

В совещательной вашей комнате станете вы лицом к лицу с этим вопросом, — все остальное, вся эта пена слов и чувств отойдет на второй план. Ваша совесть потребует от вас доказательств точных, ясных, непреложных. И таких доказательств преступления у вас не будет, их нет в деле, как нет и самого преступления.

Я игнорирую совершенно показание свидетеля Пайста, игнорирую потому, что это показание неверно: неверны подробности, неверно все в общем. Он утверждает, что Мезина стояла на панели одна около двух минут и затем столько же времени простояла, разговаривая с Укшинским. Итого четыре минуты! Это невероятно, — это опровергнуто Дальгаммером. Пайст утверждает, что Укшинский переходил через дорогу от университета, — это тоже опровергнуто. Не он ли утверждает, что Укшинский отталкивал обеими руками спасательный круг, а ведь это обстоятельство отрицается всеми очевидцами. Наконец уверение, что, схватив Мезину за талию, он донес ее от верхней панели до самой воды, не выдерживает критики. Это физически невозможно, — Мезина кричала бы, боролась, а ничего подобного не было. Но я не хочу сказать, что Пайст — ложный свидетель, выдумывающий события, чтобы припутать свое неизвестное имя к загадочному процессу. Просто он в темноте, сидя на пароходной пристани, не разглядел хорошо происходившего, перепутал и время, и место и ошибочно утверждает, что Мезина стояла сверху на панели, тогда как в действительности она стояла внизу, у самой воды.

Показание этого свидетеля подрывается особенно тем, что никто из других свидетелей его на пристани не видел и что он в тот вечер никому не рассказал о виденном им событии, а лишь на другой день явился в участок для изложения своего показания.

Объяснение Укшинского, что его столкнула в воду Мезина, подтверждается и дальнейшими событиями, имевшими место в воде. Свидетели-очевидцы дают об этих событиях самые противоречивые показания, но тем не менее все сходятся на следующих фактах: что Укшинский и Мезина упали в воду вместе, что пробыли в воде около десяти минут, что почти все время Укшинский находился около цепи, за которую держался, что его стало относить течением от цепи лишь после того, как брошенный спасательный круг ударил его в голову, и что, наконец, немедленно после того, как вытащили Укшинского, в том же месте всплыл и труп Мезиной. Эти факты бесспорны. Исходя из них, мы прежде всего видим, что Укшинский не мог держать Мезиной, так как руки его были заняты — он держался ими за цепь. Предположения, что он держался за цепь одной рукой, а другой сдерживал Мезину под водой или что он сдерживал ее, обхватив ногами, — невероятны. Но допустим на минуту эти предположения, допустим, что, будучи искусным пловцом, он ухитряется и сам держаться за цепь, и сдерживать ее под водой. Очевидно, чтобы сохранять при этом то неподвижное положение, в котором, по показанию свидетелей, он все время находился, надо применять значительные искусно и верно рассчитанные усилия. Но вот в голову его летит круг, и от удара он впадает в бессознательное состояние. Руки выпускают цепь, и его относит вниз по течению. Казалось бы, теперь он должен выпустить Мезину и положение его должно измениться. Ничуть не бывало, его в том же самом положении начинает относить от цепи. Не ясно ли, что он не держит Мезину? Вот как было в действительности: когда Укшинский упал в воду от толчка Мезиной, то прежде всего, ища спасения, он ухватился обеими руками за цепь. Падая вслед за ним, Мезина ухватила его за ноги и, впав сразу в бессознательное состояние от потрясения и резкой перемены температуры, пошла ко дну, продолжая конвульсивно сжимать его ноги. Глубина в этом месте равняется двум аршинам и пяти вершкам, и вполне понятно, что при таком положении голова Укшинского могла находиться над поверхностью воды. Не умея плавать, он всеми силами держится за цепь. Члены его коченеют от стужи, на ногах он чувствует страшную ношу, вода шумит около ушей и каждую секунду готова захлестнуть его, силы слабеют… И вот круг, пущенный чьей-то меткой рукой, летит ему в голову; он погружается на мгновение в воду, впадает в бессознательное состояние и выпускает цепь. Волнением от подъехавшего в этот момент парохода начинает относить Укшинского, а вместе с ним и труп Мезиной от цепи. С парохода удается зацепить его багром. Его тащут, за ним волочится Мезина, его вытаскивают, и немедленно вслед за ним на поверхности воды появляется труп Мезиной. Багры и руки направляются к трупу, но машинист парохода пускает вдруг машину, винт работает, образуется водоворот, и Мезина погружается навсегда в свою водную могилу…

Вот как было, господа присяжные заседатели! Такое объяснение дал Укшинский в участке, едва придя в себя от обморока, так объяснял он у судебного следователя, и, наконец, сегодня в последний раз я повторяю вам от его имени те же объяснения. Какой истины хотите вы еще искать?!

Но, чувствую я, вам не хочется верить; вижу я, вам не хочется разрешать то, что так долго и хлопотливо созидалось обвинением. Все так хорошо связано: любовь, измена, ревность, месть, — остается только венчать эту цепь событий обвинительным приговором. Во всем такая ясность, такой простой смысл. Увы! — человек часто влагает в явления смыл, им вовсе не присущий. Вспомним средние века, времена наивной веры в суды Божии, времена ордалий. Двоих подозреваемых в преступлении бросали в воду: который шел ко дну, считался невинным, а кто не тонул — преступником. Мы далеко ушли от этих суеверий, но мы бессознательно удерживаем более утонченные формы подобных же заблуждений; мы не верим во вмешательство воли Божией, но зато слишком много приписываем воле человеческой. Двое упали в воду, один утонул, другой выплыл, — значит, первый утопил второго. И мы, анализируя волю человека, коченеющего в воде, приписываем ему нашу логику и вкладываем ему в голову адские планы, совершенно забывая, что нам, спокойно здесь сидящим, столь же мало доступна логика захлебывающегося и коченеющего в предсмертной судороге человека, как и его мозгу с нарушенным кровообращением недоступны наши спокойные размышления. Выхватив из массы пристрастных и сбивчивых свидетельских показаний какой-либо шаблонный мотив вроде ревности или мести, мы от этого мотива чертим прямую линию до загадочной драмы и говорим: «Какая удивительная ясность — вот измена, вот ревность, вот убийство!» Мы оперируем этими понятиями и выстраиваем их, как солдат на смотру, забывая, что в жизни все идет по совершенно иному порядку, что каждое явление, каждый акт воли человеческой имеют не один, не два, а сотни постоянно изменяющихся, постоянно борющихся мотивов, которых мы не можем ни проследить, ни взвесить. Мы забываем, что все наши тонкие планы и расчеты ежедневно рушатся на наших глазах и что намеченные нами пути всегда внезапно пересекает то, что мы называем «случаем». Пора, давно пора отрешиться нам от наивной веры в какую-то предустановленную гармонию между ходом мыслей в нашей голове и ходом событий кругом нас.

Я кончил, господа присяжные заседатели. Суд возложил на меня задачу защиты; убеждение мое в невиновности подсудимого сильно облегчало мне исполнение моей обязанности. Теперь наступает ваша задача постановить приговор, в котором бы вас впоследствии не упрекнула совесть.

В своем последнем слове подсудимый со слезами на глазах по-прежнему уверял в своей невиновности.

После продолжительного совещания присяжные заседатели признали Укшинского виновным в убийстве в состоянии запальчивости и раздражения, и суд приговорил его, по низшей мере наказания, к отдаче в арестантские отделения на четыре года, с лишением всех особенных прав и преимуществ.