XXII

Зимою, если не ошибаюсь, в январе 1920 года между советской Россией и Эстонией начались мирные переговоры. Начал их Красин, передавший затем председательствование в советской делегации А.А. Иоффе. Кроме Иоффе, в делегацию входили Гуковский и Берзин. Мир был заключён, и немедленно же в Эстонию был назначен в качестве торгового агента Исидор Эммануилович Гуковский, личность весьма «историческая». Это был старый партийный работник, оказавший, как говорили, во времена подполья много услуг революции. Всеобщий отзыв о нём был, как о человеке весьма честном. Он был близким другом нынешнего диктатора Сталина, тянувшего его и стоявшего за него горой. Известно, что Сталин лично в денежном отношении честный человек. По его протекции Гуковский был одно время народным комиссаром финансов. Однако, вскоре его полная неспособность к этой ответственной роли стала ясна всем, и он был смещён. Затем его назначили членом коллегии Рабоче-крестьянской инспекции (т.е. Государственного контроля), во главе которой стоял Сталин, мало интересовавшийся этим делом и всецело ушедший в военное дело. Он всё время находился при Троцком, не Бог весть, каком храбром «фельдмаршале», которого он, человек храбрый и мужественный, в сущности, и заменял и толкал, предоставляя ему все лавры и позы главнокомандующего.

Мне пришлось впервые познакомиться с Гуковским именно в роли члена коллегии Рабоче-крестьянской инспекции. В этой роли он сразу выказал себя человеком лишённым широты ума, необходимой для государственного деятеля. Он выступил сторонником полного уничтожения таможни и пограничной стражи, как бесполезных в государственном аппарате.

Он писал мне грозные и явно нелепые письма (очень длинные и сугубо полемические), в которых и проводил свою идею. Выше мне пришлось упомянуть, что оба эти учреждения, в виду блокады, когда им нечего было делать, были свёрнуты, и что второстепенный персонал был оставлен за штатом с тем, чтобы из оставшихся высококвалифицированных сотрудников, как базы, можно было, в случае надобности, быстро развернуть эти учреждения в полную меру.

А такая надобность, как и показало дальнейшее, должна была наступить при первом же мирном договоре и при первых же шагах на пути возобновления внешних торговых сношений. Кроме того, конечно, как и оказалось на деле, таможенный вопрос должен был играть известную роль при мирных переговорах.

Но Гуковский, оперируя истинами вроде того, что при социалистически организованном хозяйстве «нет места ни деньгам, ни пошлинам, ни всяким другим пережиткам капиталистического строя», настаивал на упразднении и упомянутых учреждений. Я возражал, ссылаясь на приведённые выше вкратце аргументы. Тем не менее, вопрос об упразднении таможни и пограничной стражи несколько раз становился на обсуждение Совнаркома, куда меня вызывали для защиты моей точки зрения. Но я всё время вёл политику обструкционную и не являлся на заседания. У меня осталось в памяти, что вопрос этот 14 раз ставился на повестку и к рассмотрению его ни разу не было приступлено «за неявкой товарища Соломона». Так это дело и дотянулось до начала мирных переговоров с Эстонией, когда, я думаю, даже и недальновидному Гуковскому стало ясно, что при необходимости вступать в сношения с капиталистически организованными государствами, нельзя обойтись без таможни и пограничной стражи.

Итак, Гуковский был назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии, правда, под маской «Центросоюза», о чём я выше упомянул. Одновременно он нёс и консульские обязанности и даже функции посланника. Получив это назначение, Гуковский стал торопливо набирать штат, проведя его весь через непосредственное утверждение самого Ленина. Он являлся ко мне, всё время торопил с окончанием разных формальностей, и угрозы с именем Ленина не сходили с его уст. И в то же время на меня наседал и днём и ночью Чичерин, находящийся в состоянии перманентной истерики, возбуждаемой, по слухам, злоупотреблением алкоголя. В конце концов Гуковский уехал со своим штатом и с инструкциями, данными ему мною от Наркомвнешторга и Чичериным от Наркоминдела.

И вскоре же после его отъезда из Москвы стали ходить, сперва шёпотом передаваемые, слухи о его действиях в качестве нашего представителя в Эстонии. Ко мне поступали какие-то, мягко выражаясь, договоры с поставщиками, в которых были точно и ясно формулированы все пункты, защищающие интересы поставщика и устанавливающие нашу ответственность перед ним в виде неустоек и пр. Наши же интересы вовсе не были защищены или защищены пунктами, столь неопределённо и неясно изложенными, что оставалось масса места для недоразумений, кривотолков… Мы писали Гуковскому возражения, делали указания на характер его договоров, но всё было напрасно: на возражения и указания он не обращал ни малейшего внимания, просто не отвечал на них. И договоры составлялись всё в том же виде. Когда же стали поступать и товары, то оказалось, что всё это представляло собой какой-то случайный сброд неотсортированных товаров в случайной (не заводской) упаковке, состряпанной кое-как… Но, повторяю, он был неуязвим и все, принимаемые против него меры, не давали результатов.

Между тем стало известно с несомненной точностью, что Гуковский проводит время в кутежах, пьянстве, оргиях, и что тем же занимается и его штат. Доходили сведения и о том, что все там «берут»…

Но Гуковский продолжал оставаться неуязвимым: все высшие постоянно получали от него «подарки» в виде разной провизии, духов, мыла, материи и пр. Но скандал его «работы» в Ревеле получил уже широкую известность и о ней писали и кричали газеты всего мира…

Но он оставался неуязвим, на глазах всего мира шли кутежи, оргии, взяточничество…

Окружённый шайкой своих «поставщиков», он продолжал закупать и посылать нам всякую дрянь вместо товара, грабя и пропивая народные деньги…

Но возвращусь несколько назад.

Когда я сидел в тюрьме в Берлине, я из газет узнал, что из советской России в Германию прибыл для участия в каком-то съезде (если не ошибаюсь, «спартаковском») Карл Радек, переодетый немецким солдатом, возвращающимся из русского плена. Он был быстро опознан, арестован и заключён в «Моабит», и против него было возбуждено дело… Он сидел долго в тюрьме, затем долго был интернирован в Берлине и лишь зимою 1919 года (кажется, это было в декабре), возвратился в Россию, увенчанный лаврами и встреченный овациями в Москве, где и получил назначение в Коминтерн (Кажется, то же назначение, которое он получил теперь, после своего торжественного отречения от троцкистской ереси. — Автор.). С ним носились. Он был тогда в большом фаворе. Устраивались собрания, на которых он, смешно коверкая русскую речь, читал доклады, делал сообщения, и на которых публика его бурно чествовала… Я был на первом собрании, устроенном в переполненном зале «Метрополя». Несмотря на свой отвратительный русский язык, Радек говорил очень хорошо, т.е., умно. Но в его речи уже чувствовался некоторый сдвиг с того твердокаменного большевизма, вечным апологетом которого, даже до глупости, он был раньше. При возникшем по поводу его речи обмене мнений выступил и находившийся в зале известный меньшевик Абрамович.

Как известно, меньшевики свирепо преследовались в советской России. Те, которые ещё почему-нибудь оставались, держали себя тише воды, ниже травы, не смея публично выступать с какими бы то ни было программными речами. Я никогда не разделял меньшевицких положений, но лично я относился к ним терпимо, как и ко всяким другим убеждениям. И само собою, я не был сторонником тех репрессий, которые применялись к ним ленинцами. И тем более я удивился и даже несколько болезненно сжался, когда слова попросил Абрамович. Речь его была умна. Он придрался к одному из высказанных Радеком практических положений, которое в концепции с другими и создавало то впечатление сдвига, о котором я выше упомянул.

— Я очень рад и приветствую от всей души, — говорил Абрамович, — то обстоятельство, что судьба толкнула Радека в сферу чисто практических вопросов, подойдя к которым он, как человек умный, не мог не сделать известных выводов. А эти выводы логически и привели его к отказу от некоторых наиболее абсурдных положений, которые он ещё так недавно защищал с пеной у рта…

И далее, в очень умно построенной речи он, указав на то, что отказ от некоторой части ультрабольшевицких взглядов, представляет собою симптом того, что Радек становится на правильный путь в понимании практических задач момента, заговорил о необходимости, отказавшись от политики уничтожения и разрушения всего, перейти к мирному строительству российской жизни…

В числе присутствующих был и Троцкий, ещё так недавно вкупе и влюбе с остальными меньшевиками разделявший взгляды Абрамовича и других. И вот, он пропустил удобный случай не выступать с возражениями своему бывшему товарищу по партии. Он вскочил и с экспрессией потребовал слова и, точно его толкало что-то изнутри, начал возражать.

Необходимо помнить, что Абрамович был из лагеря побеждённых и преследуемых и потому, конечно, руки его были значительно связаны, он не мог свободно говорить и касаться программных вопросов. Но Троцкому чужды были соображения простой корректности и известного джентльменства. Ему нужно было блеснуть дешёвенькими успехами красноречия. И он обрушился на Абрамовича, ставя вопросы, на которые меньшевик Абрамович не мог отвечать, не рискуя арестом… И, видя перед собой, связанного по рукам и ногам противника, уста которого были замкнуты, сознавая это, он упражнялся над ним своим крикливым красноречием. И закончил он свою речь словами:

— Нет, напрасно вы и вам подобные стараетесь сбить рабочий класс с его верного и точного пути к свободе! Напрасно вы стараетесь заманить его в свои сети! Вам это не удастся, что бы вы ни делали! Мы бодрствуем и мы всеми мерами будем бороться с вашей растлевающей ум и душу пропагандой!.. Вам не удастся — победите не вы, а мы!..

И он с резкой жестикуляцией под гром дружных аплодисментов сошёл с трибуны.

Я привёл этот эпизод, так как он до известной степени характеризует мужество и храбрость советского «фельдмаршала»…

Встретившись со мной на этом собрании, Радек, с которым я был сравнительно мало знаком, спросил меня, не соглашусь ли я возвратиться в Германию для переговоров о возобновлении торговых сношений, сказав, что после своего освобождения из «Моабита», он успел для этого подготовить почву и что на днях он снова повидается со мной.

Но прошло два-три месяца, прежде чем он заехал ко мне. Пыхтя своей ужасной трубкой мне в лицо, он начал говорить на ту же тему. Он сказал, что, живя в Берлине, вёл с влиятельными лицами разговоры о возобновлении торговых дел, что германское правительство в принципе согласно и готово начать переговоры, и что немцы выразили желание, чтобы именно я стоял во главе такой «мирной» делегации. Он-де уже говорил на эту тему с Лениным, который согласен. Далее он сообщил, что, кроме меня, в делегацию войдут, по его предположению, Воровский и Сокольников. Конечно, мне не особенно-то улыбалась эта комбинация, и я сказал Радеку, что не думаю, чтобы в таком составе, принимая во внимание отношение ко мне Воровского и его любовь к интригам, из этой делегации вышел толк. Но он заявил мне, что Воровский, находящийся в опале, будет счастлив получить эту командировку и будет вести себя тише воды, ниже травы.

Словом в начале марта состоялось постановление Политбюро о моей командировке в Берлин, причём заместителем комиссара внешней торговли был назначен Шейнман, которому я и должен был как можно скорее передать комиссариат, чтобы быть готовым немедленно выехать к месту моего нового назначения.

Однако, к этому времени тучи на политическом горизонте вообще стали рассеиваться, и вскоре правительство Ллойд Джорджа изъявило согласие войти в переговоры с СССР об установлении торговых сношений. Политбюро назначило особую делегацию для поездки в Англию, во главе которой был поставлен Красин. И 25 марта эта делегация, состоявшая из значительного числа разного рода специалистов-экспертов, выехала из Москвы в Финляндию, чтобы оттуда морем ехать через Швецию в Англию.

Я сдал Наркомвнешторг Шейнману и, в ожидании момента моего отъезда, продолжал жить в помещении комиссариата.

В это время в Германии разыгрался путч Каппа, что, естественно задержало мой отъезд на неопределённое время. Уезжая в Англию, Красин предложил мне занять его апартамент в «Метрополе», где я и поселился после его отъезда.

И я стал ждать у моря погоды. Капповский путч был подавлен, но политическая ситуация резко изменилась в сторону неблагоприятную для возобновления торговых сношений, и отъезд нашей делегации был отложен на неопределённое время. Со сдачей комиссариата я остался без работы, неся лишь обязанности консультанта при комиссариате путей сообщения и председателя Штатной междуведомственной комиссии при том же комиссариате. Но эти занятия отнимали у меня очень мало времени и, в сущности, я ничего не делал.

С моим уходом из Наркомвнешторга у меня оборвалась официальная связь с ним. Но бывшие сотрудники видались со мной и от них я узнал о том, как управлял ими Шейнман. Это был тяжёлый человек. Он решил, что я распустил комиссариат и стал его подтягивать своими мерами. Имея близкие связи с ВЧК, он стал широко пользоваться своим правом сажать в тюрьмы этого учреждения сотрудников, которыми он почему-нибудь был недоволен. Много рассказывали мне о его жестокости. Мне врезался в память один из таких эпизодов.

Он рьяно начал следить, лично следить за тем, чтобы сотрудники приходили на службу не опаздывая, и все начальники отделов должны были утром, ровно в девять часов, подавать ему листы с подписями сотрудников. И те, кто являлись хоть на пять минут позже, имели объяснение с самим Шейнманом. Он был груб со всеми подчинёнными. Не обращал никакого внимания на то ужасное положение, в котором они находились, на все переживаемые ими трудности на службе, по дороге и дома. Он требовал и никаких резонов не принимал во внимание. Кричал и угрожал.

— Я вам не Соломон, — кричал он на дрожащих «буржуев», упрямо, как бык, уставясь глазами в землю, — миндальничать не стану. Не желаю слушать всяких жалких разговоров о ваших бедствиях… У меня живо попадёте в ВЧК.

И это были не пустые угрозы. Так, одна сотрудница, имевшая на своих руках параличную мать, сама заболела. Жила она, как и все «буржуи», т.е., в холоде, голоде и темноте. По закону, заболевшие служащие должны были, в случае неявки по болезни, немедленно же официально уведомить начальство с препровождением медицинского свидетельства. Разумеется, это требование для того времени было неисполнимо: врачей не было, достать доктора было почти невозможно, уведомить начальство о болезни было не через кого… И вот эта сотрудница, проболев три дня, явилась на службу, ещё не поправившись, слабая и от болезни и от хронического голода… И у Шейнмана хватило жестокости, несмотря на робкое заступничество начальника отдела (должность равносильная прежнему директору департамента), посадить её на две недели под арест…

Но была одна высококомическая черта в политике Шейнмана. Он преследовал евреев. Так, когда одному начальнику отдела (тоже еврею) понадобился какой-то новый служащий, и он представил Шейнману своего кандидата, тот не хотел его утвердить, заподозрив, что он еврей.

— Я не желаю, — сказал он, по обыкновенно, мрачно глядя в землю, — чтобы у меня на службе были евреи…

И это говорил Шейнман, которого звали Илья Ааронович… начальнику отдела, которого звали Натан Исаакович…

И все трепетали перед ним и прозвали его «Угрюм Бурчуев»… И сотрудники, наиболее дельные, торопились уйти со службы Наркомвнешторга, переходя в другие ведомства.

Между тем я сидел без дела. Вопрос о поездке в Германию всё затягивался. Я постоянно справлялся у Крестинского, секретаря ЦК партии и Политбюро. Он мне отвечал, что они все ждут приглашения от германского правительства, напоминали ему, но ответа нет… Скажу кратко, что так этот вопрос и заморозился окончательно. Изнывая без дела, я стал приставать, с ножом к горлу, к Крестинскому, требуя себе работы, часто звоня ему по телефону и всегда получая от него ответ, что он «старается», но ничего пока предложить мне не может. Мне это наконец, надоело, и я однажды явился к нему лично и тут впервые познакомился с этим сановником.

— Я пришёл с требованием работы, — сказал я ему.

— Да, я всё время думаю об этом, — отвечал он, — но дело это не такое простое… Ведь вы же не кто-нибудь, а бывший «зам», не может же Политбюро ткнуть вас куда попало…

— Послушайте, Николай Николаевич, — возразил я, — по-моему, вы играете со мною в какую-то дипломатическую игру… Я знаю, что Политбюро дало назначение таким-то и таким-то товарищам, несмотря на то, что это было, так сказать, деградацией…

— Да, но ведь указанные вами товарищи и были назначены на низшие должности в виде наказания за разные проступки… Вы же ничем не запятнали себя, и при таких условиях назначать вас на новую должность с понижением было бы несправедливо…

— Право, бросьте вы эту дипломатию, Николай Николаевич, — сказал я. — Я уже несколько раз по телефону говорил вам, что не гонюсь за высокими постами. Назначьте меня хоть делопроизводителем, мне всё равно, на всяком месте я буду работать…

— Ну, это вы шутите, Георгий Александрович, — засмеялся он, словно я сказал какую-то остроту. — Ведь вот что выдумали, из «замов» да в делопроизводители… нет, это невозможно… Имейте терпение, может быть, ещё и в Германию вам ехать придётся… Ведь окончательного ответа от германского правительства ещё нет… Я во всяком случае «пораскумекаю», куда бы вас назначить…

— Чего там «пораскумекаю»… Вот уже два месяца я сижу без дела. — Ведь это же не продуктивно. Все кричат, что людей мало, некому работать, а вы меня держите без работы…

Снова уверения. И я ушёл ни с чем. Тут я вспомнил, что Лежава в это время был председателем «Центросоюза», и я зашёл к нему предложить ему свои услуги. Он принял меня, хотя и любезно, но с нескрываемым превосходством, и ответил, что у него нет надлежащей должности для меня.

— Ведь знаете, Георгий Александрович, трудно найти вам приличный пост… Вы ведь бывший «зам»… нужно что-нибудь соответствующее….

Кроме того, он сообщил мне с видом очень таинственным и важным, что он сам в данную минуту на отлёте, так как у него, дескать, идут переговоры с Лениным о новом назначении…

И действительно, вскоре Шейнман был уволен с поста Замнаркомвнешторга и на его место был назначен Лежава, который не уставая дежурил в приёмной Ильича.

И таким образом, он вступил на широкую дорогу бюрократической советской иерархии. И, конечно, он стал до неприличия важен, — речь его теперь была полна значительности, всё чаще и чаще, кстати и некстати, он упоминал как бы небрежно: «…да, так мы решили с Ильичём», или: «вот так именно я и посоветовал сделать Ленину…»

Смещённый с своего поста, Шейнман остался без нового назначения и очутился в положении такого же безработного, как и я… И время тянулось. И, хотя, кроме занятий в Наркомпути, не отнимавших у меня много времени, я, собственно, ничего не делал, я был занят по горло.

Ибо, переехав вновь в «Метрополь», я вновь попал в цепкие лапы моего «друга», товарища Зленченко, и вновь надо мной засияла сакраментальная фраза «на основании партийной дисциплины»… Начались снова председательствования в товарищеском суде, в заседаниях ячейки, в общих собраниях всех живущих в «Метрополе», — всё то, что называется «партийной работой».

Так дело и тянулось до начала июля, когда из Англии спешно приехал Красин для выяснения некоторых вопросов в связи с переговорами о заключении торгового договора с Англией. Ллойд Джордж был настолько заинтересован в этой поездке Красина, с которым у него установились очень хорошие личные отношения, что для ускорения проезда, предоставил в его распоряжение быстроходный английский миноносец, на котором Красин доехал до Ревеля.

Я не буду касаться вопроса об англо-советских переговорах: о них в своё время много писалось в печати. Наши верхи были недовольны деятельностью Красина в Англии, и недовольство это сводилось, главным образом, к тому, что он, находясь в Англии, мало обращал внимания на пропаганду идей мировой революции, что у него не было установлено почти никаких связей в этом направлении.

Апостолы всемирного натравливания класса на класс, играя на этой струнке, старались возбудить против него самого Ленина, не считаясь с тем, что к этому времени в речах Ленина и во всех его выступлениях уже начали пробиваться те идеи, которые и легли в его политику в конце его жизни, первым этапом каковой и явилась система умиротворения, сокращённо называемая «нэпом» (т.е., «новая экономическая политика»). В сферах стали поговаривать о необходимости отозвания Красина, что он-де не на месте… Ленин боролся с этим течением и настаивал на необходимости оставить Красина на его посту. Но разные «дии минорес» (ldn-knigi, «dii minores» — лат. — буквально младшие боги; люди, занимающие второстепенное общественное положение.) вели свою кампанию весьма энергично. И в конце концов, хотя Красин и остался в делегации, он был смещён с поста председателя её, а на его место был назначен не кто иной, как печальной и позорной известности Каменев.

Не могу не упомянуть, что Красин был глубоко уязвлён этими махинациями и, возвратившись от Ленина, где он узнал о замене его Каменевым, он возмущённо сообщил мне об этом. Сперва он заявил Ленину, что при таких условиях просит освободить его от переговоров.

Но Ленин стал уговаривать его и, если не ошибаюсь, Политбюро, в виду решительного отказа Красина, категорически потребовало, чтобы он подчинился этому нелепому решению — торжествовала «партийная дисциплина», третирующая членов партии, как безвольных и бесправных рабов и нагло издевающаяся над элементарным чувством человеческого достоинства…

Красин должен был подчиниться. И Каменев поехал в Англию. Как известно — скажу здесь же кстати — он оказался настолько на высоте надежд и чаяний своих сторонников, развил в Англии столь энергичную и планомерную политику ставки вовлечения английского пролетариата в мировую революцию, что уже через два месяца, по требованию Ллойд Джорджа, должен был экстренно уехать из пределов Англии.

Несмотря на своё назначение в Англию, Красин остался народным комиссаром внешней торговли. Хотя его пребывание в Ревеле было очень кратковременно, он не мог не заметить того скандального безобразия, каковыми были и деятельность, и личное поведение Гуковского. А потому чуть не первыми его словами, обращёнными ко мне, были предложение и просьба, чтобы я согласился заместить Гуковского в Ревеле. И тут же он рассказал мне кое-что о Гуковском, о чём я уже выше упомянул. Но к этому он прибавил одну пикантную подробность, о которой я не знал:

— Знаешь ли, я видал, брат, виды, — сказал он, — но там в Ревеле y нас такая марка, что форменным образом не отплюешься… Гуковский, дорвавшись до высокого поста и, между нами говоря, подкупая все верхи (кроме неподкупных Ленина и Рыкова, к которым он благоразумно и не суётся) своими подарками, чувствуя себя неуязвимым, разошёлся во всю… И все там дерут, от последней машинистки до самого Гуковского… Мне и в Лондоне все в глаза тычут Гуковским, не исключая и самого Ллойд Джорджа… Заграничная пресса полна описаний его похождений… Словом, это скандал, перманентный скандал… А здесь я уже узнал, как ЦК, — а уж там все его друзья-приятели, потому что всем «дадено» — сам сконфузился, начал одёргивать его… Ничего не помогает — Гуковский закусил удила… Убедившись в том, что Гуковскому наплевать на все замечания, на все дружеские «осаже», что с ним дружескими увещаниями ничего не сделаешь, ЦК прибёг к педагогическим мерам: решил обратить его на путь истины и вернуть в лоно семейной жизни… Разыскали его жену и детей — у него их, кажется, трое-четверо — и, не предупредив его, командировали их всех к нему в Ревель… Ты представь себе наших «цекистов» в роли поборников семейного очага!.. Ха-ха-ха… И вот в один прекрасный день весь этот «семейный очаг» и пожаловал к Гуковскому… Но, знаешь ли, и это не помогло, и всё осталось по-старому — и кутежи, и оргии, и певички…

— Но говоря серьёзно, — продолжал Красин после минутного молчания, — дальше терпеть это безобразие, этот скандал невозможно… Увидясь с Гуковским в Ревеле и перелистав несколько его контрактов, я сразу ему сказал, что считаю его не на месте, как представителя Наркомвнешторга и должен буду поднять вопрос о его замещении… Но он до того обнаглел, что нисколько не смутившись, ответил мне: «Ну, это мы ещё посмотрим, как вы меня уволите?… Я без борьбы не сдамся… Меня весь ЦК знает… Смотрите, Леонид Борисович, не сломайте сами на мне зубы, хе-хе-хе!» И он так противно, как Иудушка Головлев, засмеялся своим дрянным смешком… Одним словом, — закончил Красин, — я решил просить тебя заменить его…

Мысль о большой работе и притом работе самостоятельной, конечно, была для меня очень соблазнительна… Но тут было много «но». Я не сомневался, что в виду таких тесных и широко оплачиваемых подарками (за счёт казны, конечно) связей Гуковского с высшими, лицами наших центральных органов (т.е., ЦК партии и с состоящими при нём и обладающим беспредельными диктаторскими полномочиями Политбюро, руководящим, в сущности, всеми управлениями страны и Совнаркомом, в который входят те же лица), моё назначение встретит самое враждебное отношение и Политбюро просто не утвердит меня. А если и утвердит, то начнутся вслед затем новые интриги, подсиживания и тысячи всевозможных трений и радостей, на которые так умеют пускаться наши «честные революционеры товарищи»… Высказав подробно все эти соображения Красину, я в заключение сказал ему:

— Вот по всему этому я и думаю, что я не кандидат, и что и для тебя, и для дела будет лучше остановиться на другом, более эластичном кандидате…

— То есть, на ком именно? — спросил он, перебивая меня.

— Ну, милый мой, мало ли таких людей, — ответил я. — Да вот, недалеко ходить, Лежава — чем же не кандидат?

— Ну, нет, брат, этот номер не пройдёт, — быстро возразил Красин. — Довольно с меня уже того, что мне навязали его, этого «или бац в морду», или «ручку пожалуйте» в мои «замы»… Чтобы я его пустил плавать в вольной воде — вот уж, ах оставьте!.. Ни за что… Kроме подхалимства и, как следствие его, его высокой наглости, ведь в нём ничего нет — это весь его актив… А по уму это подлинный «без пяти минут государственный человек»…

Словом, Красин энергично наседал на меня, настаивая на своём, он уверял меня, что нажегшись на Гуковском, Политбюро, понимая, что оно и так уже село в калошу, проведя его кандидатуру, само чувствует себя достаточно сконфуженным и не будет возражать против меня…

Таким образом, хотя и с тяжёлым сердцем и зная, что Ревель будет для меня «осиным гнездом» (о, как я был прав!), я согласился. И Красин тотчас же при мне вызвал по телефону Чичерина. Того не было в комиссариате, подошёл Карахан:

— А, это вы, Лев Михайлович? — переспросил Красин. — А разве Георгия Васильевича нет?… Ну, так вот, я хотел ему сказать, что я не могу больше терпеть Гуковского в Ревеле и должен его заменить… Что?.. Ну, само собою, я и сам знаю, что это моё право… Но только я вас предупреждаю, что я сегодня же заявлю в Политбюро…

Карахан перебил его вопросом, сущность которого была ясна из ответа Красина:

— Нет, благодарю вас, у меня уже есть свой кандидат… Это Георгий Александрович Соломон… Да, да, так и передайте Георгию Васильевичу… До свидания…

К моему великому удивлению, в тот же вечер Красин позвонил мне по телефону, часов около 12-ти ночи, и сообщил, что Политбюро утвердило мою кандидатуру без всяких возражений.

— Как? — воскликнул я от удивления. — Без всяких возражений?…

— Без всяких, — ответил он. — Вот слушай, я читаю тебе его резолюцию: «По представлению товарища Красина, освободить товарища Гуковского от должности полномочного представителя Наркомвнешторга в Эстонии и назначить взамен его на эту должность товарища Соломона…»