ГЛАВА IX

ГЛАВА IX

В 1903 г. исполнилось десятилетие службы раввина Я. И. Мазэ, этого «московского златоуста», как его называли. Яков Исаевич успел приобрести всеобщие симпатии и уважение. Как общественный раввин, он с достоинством отстаивал по мере возможности интересы своей общины, чрезвычайно аккуратно и добросовестно исполнял государственные обязанности по ведению актов гражданского состояния, всегда во всех трудных положениях того времени умел проявить такт, спокойствие и достоинство. Даже юдофобски настроенное московское начальство относилось к нему с уважением. Нечего говорить о том, что в еврейских кругах, как ни различны они были по своим убеждениям и воззрениям, он был любимцем и предметом поклонения. Ортодоксам импонировало то, что, будучи юристом, прошедшим высшую школу, он хорошо знал еврейское богословие, Талмуд и другую еврейскую литературу; интеллигенции же он был приятен как светский образованный человек, сочетавший в своем лице и европейскую культурность, и глубокие знания еврейских наук, и преданность еврейству. Если прибавить к этому, что его исключительный ораторский талант делал каждую его речь (а произносил их он очень много и одинаково на трех языках: русском, древнееврейском и (идише? — Ред.)) художественным произведением, то вполне станет понятно, почему он действительно признан был первым раввином в России и Москва справедливо гордилась им, ни за что не уступала его другим общинам, даже самым большим, как, например, Одесская, которая одно время настойчиво добивалась этого. Закрытая, заколоченная и запечатанная синагога, но с высокой, тянущейся ввысь крышей отлично символизировала московскую общину того времени, тоже разбитую, униженную и обиженную, но с золотым куполом в лице своего раввина Я. И. Мазэ.

Понятно, что московские евреи хотели выразить ему свои симпатии торжественным отпразднованием его 10-летнего юбилея. В назначенный день на квартире его на Средней Кисловке собрались члены Правления со своим председателем, представители других молитвенных домов, делегаты от еврейских обществ. Первую речь-приветствие имел произнести духовный раввин, старик Л. Кан. Он очень волновался. Не успел он произнести первой фразы-стиха из псалмов… как закачался и упал мертвый, подхваченный стоявшим за ним доктором С. С. Вермелем. Нет надобности особенно распространяться о том, какое впечатление это произвело на собравшихся и на юбиляра. Празднество было расстроено. Но через несколько месяцев, 20/1 [1904] г., когда воспоминание об этом событии потеряло свою трагическую остроту, этот юбилей был все-таки отпразднован большим банкетом, в котором приняла участие «вся Москва».

В этом же году на Пасхе, как известно, произошел знаменитый погром в Кишиневе [115]; подробности этого погрома, неслыханные жестокости и мучительства, учиненные над несчастными, раскрытие всех пружин, двигавших руководителями и устроителями этой бойни, роль в этом деле министра Плеве[116] вызвали всеобщее негодование во всем мире. Всем стало ясно, что правительство решило потопить уже сильно развившееся революционное движение в еврейской крови: известно ведь, что «еврейская кровь служит смазочным маслом на колеснице революции». Еврейство, придавленное, бесправное и бессильное, не имело возможности даже криком выразить какой-нибудь протест. Не могли, конечно, ничего предпринять и московские евреи. И какой печальной иронией прозвучали слова В. О. Гаркави, сказанные на собрании, состоявшемся сейчас после погрома: «Поклянемся, что мы никогда не забудем Кишинева».

Потерпев поражение на юге, на берегах Днестра, в войне с евреями, царское правительство обратилось на восток, на берега Ялу, и затеяло войну с Японией. Вначале это приподняло народное настроение: «япошки», «макаки»… «шапками закидаем…». Великий князь Сергей Александрович, объявляя об этом событии по своей сатрапии, прямо писал: «Полудикое племя объявило нам войну…». Но, как известно, «макаки» и «полудикие» не испугались и стали одерживать победу за победой, а наша армия с Куропаткиным[117] во главе все проявляла «терпение, терпение». Нечего скрывать, что евреи, в общем понесшие столько жертв в этой войне, отправившие на театр военных действий в далекую Маньчжурию сотни тысяч солдат и большую часть своих единоплеменников-врачей (в отношении обязанностей евреи не только не были ограничены, как в правах, а наоборот, с них требовалось гораздо больше), были в числе «пораженцев», к которым, между прочим, принадлежала и вся лучшая часть русского общества. Все видели и чувствовали, что только поражение в этой войне, преступно вызванной для отвлечения внимания и борьбы с революцией, что только поражение нанесет удар безумному самодержавию и его не менее безумному и бездарному правительству. Рядом с войной на Дальнем Востоке крепла революция на Западе. Летом 1904 г. был убит Плеве. Чтобы успокоить бушующее революционное море, на пост министра внутренних дел был призван мягкий и «доброжелательный» Святополк-Мирский[118]. Это было нечто вроде «диктатуры сердца», испытанной Александром II перед убийством. Но это мало помогло делу. Петербург волновался. Гапон[119] готовил свое знаменитое выступление. В «сферах» ломали голову, придумывая всевозможные средства для спасения положения. Между прочим признано было необходимым сделать кой-какие уступки и евреям, которые, как общеизвестно, играли немалую роль в революции. Барону Г. Гинцбургу[120], всеобщему ходатаю и заступнику евреев, было предложено представить мнение евреев о том, какие облегчения могли бы в данную минуту [их] удовлетворить. Чтобы ответить на этот вопрос, барон обратился к главным еврейским общинам с просьбой созвать совещание по этому вопросу и высказать свое мнение. Такое обращение получила и московская община. И вот 8-го января 1904 г., накануне знаменитого 9-го января, в доме председателя Хозяйственного правления Л. С. Полякова и состоялось это совещание. Присутствовали и представители «отцов», религиозно настроенные традиционные, как будто далекие от политики, евреи, и представители «детей», разные интеллигенты, врачи, инженеры, адвокаты и др. Прежде всего, конечно, заговорили о необходимости упразднить черту оседлости. Но один из инженеров, их тех немногих, которые щеголяли своими палаццо-особняками на аристократической Поварской улице, заметил, что сразу отменить черту оседлости и дать всем евреям повсеместное право жительства невозможно, что это вызовет «наплыв» евреев и вместе с тем усилит антисемитизм, что это надо сделать постепенно и т. д. Все были глубоко возмущены таким циничным заявлением. Все молчали, презрительно улыбаясь пошлому и возмутительному мнению. Но среди этой довольно беспорядочной дискуссии патриархальный еврей, небезызвестный в Москве Вольф Вишняк громко заявил: «Что долго разговаривать; надо ответить коротко: полноправие, и больше ничего».

Между тем революционное движение шло вперед и вперед. 9-е января 1905 г. и расправа с народом, направившимся к батюшке-царю в глубокой вере, что царь — это первоисточник справедливости и правды, еще более озлобили народ и вбили еще один гвоздь в гроб самодержавия. Вскоре был убит великий князь Сергей Александрович, Москва свободно вздохнула, особенно еврейская ее часть. Царская армия неукоснительно отступала перед японцами, терпя катастрофу за катастрофой. Эскадра наша погибла в Цусиме. Правительство в Петербурге тоже отступало перед напором народной воли, металось из стороны в сторону, не зная, что делать, что предпринять. Опубликовали Булыгинскую конституцию[121], пошли в Портсмут на заключение мира, который и был подписан в августе[122]. Закончилась война с японцами, началась война народа с правительством. Всеобщая забастовка и Манифест 17 октября: общее ликование в течение двух-трех дней, и затем — волна погромов, захлестнувшая всю Россию «от хладных финских скал до берегов Колхиды», от берегов Балтики до Великого океана. Не было почти ни одного населенного места в России, в котором не было бы еврейского погрома. Ждала такой погром и Москва. Молодежь устроила самооборону, готовилась с оружием в руках встретить погромщиков. Но еврейское население охватила паника. Кто мог, спрятался у знакомых русских или в других менее опасных местах. К счастью, Москву минула чаша погромная, и население отделалось только страхом. Октябрьские погромы навели ужас на всю Европу, и заграничные евреи поспешили прийти на помощь разорившемуся русскому еврейству. Пожертвования посыпались со всех сторон. Был организован Комитет помощи жертвам погромов. Московское его отделение работало не покладая рук. Благодаря этой помощи, надо это констатировать, евреям удалось в известной хоть степени оправиться от пронесшегося над их головами октябрьского шквала. Зато антисемитизм разросся до невероятных размеров. Все, что было реакционного и крепостнического в стране, все черные сотни во всех углах необъятной Империи собрались воедино, чтобы отомстить евреям за Манифест 17-го октября, который лишал их (правда, пока на бумаге только) привилегий и благ, которыми они (т. е. антисемиты. — Ред.) пользовались при самодержавии. Антисемитизм принял организованные формы, объединился в Союз русского народа, в члены которого вступил и первый русский дворянин, сам Николай II, — и евреи воочию убедились, что от этой революции им ждать нечего, что она их положение не облегчит, а может быть, еще ухудшит. Ближайшее время подтвердило это. Первая Государственная Дума, в которой М. М. Винавер[123] — один из наиболее видных членов кадетской партии и самый выдающийся еврейский общественный деятель — играл такую большую роль, только и служила трибуной, к которой стекались все бурные потоки «народного гнева». Думские «повара» изощрялись в красноречии, изливали свое возмущение, негодование и протесты, разоблачали, обвиняли и порицали — а кот «Васька слушал и ел», продолжая свое преступное дело. Винавер в негодующей речи говорил о положении евреев, а «вахмистры по воспитанию и погромщики по убеждению» устраивали в Белостоке, Седлеце и других местах ужасающие погромы, показав, что в погромном искусстве они куда превосходят своего кишиневского учителя. Убивши Герценштейна[124] в Финляндии, черная сотня не могла успокоиться и зимою 1906 г. из-за угла убила в Москве, в Гранатном переулке известного литератора и журналиста, члена Государственной Думы, члена редакции «Русских Ведомостей» Иоллоса[125]. Эта смерть буквально ошеломила кадетскую партию, но еще более удручающе подействовала на московских евреев. Вся оппозиционно настроенная часть московского населения, не говоря, конечно, о евреях, готовилась к демонстративным похоронам. Полиция, желая предупредить такую демонстрацию, объявила, что Бородинский мост на Москве-реке, через который лежит путь на еврейское кладбище, не совсем благонадежен, думая этим напугать население. Но этот маневр не помог. На кладбище собралась огромная толпа из многих тысяч человек. Тут был цвет кадетской партии, представители литературы и журналистики, профессора высших учебных заведений и все, что было наиболее выдающегося в кругах московской интеллигенции. Перед такой блестящей аудиторией и в такой ответственный момент предстояло выступать с речью раввину Я. И. Мазэ. Русская часть публики, знавшая его как замечательного оратора, с нетерпением и любопытством ждала этого выступления, тем более что как находящийся на государственной службе он должен был быть особенно осторожным и тактичным. Но он этой своею надгробной речью превзошел, можно сказать, самого себя. «Есть разные, — начал он, — преступления. Уголовный кодекс знает всякого рода убийства: есть отцеубийства, матереубийства, детоубийства; но здесь мы присутствуем при совершенно исключительном виде убийства, перед нами — мыслеубийство». Этот удачный в высокой степени оборот речи, который вместе с тем прекрасно характеризовал покойного Иоллоса не как шумного активного политика, а как спокойного кабинетного литератора и публициста, — эта мысль вызвала невероятное, восторженное волнение в публике. Чрезвычайно красивой параллелью между Людвигом Берне[126] и его «письмами из Парижа» и Иоллосом с его «письмами из Берлина» он блестяще закончил эту знаменитую речь, краткую, но содержательную, умную и красивую по форме. Эта речь подействовала и, несмотря на краткость, так исчерпала предмет, что один из известных в Москве профессоров — сам кадет, — прослушав ее, сказал своему соседу: «Теперь я уеду, сказано все, а что скажут кадеты, это я знаю…».