Заключение

Заключение

Представления о норме и отклонении в повседневной жизни — подвижные исторические категории, зависящие от изменений ментальных установок населения в целом. Властные решения могут, конечно, инициировать их трансформацию. Однако истинно глубокие перемены связаны с общими социально экономическими процессами. Действительно, Петр I посредством комплекса нормативных и нормализующих суждений осуществил переворот цивилизационного уровня. Но повседневность основной массы населения он не затронул: люди продолжали вести традиционный образ жизни, руководствуясь патриархальными представлениями о нормах и аномалиях. Не слишком повлияли на систему нравственных ценностей народа реформаторские начинания Екатерины II и идеи просвещенного абсолютизма. Преобразования были приостановлены страхом перед революциями. Это усугубило разницу в ментальности и повседневной жизни большинства и меньшинства. В первой половине XIX в. главенствующую роль в формировании ментальных представлений о норме и аномалии стала играть дворянская культура с характерной для нее раздвоенностью, усугублявшейся практиками повседневной жизни русских дворян, занимавших промежуточное положение между городскими и сельскими жителями. Наиболее значимым временем изменения российской ментальности явились «великие реформы» 60–70-х гг. XIX в., когда перемены коснулись повседневности значительной массы населения России. Под влиянием экономических факторов стали формироваться, с одной стороны, буржуазная общественность, а с другой — промышленный пролетариат. На арену истории вышел новый слой людей, стереотипы поведения и мышления которых резко отличались от патриархальных русских традиций. Социально-экономические факторы оказали большее воздействие на общественную нравственность, нежели официальные идеологические суждения. И все же самые значимые перемены должны были произойти в XX в.

Россия стояла на пороге вступления в фазу индустриального развития, что не могло не отразиться на особенностях представлений российского социума о нормах и аномалиях. Правда, ментальные установки городского населения, и в первую очередь петербуржцев, формировались под влиянием, казалось бы, взаимоисключающих факторов: эстетики модерна, кризиса российского самодержавия, марксизма и нарождающейся «пролетарской культуры». Эти факторы во многом осложняли процесс переделки «человека русского» (патриархально-крестьянского) в «человека индустриального», но это вовсе не означало, что взгляды на природу патологичного и нормального не менялись. Огромную роль в процессе модификации ментальных представлений народа сыграла Первая мировая война. Можно даже предположить, что большевистские нормативные суждения первых лет революции лишь закрепили уже сформировавшиеся новые представления о том, «что такое хорошо, а что такое плохо».

Возврат к мирному образу жизни, совпавший с введением НЭПа, ознаменовал возрождение привычных бытовых практик, а с ними и возможное восстановление ранее существовавших норм. Однако новая государственность не считала возможным поддерживать этот процесс. С позиций властного дискурса НЭП представляет собой эпоху аномического состояния общества в целом. Не удивительно поэтому, что в 20-е гг. советские властные и идеологические структуры постоянно меняли суть своих суждений о норме и аномалии. При этом в документах реже формулировалась суть нормы и значительно чаще появлялись характеристики патологии. Но и они не отличались постоянством. В документах партийного и государственного происхождения начала 20-х гг. мелькал термин «социальные болезни». Под этим термином скрывались формы поведения, всегда негативно характеризуемые с позиций общечеловеческих ценностей, то есть традиционные отклонения. Советская специфика выражалась в особой системе отношения властей к алкоголикам, преступникам, проституткам, самоубийцам. Правовой вакуум заполнялся социальной филантропией, нередко носившей демагогический характер. Относительно нормальный ритм повседневной жизни, во всяком случае отсутствие элементов распределительного снабжения населения, заставляло властные и идеологические структуры использовать в основном нормализующие суждения как метод формирования нового сознания. Привычные аномалии дополнялись новыми. В конце 1924 — начале 1925 гг. в момент стабилизации НЭПа патологией считались бытовые практики новой нэпманской буржуазии, «онэпивание». XIV съезд ВКП(б) назвал отрицательным явлением «мещанский индивидуализм». Однако основная масса горожан, даже жители такого крупного промышленного и культурного центра, как Ленинград, пока еще во многом придерживались буржуазных представлений о нормальном и ненормальном в повседневной жизни, что обеспечивалось существованием особой «нэповской субкультуры» со свойственными ей элементами политического и экономического плюрализма. Без преувеличения можно сказать, что представления о нормах и патологиях повседневности у жителей бывшей столицы Российской империи в 20-е гг. во многом были схожи с общеевропейскими. Резкость нормализующих суждений не смогла нивелировать пестроту дискурсов и практик, характерных для эпохи НЭПа и общецивилизационный дух целого ряда первых нормативных актов советской власти. «Нормальное время» — а именно так возможно охарактеризовать 20-е гг. с общечеловеческих позиций — рождало и «нормальные» нормы и патологии.

«Великий перелом» ознаменовался переходом к аномальным практикам повседневности. Такой точки зрения придерживается и известная американская исследовательница Ш. Фитцпатрик, автор только что вышедшей книги «Повседневный сталинизм: ординарная жизнь в экстраординарное время» (калька с английского здесь выглядит оправданной и исторически верной)[678]. Властные структуры всячески старались «вывести» российское общество из аномического состояния. Первоначально это нашло выражение в появлении целого ряда нормативных актов, четко маркировавших ряд явлений как девиантные. В начале 30-х гг. возникло понятие «социальные аномалии», а главное, «соцаномалики» — их непосредственные носители. Столь ярко выраженный политизированный подход определил и систему отношений к традиционным отклонениям — социальная филантропия была заменена социальным террором. Это имело непредсказуемые последствия — потребление государственно производимых спиртных напитков стало считаться общественно поощряемой бытовой практикой; особый «социальный» оттенок приобрел эффект виктимности; проституирование, превратившись в подсобное занятие, проникло в стабильные социальные слои; широкое распространение получили альтруистические самоубийства. Можно сказать, что аномия общества превратилась в аномию отдельных личностей и социальных групп. Специфика традиционных норм в советских условиях породила и особое, снисходительное отношение к ним в среде городского населения. На рубеже 20-х — 30-х гг. властные и идеологические структуры сформулировали и ряд нормализующих суждений. В постановлении ЦК и ЦКК ВКП(б) от 9 сентября 1929 г. к разряду социальных патологий были отнесены элементы «…рваческого отношения к производству, национализма, религиозности… нетоварищеского отношения к девушкам». Обычное и традиционное поведение стало значительно активнее, чем в 20-е гг., интерпретироваться как аномалия.

Однако значительно большее влияние на ментальные установки горожан оказала особая повседневность 30-х гг., прямое и косвенное нормирование которой усугубило процесс инверсии нормы и патологии. Насильственно внедренные нормы, будь то закон о запрете абортов или система ранжированного распределения, порождали аномалии, которые, в свою очередь, превращались в неофициальные, вполне реально существующие традиционные бытовые практики, не считавшиеся на ментальном уровне отклонением. Сочетание властной инициативы, специфики повседневной жизни с характерными для нее глубинными процессами и общецивилизационных тенденций формирования «индустриального человека» обусловили своеобразие представлений советского общества о норме и патологии. Перерождение этих понятий отчетливо проявилась в механизмах адаптации и стратегиях выживания россиянина в новых социальных условиях. При внешней социальной открытости советские люди оказались более, чем западные, лояльными к двоемыслию, более склонными к традиционным, почти патриархальным семейным отношениям, более открытыми к дружбе и взаимопомощи, более способными к выживанию в экстраординарных бытовых условиях. Уход в частную жизнь и приоритетность неформальных контактов для решения многих жизненных ситуаций обеспечивали, с одной стороны, сохранение духовного потенциала российской и, в частности, петербургской ментальности; а с другой, как ни парадоксально, — жизнеспособность сталинского общества, в отличие от гитлеровского режима. Ярким примером данного парадокса может служить феномен поведения населения Петербурга в годы войны и блокады.