Глава VII ПАМЯТЬ О КАТАРАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Финальной точкой в истории катаризма принято считать начало XIV века. Однако если к тому времени ортодоксальному христианству удалось расправиться с катарами, это вовсе не означает, что Церковь смогла уничтожить и их образ мыслей. Вероучение катаров о двух основных началах, находящихся в бесконечной борьбе, отразилось во многих последующих философских системах. В основе толкования мира как места, управляемого силами Зла, в котором человеческая душа ощущает себя пленницей, лежит катарская идея о падении ангелов. Общепризнанным положением любой аскезы является катарский тезис о спасении, достижимом путем отказа от благ земного мира, и об очищении, без которого невозможен путь к Свету. Рассмотрев основные черты христианского мировоззрения, появившегося после уничтожения катарской ереси, можно спросить себя, что стало причиной столь ярой нетерпимости Церкви: в доктрине катаров нет ничего такого, что могло бы шокировать христианское сознание. Следует ли заключить из этого, что репрессиям подвергались в основном люди, утверждавшие, что спасение души зависит прежде всего от человека, в то время как участие в этом Церкви не обязательно? Подобное утверждение вновь прозвучит во времена Реформации.

Действительно, похоже, что Реформация XVI века взяла на вооружение некоторые идеи катаров, чуть ли не дословно повторив их критические высказывания, направленные в адрес Римско-католической церкви. Катары обвиняли ее в том, что ею движет лишь материальный интерес, что она забыла о своей божественной миссии и перешла на сторону Сатаны, помогая ему вводить в заблуждение души, еще верующие в Свет. Суровая духовная аскеза, учение о предопределении судьбы человека, о том, что спасение не принадлежит самому человеку, находится вне его воли, отказ от догмата всеобщности крестной жертвы — все эти постулаты кальвинизма свидетельствуют о том, что реформаторы пошли по тому же пути, который когда-то предлагали катары. Конечно, катарское учение о переселении душ не было принято кальвинистами: человеческое существо может обрести спасение лишь в одной жизни, другой ему не дано. Но несмотря на то что кальвинизм, проникнутый суровым «северным» духом, столь мало соответствовал южному темпераменту, он все же быстро охватил умы южан — и это неслучайно. Как и то, что наибольшее распространение он получил в регионах, отмеченных печатью катаризма.

Однако в данном случае речь идет о преемственности идей, осуществляемой элитарной частью общества, то есть теми, кого можно считать духовными учителями. Если мы обратимся к учению катаров, то, без сомнения, обнаружим в нем отголоски идей их предшественников: богомилов, манихеев и даже ортодоксов. Все это появилось в учении стараниями просвещенных людей, идеологов течения. В то время как другие идеологи, в свою очередь, заимствовали что-либо из катарских традиций, развивая и переосмысливая какие-либо их концепции. Это одно из незыблемых правил истории человеческой мысли. Но не стоит забывать и о другой, не элитарной части общества: что удалось сохранить ей, особенно если учесть, что учение катаров привлекало к себе множество верующих? Было бы странно, если бы катаризм не оставил ни одного отпечатка на повседневном, бытовом уровне, то есть не закрепился бы в том, что мы называем «народной памятью».

Не будем говорить о символах. Неотъемлемое свойство любой символики — закрепиться в памяти и оставаться в ней даже тогда, когда символ теряет значение и ценность. В свое время на свет появились три символа — окситанский, катарский и гугенотский кресты, — о которых можно сказать лишь то, что они словно отлиты на один манер, то есть сделаны по одному и тому же образцу. Особенно это заметно в случае гугенотского креста: в его символике появляется катарский голубь, хотя значение его не соответствует тому, которое вкладывали в голубя сами катары. У кальвинистов голубь означает Святого Духа, и только его. У катаров голубь в большей степени олицетворял душу, освободившуюся из темницы Сатаны и ожидающую того мига, когда можно будет устремиться в высшие сферы.

Пожалуй, именно этот смысл можно увидеть в одном из преданий страны Монсегюр, в легенде о фее, превращавшейся в голубя. Волшебница попыталась спасти человека, дав ему богатство и благополучие, однако эта попытка была бы успешной лишь в том случае, если бы человек соблюдал основной запрет: не произносить слов «фея» или «безумная». Существуют и другие варианты запрета: человек не должен гневаться на фею или бить ее. Или же, как в пуатевинской легенде о Мелюзине, он не должен настаивать на том, чтобы увидеть истинное лицо феи, иначе он не вынесет вида этого сверхъестественного существа. В таком контексте у Мелюзина вполне может быть олицетворением катарского Совершенства, пытающегося спасти людей, околдованных иллюзиями мира-материи, однако в контексте христианской ортодоксии ее образ очернили, превратив Мелюзину в демоническое существо. Из чего можно заключить, что люди в то время еще не понимали смысла послания катаров, гласящего о том, что очищение доступно любому существу. Иными словами, мир еще не был готов вернуться к первозданному Свету.

То же можно сказать и о сказочных образах таинственных женщин, которых порой можно встретить в долинах, на берегу ручья или реки. В Ренн-ле-Шато их называют «mitoune»: молва гласит, что они обольщают молодых людей. Иногда, подстерегая свои жертвы на берегу реки, они принимают обличие прачек: это довольно распространенный фольклорный образ, встречающийся и в Бретани, — однако этих «Ночных прачек» следует остерегаться еще больше, чем «mitoune». Мы не ошибемся, если скажем, что все эти «mitoune», все эти «Ночные прачки» или пиренейские «Белые Дамы» не что иное, как образное воплощение Ереси в умах деревенских жителей. Обольстительные и опасные волшебные создания, способные погубить того, кто попадется им в руки, подобны еретическим доктринам, обольщающим тех, кто рискнет пойти наудачу, не проявляя осторожности и не придерживаясь общепринятых догм, иными словами, тех, кто не склонен к конформизму. Столь негативные образы, фигурирующие в легендах, появились в результате планомерного осуждения всего того, что считалось в те времена маргинальным.

Но порой бывает обратная ситуация: ересь, или попросту маргинальная мысль, скрытая в том или ином странном обличье, вновь обретает утраченное влияние — и в таком случае ей вновь приходит на помощь устное народное творчество. Так совершенно безобидные, на первый взгляд, сказки и предания на самом деле оказываются осовремененной версией древних верований. Действительно, народная память ничего не забывает.

Возьмем, к примеру, широко известную сказку о красавице и чудовище. В каждой провинции этой истории придают различные оттенки: меняются детали, появляются новые подробности — но сюжет остается неизменным. Речь идет о девушке, которой приходится расплачиваться за неосторожность отца: ее отдают таинственному чудовищу, наделенному некими сверхъестественными способностями. Чтобы спасти жизнь своего отца, она должна стать супругой чудовища, то есть преодолеть отвращение к монстру. Если она выдержит это испытание, то в один прекрасный день чудовище превратится в прекрасного принца, бывшего все это время под заклятием колдовских чар.

Однако история может варьироваться. Порой девушке не удается преодолеть отвращение, и чудовищу приходится еще долгое время ждать от нее того спасительного деяния, которое вернет ему прежний облик. Или же девушка нарушает некий запрет: задает запрещенный вопрос или узнает тайну чудовища, его истинное лицо. В таком случае чудовище вынуждено уйти в другие края, а девушке приходится искать его. Чтобы найти своего суженого, она должна износить три пары железных туфель.

Символический смысл этой истории прост. Чудовище, то есть заколдованный принц, — это падший ангел, плененный Сатаной, заключенный им в материальную оболочку (отсюда безобразный облик героя). Единственной возможностью ангела вернуть свой прежний облик становится бескорыстная любовь девушки. Итак, рассматривая этот частный случай в свете доктрины катаров, мы прекрасно видим общий замысел, основную идею катаризма: мир несовершенен и охвачен силами зла лишь потому, что ему не хватает милосердия, совершенной любви. Вновь вернув в этот мир совершенную любовь, можно искоренить зло, освободить душу, плененную им. Преимущество сказки в том, что она может передать эту прекрасную идею, не прибегая к долгим объяснениям или теоретическим доказательствам. Сказка трогает душу, а не разум — в этом причина столь длительной жизни духа катаров.

Другим свидетельством этой «долговечности» служит не менее популярная сказка, в основном известная как «Тело без души». Как и у первой легенды, у нее множество версий, особенно в Стране Басков и Бретани, где эта тема получила наибольшее распространение. Ее главный персонаж — чудовище с поистине дьявольскими наклонностями: этот ненасытный монстр, не брезгующий человечиной, творит свои черные дела, в частности требуя от жителей страны отдавать ему каждый год самую красивую девушку, как правило, принцессу. Наконец отважный юноша (или человек зрелых лет в других версиях) решает победить монстра; однако сначала герою приходит на помощь «супруга» монстра-людоеда. Она предупреждает юношу, что одолеть чудовище в честном бою невозможно — он неуязвим, поэтому она будет действовать хитростью, то есть попытается узнать его секрет. И ей это удается — «Тело без души» рассказывает ей следующее:

«Я не могу умереть, потому что моя душа хранится в тринадцатом яйце куропатки, сидящей в зайце, которого не поймает ни один охотник. Заяц спрятан в утробе страшного волка, пожирающего все, что он видит. А волк находится в чреве льва, который вселяет ужас во всех»[68].

Такую версию легенды можно услышать в Верхней Бретани, но в Нижней Бретани эта история сохранила массу любопытных подробностей:

«Я был рожден от русалки и волка, и мое имя — Тело без души» — «Как? — спросила принцесса. — Тело без души? Но как в таком случае ты можешь жить?» — «Благодаря великому духу, придающему мне необычайную силу. Но мое могущество несравнимо с тем, каким бы оно стало, если бы я мог овладеть своей душой» — «Так, значит, у тебя все же есть душа, только она не с тобой?» — «Увы, — произнес Тело без души, — она не со мной. Если бы я вернул ее себе, не было бы ничего такого, чего бы я не мог сделать. Обретя душу, я перевернул бы мир вверх дном» — «Но ты, наверное, мог бы легко вернуть ее себе?» — «Увы, это слишком сложно. Множество раз я пытался ее обрести, но никогда не мог добраться до нее. Именно поэтому меня навсегда отправили на остров посреди моря. Однако моя душа не так далеко от меня… приблизительно в десяти милях, на другом огромном острове»[69].

Этот отрывок из сказки (повторимся, из народной сказки, сохранившейся в устной традиции), без сомнения, содержит в себе двойной смысл, точнее, дополнительный оттенок, в котором легко распознать катарскую концепцию дуализма. Согласно этой доктрине, в любом существе есть три основополагающих начала: тело, душа, дух. Правда, после подобного утверждения возникал вопрос: как отличить дух от души… Однако это вечная проблема: «инь» и «ян», «animus» и «anima», всевозможные споры по поводу точного определения «mens» и «spiritus», представления об «астральном теле» и «эгрегоре», используемые различными оккультными школами… Вплоть до сегодняшнего дня ни у кого нет точного ответа на этот вопрос — и катары не исключение из правил. Тем не менее, каково бы ни было точное значение этих понятий, катары, придерживавшиеся идей крайнего дуализма, уверяли, что Сатане удалось обольстить лишь «треть» ангела, иными словами, лишь его душу, но не дух. Некоторые из них утверждали даже, что при любом воплощении (которое равноценно падению) ангельская душа оставляла свое тело на небесах, в то время как в материальную оболочку ее заключал Сатана. Однако связь между душой и телом — то есть дух — оставалась в некоем промежуточном мире: в этом мире-посреднике, расположенном между небом и землей, дух, как Элохим, «носился над водою», отыскивая своего двойника, душу. Если же духу удавалось найти ее, то наступало озарение: существо становилось катаром, то есть совершенным. Иными словами, дух в концепции катаров напоминает ангела-хранителя, без которого невозможно слияние двух начал, разъединенных силами зла.

Во втором варианте сказки упоминается о необычном рождении героя (сын русалки и волка, дьявольских животных) и о Создателе, некоем великом духе. О каком создателе идет речь — о Боге, породившем душу, или о Сатане, создавшем тело? Сложно сказать. Однако ясно одно: душу существа отделили от тела сознательно, дабы помешать чудовищу обрести настоящую силу, которая могла бы перевернуть вселенную вверх дном. Бессилие героя по имени «Тело без души» — своего рода кара, проклятие, лишающее человека его возможностей. В подобной детали нельзя не увидеть сходства с идеей катаров о падении ангелов с дальнейшим пленом в оковах материи. Однако душа героя (или его дух) бережно хранит его способности. Она всего лишь отделена от тела. Если существу удастся вновь обрести душу, он вернется в свое исходное состояние, вернет свою сущность. Однако сделать это ему не по силам: «Моя душа в огненно-рыжем яйце, спрятанном в голубе. Голубь спрятан в лисе, лис в волке, волк в кабане, кабан в леопарде, леопард в тигре, тигр во льве, а лев в людоеде, не похожем ни на человека, ни на животное»[70].

Странное уточнение… Оно напоминает другую сказку, ставшую детской песенкой о козле, «не желающем вылезать из капусты». Чтобы заставить козла убраться из огорода, приходится искать собаку, но та отказывается повиноваться, и так далее[71]. На самом деле это всего лишь отголоски архаичного сюжета, легко узнаваемого и в знаменитом Орехе каббалистов: нужно расколоть скорлупу и снять кожуру, чтобы добраться до ядрышка, то есть до того божественного, что спрятано внутри. Душа чудовища, описанного в сказке, — это его божественное начало, однако после грехопадения это начало стало пленником иного тела, иной материи, куда его поместили, дабы не допустить воссоединения. Лишь вмешательство героя или героини позволяет добраться до души, заключенной в яйце, которое находится в голубе, что само по себе очень значимо. Но в данном случае достаточно просто разбить яйцо: освобожденная душа улетает, а тело не может более жить, поскольку прервана связь, соединявшая их все это время.

Народные предания — великолепный способ увековечивания идей катаров, ярчайшее доказательство непрерывности катарской мысли… Можно было бы привести и другие легенды, заключающие в себе символику, применявшуюся обычно альбигойскими теологами. Вероятно, совершенные все же хотели, чтобы их призыв был услышан даже после их исчезновения, но письмо — слишком опасный способ для послания грядущим поколениям. Гораздо более безопасны сказки, легенды, предания — все то, что передается из поколения в поколение изустно: устное творчество охватывает все слои общества и не боится цензоров.

Искусство (и все то, что называют «художественным», устный рассказ, например) на первый взгляд невинно. Это игра, чья конечная цель — развлечь или околдовать, восхитить. Суть магии не в том, чтобы изрекать непонятные для простых смертных слова. Магия — это искусство, умение передавать что-либо под видом игры.

Что же тогда сказать о наилучшей форме игры — о театре, соединившем два вида магии: музыку и слово? Отныне мы знаем (или догадываемся), каким может быть истинный смысл такой оперы, как «Волшебная флейта» Моцарта. Без особого труда мы понимаем намеки и недомолвки в таком сложном произведении, как «Парсифаль» Рихарда Вагнера; отныне нам ясно, что идеи катаров проникли в «Парсифаля» благодаря Вольфраму фон Эшенбаху. В таком случае почему бы нам не обратиться к еще одному произведению «из той же оперы»? Я имею в виду странное произведение Мориса Метерлинка и Клода Дебюсси «Пелеас и Мелисанда».

На самом деле разговор пойдет о драме-инициации, об очередной игре, в которой слились музыка и сцена, о произведении, в сюжетных линиях которого раскрывается уже знакомая нам «катарская тема»: коллизии ангельской души.

Итак, «Пелеас и Мелисанда» — это общепризнанный шедевр символизма. Следовательно, в нем мы обнаружим… символы. Однако, помимо очевидных символов, все произведение наполнено незаметными символическими деталями, не менее действенными, чем легко узнаваемая символика. Прежде всего это касается центрального персонажа, трогательной до слез Мелисанды… Остерегайтесь трагических героинь, которые заставляют плакать от умиления! Образ, вызывающий слезы такого рода, заслоняет от нас истинную суть вещей. Разве можно назвать «нежной и мягкой» Андромаху Расина — опасную женщину с сильным характером, расчетливую, умеющую ловко скрывать свои чувства, готовую на все ради собственной выгоды и победы своего сына?

Но какими душевными свойствами обладает Мелисанда, кто она на самом деле? Нам это неизвестно: мы видим, как она выходит из сумрачного замка Аркеля, бродит по огромному лесу, то теряясь в сумраке деревьев, то вновь выходя из тени… она плачет у фонтана, где ее и находит принц Голо. Нет, это не Мелюзина: та поджидала Раймондина, чтобы одарить его богатством и сделать его могущественным — причем взамен на все это она предложила саму себя. Мелисанда ничего не ждет и никого не поджидает: она угнетена и подавлена. Откуда она появилась? Из другого места, но никто так никогда и не узнает, где же оно. О том, что было в ее «прошлой жизни», можно лишь догадываться: в чаше фонтана сверкает корона, «корона, которую дал мне он». Кто этот «он»? Голо хочет достать корону, но Мелисанда запрещает ему это делать, как и отказывается она от любого контакта с Голо: «Не касайтесь меня! Иначе я брошусь в воду!»

Но Голо забирает ее с собой. Итак, Мелисанда, ныне супруга Голо, живет в странном королевстве Аркеля, которое зовется «Allemond». Разумеется, это игра слов, включающая в себя и французское «Allemande» («немка»), и франглийское «all le monde» («весь мир»), и даже кельтское «all», то есть «другой», что в сочетании дает нам «Иной мир»… Ничего, в символизме бывали случаи и пострашнее. Почему бы не увидеть в этом имени и такое — «Ah! le monde!» («Ох уж этот мир!») — с оттенком презрения, прекрасно подходящим к иллюзорному миру-материи? Читатель уже чувствует, что мы вновь обратились к доктрине катаров — но как к ней не обратиться, если Голо как нельзя лучше подходит под определение дьявола? С точки зрения катаров, это точное подобие Сатаны, поймавшего душу падшего ангела (Мелисанды) в ловушку материи (узы брака). Соответственно, Мелисанда — это пленница иллюзорного сатанинского мира. Однако заметим, что пленницей она стала в какой-то степени по доброй воле: она отказалась от короны, упавшей в воду, и согласилась стать супругой Голо — тирана, узурпировавшего власть своего деда Аркеля (в чьем имени слышно как грозное «Архангел», так и двусмысленное «Арк», название деревни неподалеку от Ренн-ле-Шато). Нет ли в имени «Голо» отсылки к Голему из оккультной традиции? Вполне возможно — если только оно попросту не взято из бретонского языка, где «golo» означает «свет». В таком случае не может ли он быть «Падшим Светом», мятежным Люцифером, низвергнутым в бездну? Ведь, несмотря на это, в душе Люцифера все же остается свет, его прежняя суть, пусть даже он и прилагает все усилия к тому, чтобы лишить его других.

Однако если Голо — Сатана, то Мелисанда — его лучшая ученица… Идеальный тип «испорченной молодежи». Она лжет. Она вводит Голо в заблуждение, но никогда в этом не признается. Она прекрасно осознает, что делает, когда она останавливает свой выбор на Пелеасе. И она приводит его к гибели.

У Пелеаса «говорящее» имя, это транскрипция имени «Пелес». Так в «Смерти Артура» Мэлори звали Короля-Рыбака: Пелес — это Пуйл из кельтских легенд, король-божество из иного мира, избравшее в жены богиню Рианнон, чье имя означает «Великая Королева». Отсылка к Королю-Рыбаку у Метерлинка очевидна. Из разговора Аркеля с Пелеасом мы узнаем об отце героя, ни разу не появившемся в пьесе: он прикован к постели таинственной болезнью, заставляющей его страдать на смертном одре, но не дающей ему смерти.

Мелисанда соблазняет Пелеаса — как когда-то Кундри обольстила Анфортаса в изложении Рихарда Вагнера. Мелисанда, в чьем имени слились Мелисенда из хроник крестового похода и фея Мелюзина, как две капли воды похожа на Кундри, сообщницу Клингзора, удерживавшего рыцарей в своем саду наслаждений при помощи чаровниц «цветочных дев».

Однако вслед за таким утверждением непременно последует вывод: «порочное дитя» Мелисанда так же, как Кундри или «уродливая девица на муле» Кретьена де Труа, является посланницей Грааля — и это позволяет увидеть лирический персонаж Метерлинка и Дебюсси в ином свете, поскольку Мелисанда указывает Пелеасу неведомый для него путь, невидимый самим героем. Уронив свое обручальное кольцо в источник, Мелисанда избавляется от Голо. Ее супруг (в тот момент необъяснимым образом упавший с лошади), узнав, что Мелисанда потеряла перстень, велит ей немедленно отыскать его. В ответ Мелисанда лжет: она утверждает, что потеряла кольцо в гроте на берегу моря. Символы кольца и пещеры говорят сами за себя: думаю, они лучше, чем я, пояснят читателю, зачем Мелисанда увлекла в этот грот Пелеаса… Отныне эти два героя неразрывно связаны. Однако Голо охватывает подозрение: король пытается дать понять своему юному брату Пелеасу, что он о многом догадывается, — этому посвящена сцена в подземелье-гроте, пахнущем смертью. Трагический смысл всего действия в том, что Пелеас так и не понял сути миссии Мелисанды: он хочет уехать — и уехать в одиночку. Тогда Мелисанда удерживает героя, чтобы проститься с ним, но в то же время зная, что Голо уже выследил их. Итак, Пелеас не покинет Мелисанду: он погибнет от руки Голо. И все же он покидает ее: освобожденный, вопреки его воле, от своей телесной оболочки, в тот самый момент, когда он кричит о своей любви к Мелисанде, он уходит в истинное царство, проникнутый божественным Светом. Мелисанда, дав жизнь хрупкой и болезненной девочке, умирает, следуя за Пелеасом в царство обретенного Света. Грааль был доступен каждому из этих героев. Голо — признающий, что он «как слепец, ищущий свое сокровище в глубинах моря» — так и не обрел его. Словно в ответ на это. Аркель лишь повторит: «Будь я Богом, я пожалел бы людские сердца…» Прекрасные слова… Аркель сострадателен. Лишь всеобщей Любви, Милосердию, дано пробудить поглощенные тьмой души.

Голо пока что далек от такого состояния. Он неудержимый охотник, убийца, проливающий кровь потому, что не может ею насытиться. Лишь кровь придает ему силы, возвращает жизнь его телу: это живой мертвец, своего рода вампир. Он — иллюзия. Это Сатана-обманщик, это второй Клингзор: как и он, Голо способен удерживать души в своем феерическом саду, слишком темном для райского сада.

Зачем это нужно Голо? Затем, что душа, согласно многим древним верованиям, неразрывно связана с кровью. «Только плоти с душею ее, с кровию ее, не ешьте» (Бытие, IX, 4). И это прекрасно знали катары — иначе бы совершенные не отказывались от пищи из плоти и крови. Поэтому, когда в цистерцианских версиях мы видим Грааль, наполненный Кровью Христа, мы понимаем, что в этом Граале хранится божественная душа. Та самая, что заключена в косточке ореха или в голубином яйце «Тела без души», — в яйце того самого голубя, что приносит гостию к Камню-Граалю.

Катары и легенда о священном Граале. Они неразрывно связаны.

Даже если Грааль — это «sang royal».

Ибо совершенные — это священный род Грааля, это те, кого пробудил Свет, нисходящий с небес. Мелисанде удалось передать послание. Порочная и таинственная, пришедшая из Иного мира, подобная женщинам-птицам из древних легенд, она передала весть о Граале падшим ангелам. Только падший ангел может спасти своих собратьев, ибо погублены они были одним из них… Мелисанде, подобно Галахаду, не дано было прожить долгую жизнь — она вновь стала женщиной-птицей, покинув этот мир в обличье голубя. Но она дала жизнь маленькой девочке, которая обессмертит послание, передаваемое в священном роду хранителей Грааля.

Тех хранителей, в чьих жилах струится «царская кровь», — та самая сияющая божественная Душа, светившаяся в глазах совершенных 16 марта 1244 года, несмотря на то что под погом Монсегюра уже разгорался костер инквизиции, пламя которого не погаснет еще долгое время…

Бьезу-Ланво,

Вильнев-сюр-Лот, 1985–1986.