Дуэль как пролог мятежа

Дуэль как пролог мятежа

Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: «Воевать! Воевать!» Я всегда отвечал: «Полно рыцарствовать! Живите смирнее!» — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником.

Федор Глинка об Александре Бестужеве

Декабрист Розен вспоминал о начале двадцатых годов: «…лишне будет описать (совсем бы не лишне! — Я. Г.) поединки полковника Уварова с М. К. бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других».

Последние несколько лет перед восстанием члены тайных обществ и ближайшее их окружение жили среди вызовов и поединков. Ситуации бывали разные, мотивы — тоже: некоторые дуэли происходили от бытовых случайностей, мелких столкновений, но значима была непреложная готовность людей этой среды выйти на поединок.

В этот процесс оказались втянутыми даже такие штатские интеллектуалы, как братья Тургеневы. Упомянув в письме начала тридцатых годов к Жуковскому некоего «Ал. Павл. Протасова», Александр Тургенев заметил: «Отец его некогда должен был драться с моим братом». (В начале тридцатых же годов московский Булгаков сообщал в Петербург слух о готовящейся в Лондоне дуэли Николая Тургенева с секретарем русского посольства.)

Нащокин рассказывал историку Бартеневу: «Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль. Рылеев должен был быть секундантом у Булгарина. Нащокин — у Дельвига. Булгарин отказался, Дельвиг послал ему ругательное письмо за подписью многих».

Пушкин по-своему изложил эту полуанекдотическую историю: «Дельвиг однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: „Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел больше крови, нежели он чернил“». Булгарин тем самым нарушил один из пунктов дуэльного кодекса, по которому даже известные храбрецы, заслужившие высокую военную репутацию, не имели права на этом основании игнорировать вызов оскорбленного. Но Фаддей Венедиктович, гибко относящийся к своей репутации и не стремившийся блистать дворянскими добродетелями, считал, что может себе это позволить. Подобный отказ, однако, был редкостью. Но не редкостью была настойчивость Дельвига.

В дуэльной хронике первого пятилетия двадцатых годов имена лидеров Северного тайного общества мелькали постоянно.

Михаил Бестужев писал из Сибири редактору «Русской старины» Семевскому: «Я, в описании детства брата Александра, вам упоминал о его первой дуэли с офицером лейб-гвардии драгунского полка за его карикатурные рисунки, где все общество полка было представлено в образе животных. Вторая его дуэль была затеяна из-за танцев. Третья — с инженерным штаб-офицером, находившимся при герцоге Виртембергском, и это происходило во время поездки герцога, где брат и инженер составляли его свиту, и брат был вызван им за какое-то слово, понятое оскорбительным».

Сестра Александра Бестужева Елена Александровна утверждала: «Он три раза на дуэлях стрелял в воздух». Бестужев был человек чести, подчеркнуто рыцарской повадки, и выстрелить в воздух он мог, только выдержав огонь противника. Ибо по дуэльному кодексу: «Если кто-либо из дуэлянтов, выстрелив в воздух, успеет это сделать до выстрела своего противника, то он считается уклонившимся от дуэли». Судя по всему, поводы к дуэлям Александра Бестужева были достаточно мелки. Но он трижды рисковал жизнью и демонстрировал готовность выйти к барьеру. Главное, однако, не в этом. У него была репутация бретера — «всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль, и он был секундантом или участником», — не соответствующая его дуэльной практике, но соответствующая его жизненной установке: «Воевать! Воевать!».

Он воспринимался как человек, готовый к самым резким формам действия. А это были если не заговор, то — дуэль.

У князя Евгения Оболенского, одного из вождей Северного общества, состоялась в эту же эпоху одна дуэль, но — со смертельным исходом. Воспитанница Матвея Ивановича Муравьева-Апостола рассказывала про Оболенского, со слов его товарищей, что до восстания он дрался на поединке вместо своего младшего брата с неким Свиньиным и убил его. «Прискорбное событие терзало его всю жизнь». А дочь известного сановника и мецената Оленина — Варвара — писала через много лет Бартеневу: «Этот несчастный имел дуэль, — и убил, — с тех пор, как Орест, преследуемый фуриями, так и он нигде не находил себе покоя, и был как бы (извините выражение), как остервенившийся в 14 число».

Е. П. Оболенский

Литография с портрета 1820-х гг.

Решительность князя Евгения Петровича в день восстания объяснялась, разумеется, иными причинами. Он был убежденный и последовательный сторонник вооруженного переворота, ветеран тайного общества, начальник штаба восстания. Свою решимость он демонстрировал и в период подготовки мятежа, но смерть противника на поединке, не имевшем, быть может, серьезной подоплеки, не могла не оставить тяжкий след в благородной душе Оболенского. (Недаром в конце жизни он писал, что дуэль — «грустный предрассудок, который велит смыть кровью запятнанную честь. Предрассудок общий и чуждый духа христианского. Им ни честь не восстанавливается, и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение…» В этом есть горькая выстраданность.) Но и здесь важнее то, что в глазах осведомленной свидетельницы декабристской эпохи — а Варвара Оленина многое знала и многое слышала — дуэльная ситуация была прологом ситуации мятежа.

А. А. Дельвиг

Рисунок Пушкина. 1820-е гг.

В головах будущих декабристов идея дуэли в кризисные моменты впрямую связывалась с идеей максимального политического поступка — цареубийства. В 1817 году Якушкин предложил своим товарищам застрелить Александра и тут же застрелиться самому. И это воспринималось им самим и рассказавшим об этом впоследствии Фонвизиным как вариант дуэли — со смертельным исходом для обоих участников.

И. Д. Якушкин

Рисунок П. Соколова. 1818 г.

Но подлинным идеологом и практиком дуэли как общественного, а в высшем выражении — и политического поступка, был Рылеев.

Вытеснение дворянского авангарда, наступление новой знати — чванной, продажной, радевшей о выгодах самодержца и собственных, но не о России, — все это ощущалось им с остротой ему лично нанесенного оскорбления. Знаменитый памфлет «Временщику» — пощечина Аракчееву, — предвосхитивший пушкинское «На выздоровление Лукулла», был, в сущности, картелем, откровенным вызовом. Рылеев реализовал свои дуэльные установки со всем напором темперамента. А темперамент у него — особенно в дуэльных делах — был расчетливо-вулканический.

Михаил Бестужев рассказывал: «Отставной флотский офицер фон Дезин, муж премиленькой жены своей, воспитанницы Смольного монастыря и подружки одной из моих сестер, вышедшей с нею в тот же год, приревновал брата Александра и вместо того, чтобы рассчитаться с братом, наговорил матушке при выходе из церкви дерзостей. Брат вызвал его на дуэль — он отказался.

Рылеев встретил его случайно на улице, и, в ответ на его дерзости, исхлестал его глупую рожу карвашем, бывшим в его руке».

Дуэльные начинания Рылеева, в которые он бросался с пылкостью революционного трибуна и сосредоточенностью политического тактика, как правило, заканчивались сокрушительно.

В повседневном быту наиболее чувствительные для чести человека дворянского авангарда столкновения с придворной бюрократической знатью происходили в сфере матримониальной. Эта сфера была органична для политических демонстраций, для акций устрашения.

Незадолго до восстания Рылеев стрелялся с женихом своей сестры. Неизвестно, что это был за человек и что именно явилось поводом для поединка. Но в подобных случаях брат невесты вступался за ее честь, когда жених пытался после помолвки уклониться от брака. «Дуэль была ожесточенная, — рассказывал Михаил Бестужев, — на близкой дистанции. Пуля Рылеева ударила в ствол пистолета противника и отклонила выстрел, направленный прямо в лоб Рылееву, в пятку ноги». Секундантом Рылеева был Александр Бестужев.

Этот поединок оказался смысловым прологом к самой знаменитой и самой идейной дуэли декабристской эпохи, дуэли, которую лидеры тайного общества превратили в крупную политическую акцию. Идеологом и организатором поединка был Рылеев, а Александр Бестужев принимал в нем деятельное участие. Это было первое прямое вооруженное столкновение дворянского авангарда с той политической силой, против которой и было, собственно, направлено восстание 14 декабря. И произошла дуэль в канун восстания, в сентябре двадцать пятого года.

А. А. Бестужев

Гуашь Н. Бестужева. 1823 г.

Но у этой дуэли был более ранний, но очень выразительный аналог, обозначающий постоянство традиции.

В конце 1807 года Петербург потрясла смерть полковника лейб-гвардии Преображенского полка Дмитрия Васильевича Арсеньева.

Арсеньев входил в узкий кружок избранных, в центре которого стояли граф Михаил Семенович Воронцов и поэт, блестящий острослов и храбрец Сергей Никифорович Марин. Эти двое тоже были преображенцами. Всех троих связывала теснейшая дружба.

Понятия чести в этом кругу были незыблемы. Признанным арбитром в дуэльных ситуациях считался, по свидетельству князя Сергея Волконского, граф Воронцов.

Полковник Арсеньев выглядит натурой незаурядной и для конца XVIII века, когда формировался его духовный и душевный облик, очень характерной. Жаждущий воинской славы офицер, военный профессионал, командовавший в 25 лет гвардейским батальоном, он страдал от постоянной рефлексии и мучительно переживал несовершенство мира.

В апреле 1804 года Марин писал Воронцову, воевавшему в это время на Кавказе в корпусе знаменитого Цицианова: «Надобно сказать тебе кое-что и об Арсеньеве, который теперь в Корфу, куда около двенадцати тысяч нашего войска послано. Ты помнишь, что прошедшей зимой он собирался оставить Петербург и ехать с A. Л. Нарышкиным путешествовать; но как он остался, то Арсеньев, не хотя никак жить в столице, просился к тебе в Грузию, в чем бы, конечно, и успел, если б отец его не запретил ему. Но нынешним летом он узнал об экспедиции в Корфу и был столько счастлив, что государь, снисходя на его просьбу, ехать ему туда позволил… Ты и Арсеньев гораздо меня счастливее: разнообразные предметы, беспокойства войны, которым я по чести завидую, разбивают ваши мысли; а я осужден жить на одном месте, видеть все тоже да тоже, право достоин сожаления. Бог знает, когда я с вами увижусь. Много утечет воды Невской, покуда ты и Арсеньев будете опять с бедным Мариным. Грустно, друг мой, отменно грустно! Не к кому преклонить сирой головы моей, не с кем сказать слова тайного. Думая жить всегда с вами, я не искал друзей; да и где бы мог найти вам подобных?.. Ты, может, захочешь знать причины, которые заставили Арсеньева оставить Петербург? Храня его тайну, могу сказать тебе, что этому главная причина — любовь».

С. Н. Марин

Рисунок Ж. Рюстема. Начало XIX в.

Этот текст говорит о многом. В этих людях рядом с мужественностью, доходящей до брутальности, жила карамзинская чувствительность, в данном случае реализовавшаяся в культ сентиментальной дружбы. «Бедный Марин» за четыре года до этого письма, будучи активным участником заговора против Павла, с обнаженной шпагой в руке удержал гатчинцев из дворцового караула, пытавшихся бежать на помощь к императору. Это Марину принадлежит знаменитый клич, брошенный в решающую минуту страшной ночи: «Ко мне, гренадеры Екатерины!.. Если эти мерзавцы гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!» Вскоре после сетований на однообразие столичной жизни Марин вдосталь испытал «беспокойства войны». Он прошел наполеоновские войны от Аустерлица до заграничного похода 1813 года, участвовал во многих сражениях, водил батальон в штыковые атаки. Был многократно и тяжело ранен. Картечная пуля, засевшая в его груди под Аустерлицем, очевидно, и стала причиной болезни и смерти Марина в 1813 году…

Арсеньев был не менее мужествен, но еще более чувствителен, а тоска по совершенству приводила к тому, что полковник страстно идеализировал женщин, в которых влюблялся и которые неизменно оказывались не теми, за кого он их принимал. И это окончательно подрывало его веру в справедливость и разумность мироустройства.

Д. В. Арсеньев

Портрет 1800-х гг.

В сентябре 1804 года Марин писал Воронцову: «Бедный Арсеньев грустит в Корфу, скучает в Неаполе и хочет стреляться в Мессине. Да, мой друг, стреляться; я от него получил письмо, которое поставило дыбом мои волосы.

Вообрази, что его отчаяние почти ума его лишило: он ни о чем больше не говорит, как об… (княгине Суворовой. — Я. Г.) и о смерти. Ужасно обмануться в том, что боготворишь; а с ним это случилось… Мы можем потерять друга, оттого, что женщине вздумалось записать его в число своих воздыхателей. Мудрено ли завести сердце доброго Арсеньева? В его лета оно искало любить, полюбило и в божестве своем нашло все, что ветреность, что кокетство имеет опасного… Всякий день молю Бога, чтобы удержал он руку, на самоубийство стремящуюся, и всякий день ожидаю известия о его смерти. Верь мне, что слезы мешаются здесь с чернилами».

Арсеньевская мания самоубийства была, судя по всему, следствием не только разочарования в княгине Суворовой, жене сына полководца, товарища и сослуживца Арсеньева и Марина. Это был рецидив психологического процесса, приведшего к эпидемии самоубийств среди дворянской молодежи конца екатерининского царствования. Сутью процесса было разочарование в результатах «века разума», потеря исторического оптимизма. Для людей такой степени чувствительности к жизни, как Арсеньев, этого было достаточно для рокового шага — был бы повод.

В тот раз «русский Вертер» избежал гибели. Он вернулся в Россию и отличился в первых походах против Наполеона.

После похода 1807 года он влюбился в некую девицу Ренне, дочь старшего сослуживца по гвардии, и сделал ей предложение, которое было принято. Огласили помолвку. Но через несколько дней к невесте посватался богач граф Хребтович. И мать невесты уговорила ее отказать Арсеньеву и разорвать помолвку.

Неизвестно — любила ли Мария Ренне Дмитрия Арсеньева. Но то, что в этом случае корыстный расчет одержал верх над благородным чувством, было для всех несомненно.

И полковник Арсеньев восстал против этой несправедливости. Дело было не только в личной обиде. То, что богатство и знатность польского магната были предпочтены его, Арсеньева, сильному и чистому чувству, он воспринял как вызов всем представлениям его круга, их общему пониманию чести. И он принял этот вызов, послав к Хребтовичу секундантов. Одним из них был граф Михаил Воронцов.

Сохранилось написанное перед дуэлью письмо Арсеньева.

«Я должен портному Голендеру по счету около 200 рублей, Турчанинову по счету около 400 рублей, Воронцову 180 червонцев и 150 рублей, брату 1000 рублей, и потом какие-нибудь мелкие долги, каких я не упомню. Мне должны: Дука 150 червонцев, принц Мекленбургский 50 червонцев и впрочем кто сам вспомнит малые долги, тот их отдаст.

Из 2000 с чем-то рублей моих денег заплатите по возможности вышеописанные долги, большие же адресовать на батюшку. Дать на мой батальон 500 рублей, Николаше 100 рублей; волю как ему, так Ипату. Все вещи мои раздать друзьям, которые пожелают иметь какие-нибудь от меня памятники. Донести графу и графине Ливен и князю Петру Волконскому, что, признавая всю цену милостивого их ко мне расположения, я умру с истинной к ним признательностью и совершенно отличаю их от тех скаредов, которые довели меня до сего положения. Свет будет судить и тех и других и воздаст каждому должное. Свечина и сестру С. П. уверяю в истинной моей дружбе и признательности, равно как и друзей моих, которые наиболее имели право на мою привязанность. Поручаю обо всем друга моего князя Черкасского, который возьмет на себя труд обо всем известить родителей, братьев и сестер моих. Братьев поручаю покровительству моих друзей. Всякого прошу вникнуть в мои обстоятельства, посудить меня и пожалеть, буде найдет виновным. Любил друзей, родных, был предан государю Александру и чести, которая была для меня во всю мою жизнь единственным для меня законом. Имел почти все пороки, вредные ни для кого, как для самого себя. Прощайте.

Арсеньев.

Я ношу два кольца и один перстень. Секунданты мои возьмут их себе в знак моей дружбы и благодарности».

Если не знать всего вышерассказанного, то письмо это могло бы показаться заурядным деловым документом. Но в известных нам обстоятельствах, обладая знанием взаимоотношений Арсеньева и мироустройства, мы читаем его по-иному. Даже не комментируя упоминаемые здесь имена близких ко двору вельмож, не вникая в особенности светской интриги, которая явно просматривается за этими строками, мы можем вычитать из них важные для нашего сюжета вещи.

Это не письмо человека, который идет к барьеру, чтобы победить или умереть. Это не письмо человека, который готов погибнуть, но жаждет погубить и своего противника. Это письмо самоубийцы, человека, который не сомневается в своей смерти и вовсе не думает о мести. Спокойная и горькая записка Арсеньева только единожды намекает на причины поединка: «скареды, которые довели меня…».

Нам не известны конкретные обстоятельства дуэли. Мы знаем только, что 3 декабря 1807 года полковник Арсеньев был убит на месте.

Молодой мизантроп, восставший против мировой несправедливости, выполнил свой итальянский замысел.

Но свет, к суду которого апеллировал Арсеньев, воспринял случившееся по-иному. Князь Сергей Волконский, будущий декабрист, а тогда молодой и буйный кавалергард, близко наблюдавший трагедию, вспоминал: «Весь Петербург, за исключением весьма малого числа лиц, вполне оправдывал Арсеньева и принимал в постигшей его смерти радушное участие. Его похороны почтила молодежь петербургская своим присутствием, полным участия, и явно осуждала Хребтовича и тех лиц, которые своими советами участвовали в склонении матери и девицы Ренни к неблагородному отказу Арсеньеву. Хребтович, как осужденный общим мнением, выехал из Петербурга…».

С. Г. Волконский

Акварель П. Соколова. 1816 г.

Тот же Волконский свидетельствует, что безудержный всплеск поединков — разной степени серьезности — произошел после проигранной кампании 1807 года и Тильзитского мира, который дворянская молодежь считала унизительным для России. Ревность и ненависть к французам выражалась в буйных выходках гвардейских «шалунов» — вроде битья окон у наполеоновского посла Коленкура.

Оппозиционные настроения декабристского толка были еще в зародыше. Душевный дискомфорт от горечи военных поражений, избыток молодой энергии, не находящей боевого или общественного выхода, реализовались, кроме рискованных «шалостей», в дуэльную активность.

Сергей Волконский вспоминал: «Полагая себя человеком, героем, потому что понюхал пороху, как не быть влюбленным при мирной столичной жизни? И первый предмет, могу сказать, юношеского моего любовного порыва была весьма хорошенькая троюродная мне сестра К. М. Я. Л. Р., которая имела такое милое личико, что, об ней говоривши, ее называли „une t?te de Guide“. He я один ухаживал и потому имел для меня ненавистное лицо более счастливого в поисках К. А. Н. Придраться без всякой причины к нему, вызвать его на поединок, с надеждою преградить ему путь и открыть его себе, было минутное дело, подтвержденное на другой день письменным вызовом. Странное обстоятельство, что в этот день было три вызова: мой, другой, К. А. Я. Л. Р. к князю Кудашеву и полковника Арсеньева к графу Хребтовичу — и что переговоры по всем трем вызовам были у графа Мих. Сем. Воронцова. Первые два кончили примирением. Мой антагонист мне поклялся, что не ищет руки моей дульцинеи, и год спустя на ней женился. Второго вызова причину должен утаить, как очернившую память одной женщины. Но не удалось графу примирить третий…».

М. С. Воронцов

Портрет работы Д. Доу. 1820-е гг.

Судьба Арсеньева была знаком общего неблагополучия. Марин писал Воронцову еще в 1804 году, в связи с роковым намерением их друга: «Если бы ты знал все, как я, то бы не мог покойно смотреть на многие вещи, которые здесь делаются». В банальной, казалось бы, личной истории дворянская молодежь преддекабристского толка увидела нечто большее, чем ссору двух претендентов на руку и сердце красавицы. Дуэль приобрела незаурядный общественный смысл. Как уже говорилось, поединок Арсеньева с Хребтовичем оказался ослабленным вариантом одной из самых знаменитых и значимых русских дуэлей.

Стрелялись подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Константин Чернов и флигель-адъютант Владимир Новосильцев, служивший в лейб-гусарах. Вспоминая об этой дуэли, Оболенский писал: «Оба были юноши с небольшим 20 лет, но каждый из них был поставлен на двух почти противуположных ступенях общества. Новосильцев, потомок Орловых, по богатству, родству и связям, принадлежал к высшей аристократии, Чернов, сын бедной помещицы…». Отцом Чернова был генерал-майор, служивший в 1-й армии, под командованием фельдмаршала Сакена.

У поручика Чернова была сестра, девушка удивительной красоты, в которую влюбился Новосильцев. Он просил руки Екатерины Черновой, получил согласие ее родителей. Сватовство его было гласно и широко известно в обществе. Но мать жениха, высокомерная и упрямая, воспротивилась, недовольная скромным происхождением невесты. Новосильцев, опасаясь ее гнева, стал оттягивать свадьбу. Почитая сестру оскорбленной, Константин Чернов вызвал Новосильцева. Тот не принял вызова, заверив его, что и не думал изменять слову. Между тем, по просьбе старших Новосильцевых, фельдмаршал Сакен заставил генерала Чернова отказать жениху, якобы по собственному побуждению. Приблизительно в это же время Новосильцев сам вызвал Константина Чернова, обвинив в распространении слухов о вынужденной его, Новосильцева, женитьбе под угрозой дуэли. Было это весной, в начале лета двадцать пятого года.

К. Ф. Рылеев

Рисунок с миниатюры 1820-х гг

Остался замечательный документ. Записка, сочиненная Черновым в ожидании поединка. Но — удивительно! — писана она рукой Александра Бестужева. Более того, ее стилистика явно обличает Бестужева и в соавторстве. Бестужев в это время находился в Москве, в свите герцога Александра Виртембергского, адъютантом которого состоял.

Поручик Чернов был двоюродным братом Рылеева и членом тайного общества. Они с Бестужевым были не только добрыми знакомыми, но и политическими единомышленниками.

Ясно, что записка была написана Бестужевым вместе с Черновым. Она представлялась им — с полным основанием — сильным агитационным документом. Двое членов тайного общества решили использовать поединок и возможную смерть одного из них для возбуждения общества против придворной бюрократической знати.

Записка гласила: «Бог волен в жизни; но дело чести, на которое теперь отправляюсь, по всей вероятности обещает мне смерть, и потому прошу г-д секундантов объявить всем родным и людям благомыслящим, которых мнением дорожил я, что предлог теперешней дуэли нашей существовал только в клевете злоязычия и в воображении Новосильцева. Я никогда не говорил перед отъездом в Москву, что собираюсь принудить его к женитьбе на сестре моей. Никогда не говорил я, что к тому его принудили по приезде, и торжественно объявляю это словом офицера. Мог ли я желать себе зятя, которого бы можно по пистолету вести под венец? Захотел ли бы я подобным браком сестры обесславить свое семейство? Оскорбления, нанесенные моей фамилии, вызвали меня в Москву; но уверение Новосильцева в неумышленности его поступка заставило меня извиниться перед ним в дерзком моем письме к нему, и, казалось, искреннее примирение окончило все дело. Время показало, что это была одна игра, вопреки заверения Новосильцева и ручательства благородных его секундантов. Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей переступил все законы чести, общества и человечества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».

Дуэль была расстроена московским генерал-губернатором, узнавшим о ней, очевидно, не без участия клана Новосильцевых. Но ожесточение не прошло. А оно было велико.

Несколько раньше младший брат Константина Чернова — Сергей — писал ему: «Желательно, чтобы Новосильцев был наш зять — но ежели сего нельзя, то надо делать, чтоб он умер холостым…». Первый этап истории закончился слухом о женитьбе под пистолетом, что заставило Новосильцева, вовсе не жаждущего дуэли, послать вызов. (Ясно, что Геккерны в тридцать шестом году так боялись огласки ноябрьского вызова Пушкина, предшествовавшего свадьбе Дантеса с Екатериной Гончаровой, а Пушкин возлагал на огласку такие надежды, потому что это была достаточно тривиальная для того времени ситуация. Она охотно принималась на веру публикой и выставляла жениха в позорном виде…)

Столичная публика с особым интересом следила за дуэлями, замешанными на семейных делах. Эти истории имели особую остроту, мелодраматичность, а потому вызывали особенно широкие толки. Дуэльные истории такого рода отличались бескомпромиссной жестокостью, ибо бескровный вариант не решал проблемы. Недаром московский поединок имел заведомо смертельные условия — три шага между барьерами. Стрельба в упор…

В двадцать пятом году — за три месяца до вооруженного мятежа дворянского авангарда, доведенного самодержавием до крайности, — дуэль члена тайного общества с членом зловещей корпорации бюрократической знати должна была отличаться политическим и личным ожесточением…

После несостоявшейся дуэли на трех шагах Новосильцев снова пообещал жениться на Екатерине Черновой. Но выполнить свое обещание не торопился.

Рылеев не только остро сочувствовал родне (он сам недавно пережил нечто подобное и стрелялся по близкому, очевидно, поводу), но и понимал, какие агитационные возможности таит в себе громкий поединок Чернова с Новосильцевым, смертельное столкновение бедного и незнатного, но благородного дворянина с баловнем двора.

Рылеев понимал, что это будет в некотором роде репетиция грядущего эпохального столкновения. И на правах старшего родственника и политического лидера взял дело в свои руки. Он — как Якубович в деле Шереметева — Завадовского — решил добиться бескомпромиссного исхода ради идеи. Но идея у него была иная, не в пример Якубовичу.

В начале августа Рылеев отправил молодому Новосильцеву письмо с вопросом: когда он намерен выполнить свой долг благородного человека перед семейством Черновых? Он торопил события.

Новосильцев ответил не ему, а Константину Чернову, что дело будет урегулировано им самим и родителями невесты и что вмешательство посторонних лиц вовсе не нужно. Он явно надеялся избежать дуэли.

Но ни поручик Чернов, ни лидеры тайного общества, стоявшие за ним, не склонны были ждать переговоров и возможного мирного исхода.

Чернов потребовал поединка. Новосильцев принял вызов.

Составлены были условия:

«Мы, секунданты, нижеподписавшиеся, условились:

1. Стреляться на барьер, дистанции восемь шагов, с расходом по пяти.

2. Дуэль кончается первою раною при четном выстреле; в противном случае, если раненый сохранил заряд, то имеет право стрелять, хотя лежащий; если же того сделать будет не в силах, то поединок полагается вовсе и навсегда прекращенным.

3. Вспышка не в счет, равно осечка. Секунданты обязаны в таком случае оправить кремень и подсыпать пороху.

4. Тот, кто сохранил последний выстрел, имеет право подойти сам и подозвать своего противника к назначенному барьеру.

Полковник Герман

Подпоручик Рылеев

Ротмистр Реад

Подпоручик Шипов».

Второй и четвертый пункты делали дуэль чрезвычайно опасной. Число выстрелов было не ограничено. Поединок — после обмена выстрелами — мог быть прерван только при очень тяжелой ране одного из участников, настолько тяжелой, что он не в состоянии был бы сделать свой выстрел, или же в случае смерти кого-либо из противников.

Пункт четвертый позволял сохранившему свой выстрел — здоровому или раненому — расстрелять противника на минимальном расстоянии как неподвижную мишень.

В таких случаях промахи бывали почти невозможны.

Чернов и Новосильцев подошли к барьерам и выстрелили одновременно. И были оба смертельно ранены. И тот, и другой умерли спустя несколько дней после дуэли.

К. Ф. Рылеев и В. К. Кюхельбекер

Рисунок Пушкина. 1830-е гг.

Кюхельбекер написал стихи «На смерть Чернова», придав происшедшему законченный вид, выявив смысл поединка даже для тех, кто мог не знать его подоплеку:

Клянемся честью и Черновым!

Вражда и брань временщикам,

Царя трепещущим рабам,

Тиранам, нас угнесть готовым!

Семейное дело стало в глазах Рылеева, Бестужева, принявших деятельное участие в дуэльной истории, Оболенского и Якубовича, посещавших умирающего Чернова, всего лишь поводом.

Рылеев яростной ненавистью отгородил своих единомышленников от бюрократической аристократии, свободолюбцев — от «трепещущих рабов». Это был уникальный пример столь ясно декларированного размежевания. Лидер тайного общества поклялся — и не только от себя! — насмерть защищать эту границу. В ожидании мятежа — дуэлью. Ради этого он приносил в жертву своего соратника. Похороны Чернова тайное общество превратило в первую в России политическую демонстрацию. Были оповещены единомышленники, наняты десятки карет. Слух о похоронах пошел широко.

Оболенский вспоминал: «Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова, и товарищи вынесли его и понесли в церковь; длинной вереницей тянулись и знакомые, и незнакомые воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища; все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выражало сочувствие тому, кто собою выразил идею общую, которую всякий сознавал и сознательно, и бессознательно: защиту слабого против сильного, скромного против гордого».

Если во времена дуэли Арсеньева — Хребтовича общественное мнение проявилось робко и полусознательно, то теперь это была резкая и откровенная акция.

Для Рылеева, Бестужева, Оболенского черновская дуэль была пробой сил. После нее они поняли, что их идея — во всяком случае, в общей форме — может рассчитывать на сочувствие среди значительной части молодого петербургского общества.

Не просто вызывающее поведение, но именно дуэль и должна была стать оселком для оттачивания мятежных настроений.

Недаром для полковника Булатова, благородного и честного офицера, но еще недавно весьма далекого от революционности, слухи о рылеевских дуэлях стали веским аргументом за вступление в ряды заговорщиков: «Слышал о его дуэлях, и, следовательно, имеет дух». За лидером, который бестрепетно выходит на поединок, причем на поединок не пустячный (а Булатов мог слышать о поводах дуэлей), не зазорно пойти боевому офицеру…

Человек дворянского авангарда в канун восстания доказал свою решимость встать с оружием в руках против «тиранов, нас угнесть готовых».

Недаром в письме Дибича, полученном Николаем 12 декабря 1825 года, суммирующем доносы на декабристов, Рылеев фигурировал именно как секундант поручика Чернова.

Черновская дуэль — авангардный бой тайного общества — стала на много лет вперед последней дуэлью такой напряженной и осознанной общественной значимости. До пушкинской дуэли тридцать седьмого года.