Глава II КАТАРИЗМ И ДРУИДИЗМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В день семисотлетия осады Монсегюра, то есть 16 марта 1944 года, когда Франция еще переживала дни немецкой оккупации, Жозеф Мандеман в компании нескольких друзей посетил Монсегюр, бывший в то время в ведомстве Инициатического общества Тараскон-сюр-Арьеж. Целью поездки стало открытие памятника, небольшой стелы в честь Мориса Магра, первого президента общества «Друзей Монсегюра», скончавшегося в 1939 году. Памятник решено было установить на склоне пога. Испросив на то разрешения компетентных органов и уведомив немецкие оккупационные власти о намечающемся сборе, Жозеф Мандеман и шесть его товарищей очутились в Монсегюре. Это были Антонен Гадаль, Поль Салетт, Рене Клястр, Морис Рок, Поль Филип и писатель Жозеф Дельтей. Церемония открытия прошла без помех: на участников сбора никто не обратил внимания, разве что маленький немецкий самолет, пролетавший в тот момент над Монсегюром. Белой струей дыма он прочертил в небе кельтский крест…

Кельты в Монсегюре — и немецкая авиация! Такая история затмевает все кельтские легенды… К тому же, в отличие от них, у этой истории есть очевидцы, в той или иной степени подтверждающие факт появления в небе немецкого самолета, однако мнения по поводу его маневров сильно расходятся. Вот что говорил Поль Филип, бывший в то время президентом Инициатического общества Тараскона: «Ближе к полудню мы заметили какой-то маленький самолет, выписывающий круги над замком — белый дым от его двигателя распускался в небе, оставляя нечеткий след. Затем двумя дымовыми линиями самолет пересек окружность, оставленную в небе реактивной струей. Мы пришли к заключению, что таким образом он хотел вычертить кельтский крест». Слишком красиво для правдивой истории… которая впоследствии стала чуть ли не гимном немецко-французской дружбе в изложении писателя-националиста, творившего под псевдонимом Сен-Лу. Он придал этому незначительному событию глубокий символический смысл — и это ему прекрасно удалось (как и любому другому, кто пытается описать событие, не будучи его свидетелем): чего не сделаешь ради того, чтобы восславить «германско-кельтское братство»? Лучшего подарка галлам Монсегюра немцы и придумать не могли! Впрочем, стоит заметить, что впоследствии схематическая эмблема кельтского креста была использована в политических и философических целях; как часто бывает, подобное использование никоим образом не соответствовало ни его истинной символике, ни менталитету древних кельтов.

Однако свидетельство Жозефа Дельтея противоречит мнению Поля Филипа: «Утром 16 марта 1944 года мы находились в замке Монсегюр — в то время как воображение уже перенесло нас в те далекие дни 1244 года, когда в этих стенах разыгралась альбигойская драма… Над развалинами замка некоторое время кружил небольшой самолет на поршневом двигателе, перевозивший, как потом мы узнали из газет, Розенберга (идеолога национально-социалистической партии). Действительно, он описал над нами несколько кругов, но я со всей уверенностью заявляю, что он не оставил в небе какого-либо креста, о котором было столько сказано или написано»[38]. Дельтей категоричен: он не видел никакого кельтского креста. Филип пользуется более мягкой и расплывчатой формулировкой: в небесах остался неясный след — и, поспорив некоторое время, группа решила, что он напоминает очертания кельтского креста.

Я не могу с уверенностью сказать, был ли в небесах тот пресловутый крест, но, даже не зная состава очевидцев, я мог бы побиться об заклад, что среди них был Антонен Гадаль… Лишь ему могло прийти в голову, что появление над Монсегюром крохотного немецкого самолета было, оказывается, делом государственной важности: таким вот образом — кельтским крестом в небе — нацист, занимающий высокий должностной пост, поприветствовал своих галльских кузенов по арийской линии.

Рассказ о кельтском кресте в небе может рассмешить читателя, но может и возмутить: искажение исторических фактов и смешение таких разнородных понятий, как друиды, катары, Грааль и нацизм, приводит к мысли о том, что все эти явления как-то связаны между собой. Появление кельтов в «деле катаров» не редкий случай: Гадаль видел друидов повсюду и, разумеется, считал их предшественниками совершенных. К тому же распространенное мнение о том, что Монсегюр является замком Грааля, лишь подливало масла в огонь: в крепости катаров начался активный поиск следов друидических культов. Та же участь постигла Юсса и Ренн-ле-Шато.

Разумеется, следы были найдены.

Поэтому попытаемся расставить все по своим местам. Действительно, невозможно представить, чтобы на территории, заселенной в те времена кельтскими племенами (вольками-тектосагами или редонами), не существовало друидов. Леса и горы этого отдаленного края как нельзя лучше подходили для друидического культа. Однако есть одно препятствие, мешающее дать утвердительный ответ: друиды оставили после себя еще меньше следов, нежели катары. Мегалитические сооружения, зачастую им приписываемые, опередили появление кельтов на два тысячелетия. Не стоит также искать какие-либо памятники письменности, созданные друидами: они не приняли обычая сохранять свои знания в письменном виде. Гипотезу о появлении в этих краях древних кельтских жрецов могут подтвердить лишь находки археологов и данные топонимии. Более ничего.

В таком случае, быть может, связь между кельтами и катарами следует искать в духовной сфере? Нельзя ли найти нечто общее в их доктринах, в системах мысли и, наконец, в религиозных традициях, являющихся остовом любой древней цивилизации? Думая поставить знак равенства между учениями кельтов и катаров, любители скорых выводов рискуют обмануться: в этом плане совершенных и друидов разделяет даже не пропасть, а неизмеримая бездна.

С онтологической точки зрения дуализм катаров не имеет ничего общего с верованием кельтов, основой которого является монизм, учение о всеединстве. Друиды настаивали «на малопонятном и глубоком единении» живых существ и неодушевленных предметов, создателя и его создания, материи и духа. Подобное соответствие не похоже на то, о котором идет речь в Изумрудной скрижали: «То, что внизу, подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу». Для того чтобы эта формулировка приняла вид, напоминающий постулат друидов, из нее нужно извлечь сравнение: то, что внизу, есть то, что вверху.

Таким образом, можно говорить, что кельты ставили знак равенства между окружающим их миром и миром потусторонним, этой обителью богов и героев, местом, куда отправлялись души умерших. Врата иного мира распахивались во время празднества Самайн (Самхейн), кельтского Нового года, ставшего в христианской традиции праздником Всех Святых. В ночь на 1 ноября скрытое от простых смертных потустороннее пространство становилось видимым, поэтому человек мог без труда перенестись из одного мира в другой и вернуться обратно, подтверждая тем самым догмат о единстве зримого и незримого. Вполне вероятно, что кельтское общество, управляемое друидами, союзниками короля, изо всех сил старалось придерживаться образа иного, божественного мира.

Подобная вера предполагает диаметрально противоположное видение мира материального. Человека более не держат оковы материи: она дает ему полную возможность свободного развития, поскольку мир находится в состоянии вечного, непрерывного становления. В таком понимании бытия нет места идеям о грехопадении и искуплении, нет места самому Сатане, духу Зла, создавшему несовершенный мир ради того, чтобы высмеять творение бога Света. У кельтов не было Сатаны, эта идея перешла к нам от персов. Облик галльского Цернунна (Цернунноса), рогатого бога, дьявол получил лишь потому, что христиане никак не могли избавиться от этого стесняющего их божества, являвшегося олицетворением физической силы и плодородия.

Однако если в мире нет Сатаны, следовательно, не существует и проблемы Зла. Как метафизическое понятие, Зло у кельтов отсутствовало — или, точнее, обладало не бытийным, но причинно-следственным характером: все дело в природе человека, далекой от совершенства, что вполне естественно, если вспомнить о непрерывной эволюции мира. Совершенство, то есть что-либо завершенное, равноценно небытию. Проявление Зла в любой его форме — боль, несправедливость, страдание, болезнь или насилие — это лишь череда случайных помех, без которых, однако, невозможно достичь высшей ступени. Отсутствие принципа Зла не приводит к вседозволенности или примиренчеству: напротив, примеры, взятые в кельтской мифологии или в житиях великих кельтских святых, убеждают нас в том, что человеческое существование представляло собой постоянное усилие достичь если не совершенства, то более высокого уровня. Итак, отсутствие столь важных для христианства понятий избавляло кельтов от необходимости считать этот мир порождением дьявола или ожидать прихода мессии, указующего путь в царство Света. Христианизация кельтского мира прошла успешно лишь потому, что вера в воскрешение Иисуса была в какой-то степени похожа на доктрину кельтов о возрождении души в ином мире.

Однако напомним то, с чего мы начали наше рассуждение: одной из основ кельтской доктрины является вера в возрождение, в то время как в религии катаров ключевым понятием было «перевоплощение». Что бы ни утверждали всевозможные толкователи (в большинстве своем незнакомые с подлинными кельтскими текстами), доктрина о переселении душ неизвестна ни друидам, ни кельтской мифологической традиции. «Смерть — лишь середина длинной жизни…» — такие слова вложил в уста друида римский поэт Лукан. В подобном изречении, пожалуй, можно усмотреть одну из черт, роднящую катаров и кельтов: ни те ни другие не испытывали страха смерти, поскольку знали, что за ней обязательно последует некое иное состояние. Однако в остальном, даже в преставлениях об этом «инобытии», их мнения расходились. Вместо того чтобы воспринимать жизнь как наказание, кельты усматривали в ней повод к индивидуальной эволюции[39].

Последствия столь разного подхода к действительности отразились во многих сферах человеческой деятельности. В социальном плане катары оградили себя множеством запретов и ограничений (воздержание, целомудрие, отказ от материальных благ) лишь в силу того, что окружающий мир и его устройство (общество, структура власти и т. д.) являются порождением дьявола. К такому несовершенному миру можно испытывать лишь презрение. Кельты, напротив, восхищались миром, божественным во всех проявлениях, рассматривая его как средство совершенствования. Лучшим способом на пути к улучшению стала мораль, превратившаяся к тому времени в свод правил, помогающих принять верное решение. Действительность — не наказание, а благо, в то время как Зло — это лишь препятствия на пути к Добру (иными словами, это Добро, не достигшее совершенства). Подобные утверждения можно найти и в ортодоксальном христианстве, в основе августинианского мировоззрения. В них нет ничего общего с манихейством, отрицающим существование чего-либо: Добра или Зла, рая или ада, дня или ночи, жизни или смерти — вместо всего этого есть лишь одна многоликая действительность.

Несходство мировоззрений кельтов и катаров стало причиной их различного отношения к Природе. Для катаров Природа, как и бытие, полна изъянов. Из того, что совершенные были вегетарианцами, вовсе не значит, что они относились к природе уважительно: катары довольствовались тем, что не замечали ее. Напротив, друидическая концепция мира относит любые природные явления и объекты в ряд божественных проявлений; более того, общение с Богом невозможно без ее помощи, поскольку в ее лоне ничто не мешает полному погружению в область трансцендентного. Разумеется, все это вызывает у друидов уважение к окружающей среде обитания; к подобному образу мыслей и действий сейчас применимо определение «экологический».

Однако под Природой мы подразумеваем не только горы, реки, леса или птиц; это и сам человек, его тело. Для кельтов плоть не была проклятой: она превозносима ими в той же мере, что и человеческий разум, поскольку душа и тело — это две стороны одной медали, одной и той же действительности. Улучшать тело значит совершенствовать душу (или, по выражению древних, «mens sana in corpore sano»), следствием чего является отсутствие каких бы то ни было сексуальных запретов или чувства вины. В большинстве своем запреты носили магический характер, регулируя сложную систему отношений индивида с его окружением, но не заключали в себе каких-либо моральных коннотаций.

Итак, найти соответствия между крайним или умеренным дуализмом катаров и монизмом друидов довольно сложно, не имея четкого представления о том, что представляло собой друидическое мировоззрение. Аналогию между их учениями можно заметить лишь в нескольких случаях. Самое важное касается концепции Христа: известно, что Иисус, по мнению катаров, «воплотился от Духа Святого и Марии Девы» через ее уши. Такая трактовка заведомо исключала из истории сексуальный аспект и в то же время соответствовала ортодоксальной доктрине: жизнь Иисусу дал Святой Дух в обличье голубя. Эта птица, как кажется, играла заметную роль в «изобразительном искусстве» катаров, а впоследствии досталась в наследство и гугенотам.

Не следует, однако, брать на вооружение лишь общеизвестное толкование, используемое как в катаризме, так и в ортодоксальном христианстве: на самом деле история этого образа (благодаря которому удалось избавиться от щекотливого вопроса о грехе, неотъемлемом от любого зачатия) не так проста, как кажется. Этой птице нашли удачное применение: иными словами, если бы голубя, олицетворяющего Святого Духа, не существовало, его стоило бы выдумать. Однако этот символ появился в незапамятные времена — разве не голубь принес Ною оливковую ветвь? Мне, разумеется, могут возразить, что в этом случае голубь являлся символом мира… он стал символом мира, отвечу я: в Книге Бытия ему действительно отведена роль вестника возрождения человечества, его восстановления. Однако если принять во внимание то, что этот текст Писания является не чем иным, как позднейшей переработкой мифа, появившегося на свет задолго до эпохи Всемирного потопа, то решение относительно «символа мира» должно быть пересмотрено.

На самом деле рассказ о Ное, собравшем «каждой твари по паре», и его ковчеге, странствующем по пустынным водам, воплотил в себе черты древнего предания о богине начал, чье имя, вероятно, было «Nuah». Восстановив Архетип, давший начало легенде Ветхого Завета, мы поймем первоначальный смысл этого мифа. По пустынным первозданным водам странствует девственная богиня начал, Нуа. Затем в истории появляется голубь, несущий в клюве ветвь, которую он доставляет на ковчег. Не стоит прибегать к психоанализу, чтобы понять глубинный смысл этого эпизода: речь, конечно же, идет об оплодотворении девственной богини, благодаря чему на свет впоследствии появляется человечество. Вне всякого сомнения, голубь в этом случае являет собой Святого Духа, духа Божьего. Однако как подобный союз — богиня Нуа и Дух Святой — наполнит землю народами? Что позволит им явить на свет новое человечество? Только одно: Слово, божественный Глагол, что не раз подтверждает Евангелие от Иоанна, столь почитаемое катарами: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» или «И Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины». Итак, Слово становится способом созидания, или абсолютным и непознаваемым Богом, выполняющим креативную функцию. В этом случае создатель воедино слит с инструментом: чтобы человеческий разум сумел постичь Бога, нужно было изобразить его в виде того, кто выполнял его действие, — в обличье голубя.

Однако если голубь был Святым Духом, Словом, божественным Глаголом, то оплодотворение, произведенное им, не могло происходить иначе, как через уши. Поэтому мы можем утверждать, что символ голубя в религии был использован не только ради того, чтобы умолчать о щекотливом сексуальном вопросе, касающемся зачатия, но и для того, чтобы донести до верующего более важное знание о всемогуществе Слова. Миф катаров о непорочном зачатии Девы Марии через уши является вариантом общепринятого в христианстве рассказа о Благовещении, однако в их понимании этой легенды кроется иной смысл: Словом действовал не ангел, а сам Бог.

Подобная концепция нашла отражение и в друидизме, в основном благодаря роли, выпавшей на долю Слова. В силу различных причин друиды не пользовались письмом, более доверяя устному способу передачи знаний. Именно Словом друид мог изменять мир, воздействуя как на дух, так и на материю (поскольку они были единым целым). С точки зрения кельта, друид по природе своей был Богом — в силу того, что все кельтские боги были друидами и наоборот. Из «Записок о галльской войне» Цезаря нам известно, что один из кельтских священнослужителей носил имя «Gutuater». Отрывок не вполне ясен, однако одно можно сказать точно: по всей видимости, один из соавторов Цезаря, Гирций, принял слово «gutuater» за имя собственное, в то время как оно было нарицательным, что впоследствии подтвердилось благодаря исследованию надписей. «Gutuater», образованное от корня «guth» («слово», «речь»), означает «Отец Слова»; тот же корень можно найти в слове, означающем в Ирландии колдовские чары, — «гейс», страшный прием, дающий Слову неограниченную способность созидания.

Итак, основополагающим элементом в религии катаров можно считать Слово. Не будем забывать, что помимо нескольких простых обрядов, таких как consolamentum, в основном катары воздействовали на умы окружающих проповедями. Их письменное наследие невелико, поскольку в большей степени совершенные действовали Словом, сохранив о себе память как об умелых красноречивых ораторах. Слово помогало обращать окситанцев в свою веру и передавать свою доктрину. Совершаемые богослужения не обходились без проповедей, общая направленность которых вполне соответствовала сказанному в Евангелии от Иоанна. Истинный совершенный, «чистый среди чистых», — это Ангел, услышавший глас Божий. Послание Бога катар стремится передать тем, кто еще не сумел достичь того духовного уровня, благодаря которому можно понять то, о чем говорит Всевышний. Дева Мария, занимающая особое положение в учении катаров, смогла услышать Бога (следовательно, ей удалось достичь этого уровня). Такая трактовка положила начало размышлениям о сущности Девы, что впоследствии привело католиков к догмату о непорочном зачатии.

Итак, вот то общее, что есть в доктринах катаров и друидов: значимость Слова как одного из божественных проявлений, Слова творящего и воссоздающего. Не будем, правда, забывать то, что умение творить мир было присуще и Сатане, владевшему «искусством Слова», однако его творениям все же чего-то недоставало. Умение создать и воссоздать мир принадлежало лишь Богу. Это отражено даже в мифе о потопе (правда, в этом случае предание обросло историческими реалиями, скрывшими от нас его первоначальный смысл).

Сходным в учениях катаров и друидов оказывается не только их отношение к Слову. Обратимся к другому ключевому понятию, имеющему не меньшую значимость как в символической мифологии совершенных, так и в друидической доктрине: это понятие Света. Бог в понимании катаров, манихеев и маздеистов является царем царства Света. Разумеется, в христианском вероучении Богу приписываются те же свойства — это бог Света, подтверждение чему мы вновь находим в Евангелии от Иоанна: «В Нем (в Слове) была жизнь, и жизнь была свет человеков; и свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Далее святой Иоанн говорит о себе («Он пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать о свете, дабы все уверовали через Него»), после чего продолжает: «Был Свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир. В мире был, и мир через Него начал быть, и мир его не познал». Если мы правильно поняли смысл его слов, то перед нами не что иное, как идентификация Света и Слова.

Вопрос, который мы затронули, оказывается не столь простым, как может показаться на первый взгляд: чтобы решить его, необходимо вернуться к теории созидания, бытовавшей у катаров в начале XIII века. «Католические теологи противопоставили обычное действие «facere» («делать», то есть сотворить некую вещь из имеющегося материала) действию «creare» («созидать», или сотворить некую вещь «из ничего», «ex nihilo»), в то время как для катаров такого различия не существовало. Термины «facere» и «creare» в основном были для них эквивалентными. Бог — это «creator sive factor», «созидать» или «делать» для катаров всегда означало «создавать, отталкиваясь от предыдущей, ранее существовавшей субстанции»[40]. Похоже, что эта концепция не вписывается в рамки традиционной логики, включающей в себя закон исключенного третьего, согласно которому истинно или само высказывание, или его отрицание — третьего не дано.

Тем не менее катары настаивали на извечном существовании некой субстанции, некоего абсолютного небытия, которое будет оставаться таковым до тех пор, пока за него не возьмется творец, создатель. И вот здесь им на помощь приходит религия маздеистов: катары заимствуют из их учения образ вечного и нетленного Света, субстанции, давшей начало всему сущему. Инородная традиция легко прижилась у катаров, поскольку трактовка маздеистов прекрасно подходила к учению о царстве Света, родине падших ангелов, то есть человеческих существ. Итак, все началось с того, что первоначальный Свет «объял самого себя», распространяясь повсюду и создавая различные формы, сумевшие сохранить в себе частицы той светлой энергии, которая дала им жизнь. Можно было бы сравнить эту концепцию с сугубо научной теорией Большого взрыва, путем которого произошла Вселенная. Рассеянные в пространстве частицы не были сотворены ex nihilo, поскольку они принадлежали первоосновной материи — или, говоря словами катаров, скрытому Свету, который ждал своего часа, чтобы «вырваться на свет». Как мы видим, совершенных не обошло стороной и гностическое учение об эманации. Созидание, по мнению катара Жана де Люжио, неотделимо от создателя, как лучи солнца немыслимы без светила: все созданное в этом мире является эманацией Света-первоосновы.

Учение о Свете, творце и материи, повлияло не только на эсхатологические концепции или моральный кодекс катаров, но и на их речевой запас: в проповедях совершенных довольно часты упоминания о свете или белизне. Но не может ли быть столь частое упоминание света отголоском так называемого «солярного культа»? Это маловероятно: катары все-таки не маздеисты. Но тем не менее мифологии катаров присущ солярный характер, что сближает ее с кельтской традицией.

Однако прежде чем утверждать то, что учение кельтов относилось к религиям солярного типа, следует с предельной осторожностью изучить документы, на первый взгляд говорящие в пользу такого довода. В наше время многие «неодруиды» пытаются восстановить утерянный культ, проводя празднества в честь древних богов солнца (причем их церемонии проходят как в дни солнцестояния, так и в дни равноденствия). Так, например, они напомнили нам, что день святого Иоанна Крестителя (25 июня по григорианскому стилю) когда-то был кельтским празднеством, уходящим корнями в седую древность. Однако заметим, что костры, зажигавшиеся в день святого Иоанна, являются наследием древнейших цивилизаций, не имеющих ничего общего с кельтской культурой, появившейся гораздо позднее. Это подтверждают и документы, так или иначе упоминающие о кельтах: ни в одном из них нет ни слова об этом празднике, проходившем в день солнцестояния. Кельтские празднества обладают отличительной особенностью: от солнцестояния или равноденствия их всегда отделяет сорок дней. Таким образом, известные праздники кельтов приходились на начало ноября, февраля, мая и августа. Памятники солярного типа (такие, как Стоунхендж или мегалитический ансамбль Карнака) оставила после себя цивилизация, появившаяся на свет гораздо раньше, нежели племена галлов и бриттов. Досадно, что личности, столь усердно изображающие друидов, упустили из виду этот важный, исторически подкрепленный факт: это лишь бросает тень на их «родственную связь с друидами». На самом деле все, что в друидическом культе и в кельтской мифологии относится к солнцу, может являться наследием предшествующей культурной традиции, впоследствии более или менее усвоенной кельтскими племенами.

Разумеется, в преданиях кельтов можно отыскать отголоски религии солярного типа, однако они практически незаметны. Так, в своих «Записках…» Цезарь упоминает об одном галльском божестве, называя его Аполлоном, но при этом не оговаривая, что этот бог имеет отношение к солнцу: кельтский Аполлон лишь «прогоняет болезни», это божество-знахарь (впрочем, у греков Аполлон выполнял ту же функцию). В Галлии и Британии этого бога называли либо Гранносом, либо Беленусом. Этимология имени Беленус (или Беленос) проста: оно означает «сверкающий». Истоки имени Граннос можно отыскать в гэльском языке: похожий корень есть в слове «grian» («солнце»). Впрочем, вполне вероятно, что «Беленос» могло произойти и от слова «bel», соответствующего прилагательному «хороший», но не являвшегося латинским корнем. Топонимика края катаров и поныне хранит память об этих богах: древний корень «bel» отчетливо виден в наименовании Белеста, а имя Гранноса легко узнаваемо в названии деревни Гране, неподалеку от Ренн-ле-Шато. Однако следует признать, что солярную функцию в кельтской мифологии берут на себя не Граннос или Беленос, а древняя богиня Солнца, впоследствии ставшая прототипом известной героини, легендарной белокурой Изольды.

Действительно, в Галлии, помимо Беленоса, можно было встретить и другое имя: Белисама («сияющая»), образованное от того же корня, но имеющее форму превосходной степени прилагательного. Имя этого божества сохранилось в названии города Беллем, в Орне; о ней упоминается в нескольких надписях галло-романской эпохи — автор надписи, оставленной на камне в Сен-Лизье (Арьеж), уподобил ее римской богине Минерве. В Британии эта кельтская Минерва носит имя «Сулевия», значение которого не вызывает сомнений: речь идет о богине Солнца. К слову сказать, в кельтских и германских языках слово «солнце» было женского рода, а «луна» — мужского, что, к сожалению, часто упускают из виду при анализе древних великих легенд. Так, главный герой «Песни о Нибелунгах» Зигфрид не солярный, но лунарный герой, в то время как Брунгильда (или валькирия Сигрдрива, погруженная в сон пленница Одина, заточенная в крепости, над которой разлито зарево огня) — образец солярного героя[41]. То же самое можно сказать и об Изольде.

Прототипом Изольды можно считать Грайне, героиню ирландских саг, в чьем имени не составит труда узнать все тот же гэльский корень «grian». Как гласит легенда, жена короля Финна Грайне, полюбившая прекрасного Диармайда (который, однако, не был влюблен в нее), добилась взаимности, использовав «гейс», опасное колдовское заклинание: молодой герой полюбил Грайне настолько сильно, что не мог жить без нее. Обратившись к легенде о Тристане и Изольде, мы увидим тот же сюжетный каркас: сначала Тристан равнодушен к Изольде, которая, желая добиться его любви, пускает в ход любовный напиток (эквивалент «geis»), имеющий столь сильное действие, что Тристан более не может жить без Изольды. В прозаическом романе XIII века, использующем этот сюжет, появляется новое дополнение: любовь Тристана настолько велика, что он не может выжить без соития с Изольдой, происходящего, по крайней мере, один раз в месяц. Символический смысл этого эпизода нетрудно понять: Изольда, солярная героиня, отдает свое тепло и жизненные силы лунарному персонажу Тристану. На протяжении двадцати восьми дней лунарный герой понемногу теряет силы и наконец исчезает. Это момент лунного затмения: луна, не освещенная более солнечными лучами, растворяется в вечной ночи, становясь равноценной небытию. Но соитие с Изольдой возвращает Тристану жизненные силы — и луна вновь возникает на небосводе. Однако у этой легенды трагический конец: вернувшись слишком поздно, Изольда не успевает залечить раны Тристана. Иными словами, солярная героиня не успевает сообщить свою энергию лунарному герою, и Тристан, лишенный помогавшей ему силы, более не может вернуться к жизни.

Утверждать, что в основе легенды о Тристане и Изольде лежит катарский миф, будет, на наш взгляд, преувеличением: несмотря на то что в этой истории можно усмотреть даже некоторое сходство с персидским преданием, ее происхождение не вызывает сомнений — это ирландский миф. Однако другой крайностью станет отрицание того, что у этих историй нет ничего общего. Миф о Тристане и Изольде прекрасно известен окситанским трубадурам, чему найдется множество подтверждений. «Духовная связь» между мифами выражается в том, что в них присутствуют элементы солярной символики. Чтобы убедиться в этом, достаточно пересказать легенду о Тристане «на катарский лад», то есть раскрыть ее смысл согласно катарской доктрине. Во всех мифологических системах, принадлежащих индоевропейским народам, можно отыскать богиню Света — другое дело, что в ходе времен этому божеству могли придать иные функции. Так, с приходом патриархата и, соответственно, новой системы ценностей знаменитая скифская Диана, божество солярного типа, превратилась в лунарную героиню[42]. Возможно даже, что героем солярного типа, наделенным чертами богини-женщины, был и Ахурамазда из иранской мифологии.

Таким образом, белокурая Изольда — это олицетворение Света-первопричины, утерянного сияния первобытного Рая. Восстание ангелов привело к тому, что восставшие стали пленниками Материи. Всеми силами падшие ангелы стремятся вернуться в царство Света, но, ослепленные иллюзиями-ловушками Сатаны, не могут увидеть обратной дороги. Этому препятствует сам Сатана (что, кстати, заложено в семантике самого слова «дьявол» — «быть поперек дороги»): те, кто пытается вернуться в царство Света, неизменно встречают его на своем пути. В легенде о Тристане его функции берет на себя Морольт, великан, напоминающий фоморов из ирландских легенд. Морольту, пожирающему свои жертвы, отдают молодых юношей и девушек — так и Сатана увлекает свою добычу в преисподнюю, дабы лишить человека надежды на спасение. Тристан борется с чудовищем и побеждает: иными словами, падший ангел Тристан, не забывающий о своем происхождении из царства Света, устраняет преграду на пути к нему. Отныне путь свободен, однако Тристан не знает, куда идти; к тому же борьба с Сатаной подорвала силы героя: его раны не заживают. Сев на корабль, Тристан отправляется в плавание наудачу, то есть погружается в первозданные воды, которые отделяют мир иллюзорный от мира реального.

Наконец его корабль пристает к берегам Ирландии, то есть к берегам иного мира, в котором живет Изольда. Излечив Тристана, Изольда влюбляется в него и ищет случая, чтобы проявить свою любовь. Но герой еще не понимает, что перед ним то, к чему он неосознанно стремился: он хочет отдать Изольду в жены своему дяде Марку. Чтобы добиться этого, он должен сразиться с другим порождением Дьявола: в Ирландии водится огромный дракон, монстр, пожирающий свои жертвы. Тристан побеждает чудовище, но, отравленный зловонным дыханием монстра, чуть было не погибает. И вновь на помощь ему приходит Изольда — она снова залечивает раны героя, исполняя роль архаического, светлого и животворящего, солярного божества. Однако Тристан остается слеп и глух к любви героини. Тогда, устроив все так, чтобы ее служанка ошиблась кубком, Изольда выпивает «травяное вино» (любовное зелье) — то же самое делает и Тристан. У любовного напитка, фигурирующего в легенде, своя история: в кельтской мифологии его место занимало зелье познания, однако французские интерпретаторы легенды, желая снять вину с Тристана и Изольды за их соитие, превратили волшебное зелье, дающее знание «всего, что было и будет», в любовный напиток. Отныне Тристан, наконец признавший в Изольде тот источник Света, который он столь долго искал, более не может жить без нее, без ее животворных лучей: так у человеческой души, вспомнившей о своей принадлежности божественному миру, узнавшей о своей ангельской сути, более нет обратного пути. Катар, ставший совершенным, не может более отказаться от своей вновь обретенной ангельской сути.

Истолковав легенду о Тристане подобным образом, мы не стремились доказать, что ее создали катары: ее мифологическая основа всего лишь иллюстрирует доктрину совершенных, и ничего более. В свою очередь, доктрина могла принять обличье легенды, поскольку та имела большой успех в XII–XIII веках. Истории такого рода замечательны тем, что их легко можно использовать в качестве «устного носителя» для многих религиозных или метафизических тем: для этого достаточно, сохранив исходный сюжет, изменить в нем несколько деталей.

Если продолжать истолкование легенды в том же ключе, то в любви Тристана и Изольды можно увидеть своеобразное отражение теории об эманации. Луна бессильна без Солнца: ее свет — это свет солнечный, Луна остается невидимой до тех пор, пока ее поверхности не коснутся солнечные лучи. Тристан, лунарный герой, может существовать лишь благодаря лучезарной Изольде; иными словами, Тристан — это ее чистая эманация. Не будем забывать, что эманация предполагает постоянную связь двух объектов; на этом настаивали и сами катары, видевшие в подобной связи возможность обретения падшими ангелами надежды на спасение. Поскольку теорию об эманации, как и любую другую, невозможно понять без наглядного примера, выразителем доктрины катаров стала легенда о Тристане. Что, как не любовная история, может утаить от посторонних ушей еретический смысл послания? Трубадуры, неустанно поющие славу «владычице» и «богине» — Прекрасной Даме (точнее, воплощенному в ней Совершенству), пользовались той же уловкой. Разумеется, утверждать, что под видом Прекрасной Дамы трубадуры прославляли катарскую церковь, будет не вполне корректно. Прежде всего следует заметить, что катарской церкви как таковой не существовало вовсе: речь идет лишь о группах катаров, которые создали общество со своей иерархией ради того, чтобы выжить. В истории мы не найдем подтверждения тому, что «катарская церковь» была монолитным объединением, подобным Римско-католической церкви. Если допустить, что в поэзии трубадуров скрыт «катарский» смысл, то Прекрасную Даму можно считать олицетворением первозданного Света, пред которым преклоняется каждый верующий. Отсюда проистекает столь странный эротизм «fine amore», куртуазной любви. «Fine amore» ни в коей не мере не изобретение катаров: они использовали ее так же, как термины «диоцез», «епископ» и «диакон».

Однако подобное прославление Света ставит новую проблему, касающуюся природы дуализма. Каким бы ни был дуализм катаров — крайним или умеренным, — в нем рано или поздно появлялся щекотливый вопрос: какое место следует отвести Сатане? Самое малое, что можно сказать по этому поводу, следующее: мнения о месте и роли дьявола в различных религиозных системах не совпадали. Порой Сатана, как и Иисус, был сыном Божьим; в равной степени он мог воплощать в себе принцип, сосуществующий с принципом Добра, олицетворением которого был Бог.

Одно из толкований, данных падению ангелов, может показаться неясным и в какой-то мере двусмысленным: падшие ангелы-мятежники приняли обличье демонов или людей потому, что «погубив себя, они превращались в тех, кем они уже были когда-то» (Рене Нелли). Иными словами, падшие ангелы могут вернуться к «дьявольскому» обличью, поскольку оно потенциально присутствует в них. Вот что поразительно в дуализме катаров: понимание того, что Зло — порождение Сатаны или же он сам — уже изначально заложено во всем. В таком случае если доктрина совершенных имеет целью показать, что все в этом мире слито воедино, можно ли называть катаров дуалистами? Иными словами, не следует ли из их концепции то, что в самом Боге найдется место и Сатане? Или, по крайней мере, что Бог Света, то есть первозданный Бог, заключает в себе и Добро и Зло одновременно?

Порой кажется, что постулаты этой концепции можно найти и в католической теологии, однако в последней системе есть еще одно немаловажное понятие — свободная воля. Бог предоставил своим созданиям свободу, следствием чего стало как падение ангелов, так и грехопадение Адама. Однако в подобных условиях Бога нельзя считать «Добром и Злом одновременно»: право выбора все равно остается за человеком. Конечно, святой Августин попытался уменьшить значение выбора, введя понятие божьей благодати, способной направлять и указывать путь, но все же главный акцент поставлен на индивидуальной ответственности человека. Катары, напротив, исключают из своей системы понятие свободной воли: выбора для них не существует. «Согласно доктрине, добрые люди всегда были с истинным Богом, а злые люди — с Дьяволом; такой небесный порядок полностью исключал понятие свободы» (Рене Нелли).

Итак, возможность грехопадения была заложена в человеке изначально. Однако некоторые идеологи катаризма в своих рассуждениях пошли еще дальше: теория об эманации позволяла сделать вывод о том, что в конце концов спасение обретет и сам Сатана, поскольку конец света не наступит до тех пор, пока не будут спасены все души. Итак, более не существует ни вечного ада, ни Зла вне Бога. В Боге заключено как Добро, так и Зло, но эти столь разные состояния не враждебны друг другу: они стали антагонистами с того момента, как на свет, вместе с первым его творением, появилось понятие относительности, разделившее эти две категории. Добро, ставшее, как и его вечный противник, относительным, всегда будет вступать в борьбу со Злом — и борьба эта будет продолжаться до тех пор, пока мир не вернется к абсолютному состоянию, пока не наступит конец относительности.

Ни один католический теолог не отважился бы поддержать такую еретическую доктрину. Даже сами катары, высказывая подобные мысли, принимали все меры предосторожности, чтобы не сказать лишнего. Скорее всего, основная масса верующих и большая часть совершенных упрощали проблему, довольствуясь классическим образом Сатаны: создатель Материи, окруженный толпой демонов. Такое представление мало чем отличалось от изображения нечистой силы, бывшего в ходу у католиков. Лишь немногие из теологов придерживались описанной выше концепции, которую, вне всякого сомнения, можно назвать монистической. Что вновь возвращает нас к монизму друидов.

Итак, еще одно совпадение в учениях кельтов и катаров? Вполне возможно, однако, выявить его следует при помощи глубокого анализа. В основе доктрины катаров лежит попытка объяснить, что стало причиной человеческих страданий и несовершенства мира. Если вновь обратиться к символу солнечного Света, охватывающего пространство вокруг своей исходной точки, то можно понять, что Зло является следствием отдаления, удаленности от источника света. Зло — это несовершенство; иными словами, это то пространство, которое в наименьшей степени освещено Светом. Поэтому не стоит говорить ни об отрицании Добра, ни о Сатане, играющем роль нигилиста: Зло несводимо к отсутствию Добра, оно представлялось катарами как недостаток или отсутствие первозданного Света.

Сходные мотивы можно обнаружить и в учении друидов. Согласно ему, мир находится в вечном становлении, в котором нет места ни Добру, ни Злу — есть лишь движения, которые не всегда согласованы между собой, что может привести к дисгармонии. Существа, принимающие участие в созидании мира, стремятся к своему совершенству, завершенности. Достигнув совершенного состояния, человек избавляется от внутренних противоречий. Однако завершенность означает конец творения, вследствие чего может исчезнуть не только человек, но и бытие. Таким образом, человек и окружающий его мир неразрывно связаны: непрерывное, вечное становление мира невозможно без человеческих усилий. В том же вечном движении, становлении, согласно друидической концепции, находится и сам Бог.

Глубокое отличие между доктринами катаров и друидов заключается в том, что у кельтов нет первозданного Бога: кельтский Бог — это результат коллективных действий всех существ, в то время как сами существа происходят от Бога. Материя не является ни Злом, ни средством, помогающим душам вновь обрести царство Света: это иная сторона бытия, первое бытие Духа. Исходя из этого, довольно сложно говорить о единстве взглядов катаров и друидов. Каким бы ни был дуализм катаров, пусть даже ставший под конец монизмом, понятным лишь теологам, все же эти две системы несовместимы. Бог в понимании кельтов немыслим в образе неизменной, застывшей субстанции — он, как и весь мир, находится в непрерывном становлении, во всем множестве материальных и духовных его проявлений. Материя и Дух, в свою очередь, идентичны по сути, отличаясь друг от друга лишь формой. Для катаров Бог всегда был: после падения ангелов, лишившихся Света, он вновь стал Духом, отрицающим Материю в силу ее иллюзорности.

Несмотря на видимое сходство в некоторых моментах учения, эти две концепции несопоставимы. Ни один друид (если, конечно, он друид) не станет катаром. Обратное может произойти лишь в мечтах или в расстроенном воображении.