Продолжение политики другими средствами
Продолжение политики другими средствами
Я ненавижу дуэли; это — варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского.
Николай I
…князь Григорий, известный мерзавец.
— А! тот, который получил когда-то пощечину и не дрался.
Пушкин
Дуэльный кодекс, вобравший в себя мудрость и столетний опыт поединков в России, утверждал: «Дуэль не должна ни в коем случае, никогда и ни при каких обстоятельствах служить средством удовлетворения материальных интересов одного человека или какой-нибудь группы людей, оставаясь всегда исключительно орудием удовлетворения интересов чести».
Большой Царскосельский дворец (фрагмент)
Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.
Здесь точно обозначена юрисдикция идеального поединка. Только в сфере чести, в сфере отношений личных идеальная дуэль должна была служить регулятором и выходом из крайних положений.
Но то была теория. На практике же в реальных российских условиях — дуэль служила для разрубания узлов в самых различных сферах жизни. В том числе стала она и явственным фактом политики, политической борьбы.
Первая из известных нам дуэлей такого рода была, собственно, политическим убийством.
В 1841 году Вяземский занес в Записную книжку: «По случаю дуэли Лермонтова кн. Александр Николаевич Голицын рассказывал мне, что при Екатерине была дуэль между кн. Голицыным и Шепелевым. Голицын был убит, и не совсем правильно, по крайней мере, так в городе говорили и обвиняли Шепелева. Говорили также, что Потемкин не любил Голицына и принимал какое-то участие в этом поединке».
Скорее всего, так оно и было.
Но из записи Вяземского непонятно, зачем было Потемкину замешиваться в сомнительную историю. Одной человеческой неприязни мало для организации убийства генерала и аристократа.
Большой Царскосельский дворец (фрагмент)
Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.
За шесть лет до записи Вяземского Пушкин, пользуясь каким-то иным источником, уже объяснил ситуацию в «Замечаниях о бунте» — дополнениях к «Истории Пугачева»: «Князь Голицын, нанесший первый удар Пугачеву, был молодой человек и красавец. Императрица заметила его в Москве на бале (в 1775 году) и сказала: „Как он хорош! настоящая куколка“. Это слово его погубило. Шепелев (впоследствии женатый на одной из племянниц Потемкина) вызвал Голицына на поединок и заколол его, сказывают, изменнически. Молва обвиняла Потемкина…».
Тут тоже не все ясно.
С одной стороны, князь Петр Михайлович Голицын, быть может, и был красавец, но отнюдь не молодой человек — в семьдесят пятом году ему исполнилось тридцать семь лет. Императрица предпочитала мужчин помоложе.
С другой стороны, настойчивое совпадение антипотемкинских мотивов в двух различных версиях вряд ли случайно. Да и в самой истории оказываются черты, подтверждающие это подозрение.
Князь Голицын — удачник: знатен, богат, в двадцать семь лет — депутат Комиссии уложения, общественный деятель, в тридцать два года — генерал-майор, в тридцать семь — после побед над Пугачевым — генерал-поручик. Еще шаг — и высший генеральский чин генерал-аншефа. При незаурядной внешности, а быть может, и талантах — военном и государственном — князь Петр Михайлович представлял угрозу для Потемкина не только как возможный любовник императрицы.
Через четыре месяца после получения чина генерала-поручика и вскоре после встречи с Екатериной на московском балу Голицын был убит на поединке армейским полковником Шепелевым.
Петр Ампильевич Шепелев, происходивший не из столь знатной, но все же хорошей дворянской фамилии, особыми карьерными удачами похвастать не мог. Начавши службу в лейб-гвардии Измайловском полку, он в двадцать восемь лет перешел в армию небольшим чином. Храбрец и рубака, он прославился тем, что во время войны с Польшей — в 1770 году — с шестьюдесятью конными карабинерами атаковал и разгромил отряд противника в четыреста сабель. За этот подвиг Шепелев получил в тридцать три года чин полковника. Он энергично воевал против Пугачева, командуя карабинерным полком, но никаких поощрений не выслужил.
Смертоносный поединок 14 ноября 1775 года меняет его судьбу: в течение нескольких лет он получает генерал-майора, дивизию в армии Потемкина на Юге (в те времена это было немало — Суворов в турецких войнах редко командовал соединениями, превышавшими по численности дивизию) и руку племянницы светлейшего Надежды Васильевны Энгельгардт, по первому мужу Измайловой. Известно, что Потемкин очень пекся о своих племянницах и не оставлял их приданым.
В семьдесят пятом году Потемкин, недавний фаворит, ничем себя как государственный муж еще не зарекомендовавший, имел все основания опасаться прославившегося боевого генерала с прекрасной внешностью и громким именем.
Очевидно, сведения Пушкина и Вяземского, полученные из разных источников, были основательны: фаворит и фактический диктатор монаршей милостью, опасаясь потери влияния, организовал убийство возможного соперника, вознаградив затем убийцу.
Потемкина пугала не просто потеря места в постели императрицы — он вскоре расстался с ним без особого сожаления, но — прежде всего — утрата власти. И Потемкин пресек политическую карьеру Голицына с помощью нечистой дуэли.
Других — более ранних — данных у нас нет, и мы можем отсчитывать начало политической традиции в истории русской дуэли с 1775 года — года казни Пугачева. И наверняка не случайно.
Дуэль как явление массовое подготовлено было атмосферой елизаветинского царствования с разнонаправленностью его тенденций. С одной стороны — явное ослабление самодержавных тисков, реформаторский напор Шуваловых, небывалое расширение прав Сената, образование специальной «конференции» из сановников и генералитета для обсуждения важнейших проблем, то есть некоторое движение к идеям 1730 года, к рассредоточению власти. С другой — фактическое отстранение рядового дворянства от участия в решении судеб Отечества. Это усиливало в умах и душах думающих дворян то горькое раздвоение, что пошло с Петра. Старания правительства откупиться от дворянства крестьянскими головами, последовательно увеличивая власть помещика над крестьянами, замирили далеко не всех. Слишком многие понимали катастрофичность этого пути.
Первая незрелая попытка предшественников дворянского авангарда в 1730 году выйти на политическую арену и противостоять как самодержавию, так и верховникам, подавлена была основной массой гвардейского офицерства, вдохновляемой и организованной идеологами бюрократического самодержавия Остерманом и Феофаном Прокоповичем. Придавленный физическим, а в большей мере психологическим террором Анны Иоанновны и ее подручных, процесс формирования дворянского авангарда замедлился, чтобы затем развернуться стремительно. Ощутившее в полной мере свою ответственность за судьбы России родовое дворянство дало исполнителей переворота 1762 года, идеологами которого стали антиподы Остермана и Прокоповича — Панины, Кирилл Разумовский, Бецкой, Дашкова, пытавшиеся развить лучшие тенденции елизаветинского царствования.
В шестидесятые годы активное дворянство направило свою молодую энергию в политическую сферу — заговоры Мировича, Хрущева и других, упорное противостояние диктатуре Орловых, обсуждение грядущих реформ, Комиссия уложения, интриги в пользу наследника Павла Петровича.
Затем, когда на обманутые надежды страна — крестьянство, казачество, низшее духовенство — ответило гражданской войной, пугачевщиной, родовому дворянству пришлось решительно консолидироваться с властью, чтобы не погибнуть.
А как только необходимость в консолидации отпала, среди прочих общественных явлений началось наступление дуэльной стихии.
Накапливающееся десятилетиями новое самовосприятие русского дворянина перешло, наконец, в принципиально иное качество.
Но для того, чтобы дуэль стала явлением психологически закономерным, понадобился еще один фактор — в плане личном, быть может, решающий: вырванный у самодержавия серией дворцовых переворотов манифест о вольности дворянства. Причем главную роль тут, естественно, сыграла декларированная в манифесте отмена телесных наказаний для благородного сословия. И в самом деле — о какой защите чести стоило говорить, если тебя могли высечь по воле государя или даже фаворита, если ты мог получить от вышестоящего затрещину или даже палочные удары? Петр, как известно, щедро пользовался дубинкой, осердясь на лиц весьма знатных. Известны случаи, когда гвардейские офицеры по его приказу были биты плетьми за проступки, а не преступления.
Пока дворянин не был огражден хотя бы де-юре, если не де-факто, от физического унижения, он не мог осознать себя в достаточной мере человеком чести, а, стало быть, и ощутить потребность в праве на поединок для защиты этой чести.
И. О. Сухозанет
Портрет работы Д. Доу. 1820-е гг.
И после манифеста 1762 года Потемкин бил и унижал дворян. Но воспринималось это как уродливое исключение из правила и вызывало ненависть к диктатору милостью ее величества. Равно как систематические унижения и побои гвардейских офицеров при Павле I не в последнюю очередь стали причиною цареубийства 11 марта 1801 года. И конспирировавшие против Потемкина офицеры, и вломившиеся в Михайловский замок соратники Палена, помимо прочего, защищали свою дворянскую честь от незаконных уже посягательств власти.
Как мы увидим, гвардейский офицер декабристской эпохи в случае прямого оскорбления отвечал вызовом даже великим князьям.
Недаром знаком непростительного посягательства на честь стала пощечина — символ телесного наказания, в то время как удар кулаком воспринимался менее остро, будучи просто элементом драки, боя.
Декабрист Волконский в мемуарах рассказывает чрезвычайно значимый эпизод: генерал Сухозанет, один из будущих усмирителей мятежа 14 декабря, предпочел во время ссоры, отворачиваясь, подвергнуться пинкам в зад от полковника Фигнера, лишь бы не получить пощечину, которая неизбежно влекла бы за собою дуэль…
Знаменитый мемуарист Болотов рассказывал, как в пятидесятые годы XVIII века, во время Семилетней войны, он, русский офицер, был грубо оскорблен другим офицером, но проявил высокое самообладание и не только не вызвал грубияна, но и не ответил грубостью на грубость. Товарищи Болотова вполне его одобрили, а сам он пишет об этой истории с гордостью… Через двадцать лет такое поведение было бы сочтено трусливым и позорным для дворянина и офицера.
И значительно позже люди, сформировавшиеся в елизаветинские времена, смотрели на дуэльные обычаи весьма свободно, в результате чего ситуации, которые должны были кончиться кровью, кончались анекдотом.
Одну такую историю — чрезвычайно характерную — рассказал в своих «Записках» Державин.
«В сем году (1777 год. — Я. Г.), около мая месяца, случилось с ним (Державиным, который пишет о себе в третьем лице. — Я. Г.) несколько сначала забавное приключение… Меньший из братьев Окуневых поссорился, быв на конском бегу, с вышеупомянутым Александром Васильевичем Храповицким, бывшим тогда при генерале прокуроре сенатском обер-прокурором в великой силе. Они ударили друг друга хлыстиками, и наговорив множество грубых слов, решили ссору свою удовлетворить поединком.
Г. Р. Державин
Гравюра с портрета С. Тончи. 1801 г.
Окунев, прискакав к Державину, просил его быть с его стороны секундантом, говоря, что от Храповицкого будет служивший тогда в Сенате секретарем, что ныне директор Дворянского Банка, действительный статский советник Александр Семенович Хвостов. Что делать? С одной стороны короткая приязнь препятствовала от сего посредничества отказаться, с другой соперничество против любимца главного своего начальника, к которому едва только стал входить в милость, ввергло его в сильное недоумение. Дал слово Окуневу с тем, что ежели обер-прокурор первого департамента Рязанов, у которого он в непосредственной состоял команде, который тоже был любимец генерал-прокурора и сей как Державин по некоторым связям в короткой приязни, не попротивуречит сему посредничеству; а ежели сей того не одобрит, то он уговорит друга своего… Гасвицкого, который был тогда уже майором. С таковым предприятием поехал он тотчас к господину Рязанову».
Здесь с замечательной яркостью вырисовывается сознание, для которого дуэльные обычаи и вопросы чести в новом ее понимании — глубокая жизненная периферия. Честь честью, дуэль дуэлью, но рисковать из-за таких эфемерных материй своей карьерой, расположением начальника прямой и справедливый Державин вовсе не склонен. У него иные, можно сказать, петровские еще представления.
«…Дуель, по несысканию Гасвицкого, остался на его ответе. Должно было выехать в Екатерингоф, на другой день в назначенном часу. Когда шли в лес с секундантами соперники, то последние, не будучи отважными забияками, скоро примирены были первыми без кровопролития; и когда враги между собою целовались, то Хвостов сказал, что должно было хотя немножко поцарапаться, дабы не было стыдно. Державин отвечал, что никакого в том стыда, когда без бою помирились». Тут любопытна разница позиций, связанная, очевидно, с возрастом. Державину в тот момент — 34 года, он — елизаветинец по воспитанию и мировосприятию. Для него, боевого офицера, железом и кровью подавлявшего пугачевщину, поединок — формальность.
Хвостову — 24 года. Это — промежуточная формация. Еще нет фанатичного следования «велению чести», но уже имеются некие представления, требующие соблюдения ритуала. Хвостов — храбр. Через три года он отличится при кровавом штурме Измаила. Но военные доблести и отношение к дуэли — вещи разные. Только следующее за Хвостовым поколение русских дворян, вне зависимости от воинской судьбы, с головой окунется в пьянящую дуэльную стихию. А пока все происходит на полуанекдотическом уровне.
«Хвостов спорил, и слово за слово дошло бы у посредников до драки: обнажили шпаги и стали в позитуру, будучи по пояс в снегу; но тут опрометью вышедший только из бани разгоревшийся как пламень Гасвицкий с разного рода орудиями, с палашами, саблями, тесаками и проч. бросившись между рыцарей, отважно пресек битву, едва ли быть могущую тоже смертоносной».
Державин сознательно создает дополнительный комический эффект, описывая грозный арсенал, приготовленный одним из секундантов (это, кстати говоря, свидетельствует, что не было предварительной договоренности о роде оружия!), и полную неготовность дуэлянтов к его использованию.
«Записки» написаны через три десятилетия после событий, и три эти десятилетия наполнены были тысячами поединков по всей России, поединков, кончавшихся часто отнюдь не комически…
В 1791 году литератор Н. И. Страхов выпустил «Переписку Моды», чрезвычайно напоминающую крыловскую «Почту духов», вышедшую двумя годами ранее. В нравоописательной этой переписке немалое место уделено дуэлям.
В начале книги воспроизводится «Просьба фейхтмейстеров к Моде»: «Назад тому несколько лет с достойною славою преподавали мы науку колоть и резать, и были первые, которые ввели в употребление резаться и смертоубийствовать. Слава наша долго гремела и денежная река беспрерывно лилась в карманы наши. Но вдруг некоторое могущественное божество, известное под именем здравого смысла, вопреки твоим велениям совсем изгнало нас из службы щегольского света. Чего ради мы, гонимые, разоренные и презираемые фейхтмейстеры, прибегли к твоей помощи и просим милостивого защищения».
Наблюдательный и осведомленный современник утверждает, что расцвет деятельности учителей фехтования пришелся на предшествующее десятилетие — восьмидесятые годы. Восьмидесятые годы — время «Жалованной грамоты», закрепившей личные права дворянства, отбитые у власти в стремительном напоре дворцовых переворотов. С другой же стороны, восьмидесятые годы — время окончательной стабилизации военно-бюрократической империи, введение режима наместников, обладавших всей полнотой власти на местах и ответственных только перед императрицей, когда жаждущий деятельности дворянский авангард оказался жестко включен в усовершенствованную государственную структуру и окончательно лишен сколько-нибудь самостоятельной роли.
Злое электричество, возникшее от пересечения этих двух тенденций, и стимулировало — до абсурдного накала — дуэльную активность дворянской молодежи.
Через двадцать страниц после «Просьбы фейхтмейстеров» автор «Переписки Моды» поместил письмо «От Дуэлей к Моде»: «Государыня моя! Я чаю, вы довольно памятуете, сколь много мы утончали и усовершенствовали поступки подвластного вам щегольского света. Бывало в собраниях, под опасением перерезания горла, все наблюдали строжайшее учтивство. Но этого еще мало! Бывало, посидишь хоть часок в гостях, того и гляди, что за тобою ничего не ведавши, поутру мальчик бряк на дворе с письмецом, в котором тот, кого один раз от роду увидел и едва в лицо помнишь, ругает тебя наповал и во всю ивановскую, да еще сулит пощечины и палочные удары, так что хоть не рад, да готов будешь резаться. Бывало взгляд, вид, осанка, безумышленное движение угрожали смертию и кровопролитием. Одним словом, внедавне все слова вешались на золотники, все шаги мерялись линиями, а поклоны футами. Бывало хоть чуть-чуть кто-либо кого по нечаянности зацепит шпагою и шляпою, повредит ли на голове волосочек, погнет ли на плече сукно, так милости просим в поле… Хворающий зубами даст ли ответ вполголоса, насморк ли имеющий скажет ли что-нибудь в нос… ни на что не смотрят!.. Того и гляди, что по эфес шпага!.. Также глух ли кто, близорук ли, но когда, боже сохрани, он не ответствовал или недовидел поклона… статошное ли дело! Тотчас шпаги в руки, шляпы на голову, да и пошла трескотня да рубка!»
Сквозь сатирическое преувеличение здесь явственно проступает серьезность мотивов происходившего: поднявшееся одним рывком на новый уровень внешнего и внутреннего раскрепощения дворянство вырабатывало столь варварским образом новую систему взаимоотношений — систему, в которой главным мерилом всего становилось понятие чести и личного достоинства. Однако отсутствие разработанной «идеологии чести» (чем впоследствии будет настойчиво заниматься Пушкин) приводило к тому, что поединок представлялся универсальным средством для решения любых бытовых проблем, от самоутверждения до обогащения. «Небезызвестно, думаю, и то вам, милостивая государыня, что мы, было, до такого совершенства довели людей, что право о превосходстве дарований не иначе решалось, как шпагою. — В случае, когда кто-либо, обожающий какую-нибудь красотку, усматривал, что она любит другого… не рассуждали, что не сей виноват, но причиною сего есть превосходные дарования, способности нравиться, или всего более виновата в том любовь… Куда! Так ли наши думали?.. Или умри, или отступись… Также умен ли кто, учен ли кто, да бывало осмелится-ка в чем-нибудь поперечить невежде, знающему биться на шпагах, так дело и выходило, что в чистом поле сей последний доказывал первому, что он-де перед ним сущий невежда. Бывало также поединки составляли и промысел. Полюбится ли храбрецам у богатого труса лошадка или санки, тотчас или вызов и оплеухи, или отдай лошадь и санки… Такие были храбрецы, которые резали людей внутри своего отечества и шпагою просверливали тело самым лучшим своим друзьям, родственникам и милостивцам. Бывало и то честь, если кто может предъявить подлинные доказательства, что он на поединках двоих или троих отправил на тот свет.
Но ныне, государыня моя! Угодно ли вам было не вступиться за нас и не защитить от гонения здравого смысла, равно также отказать в просьбе несчастным фейхтмейстерам. Любезного нашего г. Живодерова оставили вы жалостным образом без всякой помощи и взирали без всякой жалости на изгнание его из столицы».
Страхов повествует о столичных нравах, но есть свидетельства, что в екатерининские времена офицерство разбросанных по империи армейских полков не менее склонно было к вооруженному выяснению личных отношений. В «Записках» генерал-майора Сергея Ивановича Мосалова, вполне заурядного и потому характерного служаки, которого офицерская судьба бросала из конца в конец России, рассказано о дуэльных происшествиях эпохи с безыскусной достоверностью. — «…Как полковник наш Матвей Петрович Ржевский уехал из полка в отпуск, оставил полк под командою подполковника Шипилова, который от слабости команды полк расстроил, и офицеры некоторые зачали пить, а другие между собою драться, я от сего, чтобы удалиться, переведен был (по прошению моему в 775 году сентября 20-го) в 4-й гранодерский полк». Из короткого этого сюжета можно сделать два вывода. Во-первых, командирская воля удерживала молодых офицеров от дуэльного разгула. Внутренних сдержек не хватало. Во-вторых, поскольку Мосалов был человек неробкий — участвовал более чем в восьмидесяти больших и малых сражениях, то если уж он счел дуэльную атмосферу полка для себя чрезмерной, значит было от чего «удаляться».
«Дуэли по воле моей имел два раза, а секундантом был три раза.
1-я дуэль была у меня, как был еще поручиком. Стояли мы лагерем подле Журжи, что на Дунае, с подпоручиком артиллерии Новосильцевым, которому я ухо перерубил и на руке рану дал; но он так оробел, что на коленях стоя просил у меня прощения; меня же немного по руке он зацепил; дрались шпагами, бывши в корпусе графа Ивана Петровича Салтыкова; за то, что он дерзнул наших офицеров вообще при мне бранить. О сей дуэли знал Тарсуков Ардалион Александрович, что ныне при дворе Его Величества служит, а тогда был он квартирмистром в 4-м гранодерском полку.
2-я дуэль была уже в 4-м гранодерском полку (я служил капитаном; в Польше стояли лагерем) с капитаном Ивановым. Я у его руки пальцы перерубил, что уже не мог держать и шпаги; тут и помирились; а произошло за то, что он приревновал к своей девке, к которой я как Бог свят! ничего не чувствовал и не имел дела. В команде были тогда у бригадира Левашева Александра Ивановича, о чем и он после узнал, и Степан Степанович Апраксин потом узнал».
Не случайно, не называя имен секундантов, Мосалов сообщает имена начальствующих лиц, осведомленных о поединках. Он ясно намекает — несмотря на огласку, никаких юридических последствий, как то следовало по закону, поединки не повлекли. Дуэли в тот период фактически не преследовались.
Из рассказа Мосалова о поединках, в коих был он секундантом, тоже можно извлечь существенные сведения. Не говоря уже о том, что и в «мирном» 4-м гренадерском поединки были делом обычным.
«В 1-й раз секундантом был у майора Григория Потаповича Зиновьева и поручика Коробьина Николая Григорьевича, кои служили в том 4-м гранодерском полку, стоявши на квартирах в городе Рославле Смоленской губернии. Они стрелялись, но к счастию обиженный, то есть Зиновьев, не попал в Коробьина; то я совет дал поручику Коробьину уже выстрелить вверх, дабы самому после не попасться в беду, если бы кто убит был; от сего великодушия они и помирились».
Кавалерийский офицер
Миниатюра. 1790-е гг.
Это была заурядная провинциальная дуэль, любопытная только тем, что, во-первых, это первая из известных нам дуэлей на пистолетах — середина 1770-х годов; а, во-вторых, здесь ясно просматривается тип поединка — стрельба по очереди с первым выстрелом у обиженного. Стало быть, неписаные правила, близкие к позднейшим кодексам, уже существовали в России.
«2-й раз в Москве как дрались на шпагах князь Сергей Иванович Адуевский с князем же Иваном Сергеевичем Гагариным. Я тогда жил в доме Степана Апраксина и был тогда немного болен, как сей Адуевский приехал и просил меня в секунданты к себе, что он едет драться; я было не хотел, но Степан Степанович меня упросил. Рубились они на шпагах у Петровского дворца в лесу, и Гагарин уже было его погнал, даже мой Адуевский поскользнулся и упал, то я остановя удар от шпаги, который летел по голове, сказал Гагарину, дай противнику исправиться, ибо я был у обоих один секундант, на что сам Гагарин согласился встать тому; а опосля сего Гагарин уже был порублен в руку; тут я их и развел, ибо уговор был до первой раны; и как я привез домой целого Адуевского, то жена его и все дети бросились ко мне с радостию благодарить за спасение от раны».
Это дуэль уже иного сорта. Дерутся два аристократа из лучших фамилий, а третий аристократ уговаривает своего подчиненного — полковника Мосалова — нарушить и закон, и дуэльные правила — стать единственным секундантом у противников.
Степан Степанович Апраксин, сын фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина, командовал Киевским пехотным полком, с которым участвовал в покорении Крыма, а в момент дуэли готовился принять Астраханский драгунский полк, воевавший на Кавказе. Мосалов был переведен вместе с Апраксиным из Киевского в Астраханский полк. Отношение к поединкам на всех уровнях, как видим, совершенно спокойное — они в порядке вещей.
Г. А. Потемкин
Гравюра с портрета Лампи. 1780-е гг.
Эта рубка на шпагах в пригороде Москвы, судя по уговору — «до первой раны», — по поводу отнюдь не роковому, вполне соответствует нравам, описанным Страховым. И дело происходит в 1784 году.
«3-й раз был секундантом у внучатого своего брата Пафнутия Алексеевича Мосалова в Петербурге еще при жизни Государыни Екатерины Алексеевны. Он на палашах рубился с поручиком конной гвардии Сабуровым. Пришли они оба в конюшню полковую, я был обоих свидетель, и другой просил меня и верил мне. Пафнутий Мосалов проиграл и был в двух местах ранен, по щеке и по плечу очень больно; я их развел, и потом помирились, ибо брат обидел Сабурова в разговорах, и я тогда был еще секунд-майором».
Свидетельство Мосалова замечательно тем, что оно покрывает то самое десятилетие, когда и формировалась русская дуэльная традиция — с 1773 по 1784 год, включая и яростный всплеск дуэльной стихии, заставивший императрицу попытаться эту стихию регулировать.
Если верить Страхову (а не верить ему оснований нет), то к концу восьмидесятых годов произошел резкий спад дуэльной эпидемии. И дело было, естественно, не только в антидуэльной пропаганде просветителей — наступлении здравого смысла.
В бурный процесс саморегуляции дворянских взаимоотношений решительно вмешалось правительство. Недаром письмо кончается сообщением о высылке из столицы г. Живодерова.
Екатерина не сразу определила свое отношение к поединкам. Еще в «Наказе», в середине шестидесятых годов, она высказалась на эту тему довольно вяло и неопределенно: «О поединках небесполезно здесь повторить то, что утверждают многие и что другие написали: что самое лучшее средство предупредить сии преступления — есть наказывать наступателя, сиречь того, кто полагает случай к поединку, а невиноватым объявить принужденного защищать честь свою, не давши к тому никакой причины». Это — существенное отступление от петровских установлений. Но после гибели Голицына она, быть может, впервые задумалась над этим всерьез. В записи Вяземского есть такое сообщение: «Кн. Александр Николаевич видел написанную по этому случаю записку Екатерины: она, между прочим, говорила, что поединок, хотя и преступление, не может быть судим обыкновенными законами. Тут нужно не одно правосудие, но и правота… что во Франции поединки судятся трибуналом фельдмаршалов, но что у нас и фельдмаршалов мало, и трибунал был бы неудобен, а можно бы поручить Георгиевской думе, то есть выбранным из нее членам, рассмотрение и суждение поединков».
Екатерина II
Гравюра с портрета середины XVIII в.
Умная Екатерина понимала общественную природу дуэли и, ведя тонкую игру с дворянством, не хотела отнимать у него категорически права на поединок.
Но так было в семьдесят пятом году. В восьмидесятые годы она была поражена воздыманием дуэльной волны и прибегла к силе закона.
21 апреля 1787 года вышел манифест о поединках, фактически подтверждавший забытые уже жестокие петровские законы, хотя и в несколько смягченном виде. Но оппозиционная суть дуэли была в манифесте выявлена и подчеркнута: дуэлянт подвергался суду «за непослушание против властей». Вспомним имперский закон: «Право судить и наказывать за преступления предоставлено Богом одним лишь государям».
Но и карательные меры правительства не подавили бы дуэльной эпидемии в столь краткий срок. Скорее всего, этот взрыв яростного осознания ценности личного достоинства у молодых дворян уже сыграл свою роль, и нелепые крайности, равно как и массовое использование дуэлей в корыстных целях, оставаясь за пределами осознанной чести, отмирали сами собой. Крепнущий дворянский авангард существенно влиял на общественное мнение, особенно в канун и в первые годы Великой французской революции.
Однако, оттесненный на общественную и географическую периферию, дуэльный хаос продолжал бушевать там до тридцатых годов XIX века.
Подспудный процесс политизации дуэли шел с екатерининских времен последовательно и настойчиво. Недаром громкие дуэльные ситуации связывались с именем Потемкина.
Сергей Николаевич Глинка, рассказывая о благородстве и душевной мягкости директора кадетского корпуса графа Ангальта, человека незаурядного и глубоко просвещенного, обронил в «Записках»: «Известно только об одной его ссоре с князем Таврическим. Он вызвал его на поединок».
Ф. Е. Ангальт
Гравюра с портрета 1780-х гг.
Подоплеку ссоры прояснил другой свидетель — близкий к Потемкину Гарновский: «Говорят в городе и при дворе еще следующее, — писал он в апреле 1787 года, — графы Задунайский и Ангальт приносили ее императорскому величеству жалобу на худое состояние российских войск, от небрежения его светлости в упадок пришедших. Его светлость, огорчась на графа Ангальта за то, что он таковые вести допускает до ушей ее императорского величества, выговаривал ему словами, чести его весьма предосудительными. После чего граф Ангальт требовал от его светлости сатисфакции».
Ясно, что граф Ангальт, хотя и будучи профессиональным военным и исполняя должность генерал-инспектора войск в Ингерманландии, Эстляндии и Финляндии, в данном случае выступал, главным образом, посредником между Екатериной и Румянцевым-Задунайским. Близкий родственник императрицы, он имел к ней свободный доступ. Но обвинения крупнейшего — до Суворова — полководца эпохи вряд ли были беспочвенны. А тот факт, что Ангальт, вельможа-просветитель, действовал сообща с лидером боевого генералитета, говорит о существовании антипотемкинских сил.
Пушкин писал в «Заметках по русской истории XVIII века»: «Мы видели, каким образом Екатерина унизила дух дворянства. В этом деле ревностно помогали ей любимцы. Стоит напомнить о пощечинах, щедро ими раздаваемых нашим князьям и боярам, о славной расписке Потемкина, об обезьяне Зубова…». Екатерининские фавориты — и Потемкин в числе первых — унижали «дух дворянства», пытались притушить представление о чести и личном достоинстве, которые неизбежно вели к оппозиции самодержавному принципу управления и самой идее рабства. Пощечина, данная аристократу, в этой атмосфере не становилась поводом для вызова, ибо мало кто смел открыто противопоставить свою честь самодурству временщика. Нужно было быть графом Ангальтом, родственником императрицы, чтобы на это решиться. Да и то безрезультатно.
Формировавшийся дворянский авангард, дворяне, ориентированные на панинские реформистские идеи, Потемкина ненавидели. В 1782 году было перехвачено письмо драгунского полковника Павла Александровича Бибикова, сына известного генерала, который в свое время оказал Екатерине большие услуги. Адресуясь к молодому князю Куракину, путешествующему по Европе с великим князем Павлом Петровичем, Бибиков с ненавистью отзывался о Потемкине, сетовал на скверное состояние страны и намекал на существование «добромыслящих», которые ждут благих перемен.
Для этой категории дворян Потемкин олицетворял порочные принципы екатерининского царствования. Поединок с ним был, бесспорно, мечтой многих — оскорбленных и за себя, и за Россию. Вызов Ангальта, таким образом, символичен. Но Потемкин, как мы знаем по голицынской истории, предпочитал на поединках действовать чужими руками и вызова не принял…
К началу XIX века политический аспект русской дуэльной традиции полностью определился.
Конногвардейский полковник Саблуков, человек чести и добросовестный мемуарист, рассказывал, что после убийства Павла офицеры Конной гвардии, не принимавшие участия в перевороте и отнюдь ему не сочувствовавшие, стали провоцировать ссоры со вчерашними заговорщиками, доводя дело до поединков. То есть они начали с помощью дуэлей некую партизанскую войну против победившей партии. Встревоженный Пален, организатор переворота, вынужден был принять специальные меры для примирения враждующих и прекращения откровенно политических дуэлей.
В десятилетие наполеоновских войн — с 1805 по 1815 год — число дуэлей резко упало. Общественная энергия дворян нашла другой выход. А кроме того, это было время патриотического единения дворянства, и дворянского авангарда в том числе, с правительством, и дуэль как форма фрондирования была не нужна.
Липранди, сам дуэлянт и человек, как мы помним, в этой сфере авторитетный, свидетельствовал: «В продолжение трехлетнего пребывания нашего корпуса во Франции не было никаких распрей и только две дуэли в Ретеле. Первая происходила в самом городе между дивизионным доктором Маркусом и капитаном Тверского драгунского полка Хобжинским на саблях, кончившаяся царапиной сему последнему. Другая серьезнее была, в трех верстах от Ретеля, в Нантеле, на пистолетах, между бригадным командиром Платоном Ивановичем Каблуковым и Тверского полка подполковником Дмитрием Николаевичем Мордвиновым, кончившаяся прострелом ноги последнего… Вот все бывшие столкновения такого рода до выступления корпуса в Россию».
Две дуэли за три года в экспедиционном корпусе — явный признак резкого спада дуэльной активности.
Спад дуэльной активности парадоксальным образом проявился в среде офицерства, воевавшего на Кавказе. Физическая и моральная энергия, как и во время наполеоновских войн, получили иной выход. Но психологическое, нервное напряжение было таково, что способствовало, так сказать, «антидуэльным» срывам.
Участник Кавказской войны и внимательнейший наблюдатель нравов в среде кавказского офицерства князь А. М. Дондуков-Корсаков писал в мемуарах: «Дуэли на Кавказе не были очень частым явлением, но зато в запальчивости раны, даже убийства товарища случались часто. Впрочем, все постоянно носили оружие, азиатские кинжалы и пистолеты, за поясом. Какой-то офицер, возвращаясь из экспедиции, приехал вечером в Кизляр и попал прямо на бал; он тут же пригласил даму и стал танцевать кадриль. Его vis-a-vis, местный заседатель суда, возбудил, не помню уж чем, его гнев, и офицер, не долго думая, выхватил кинжал и распорол ему живот. Заседателя убрали, пятно крови засыпали песком и бал продолжался, как ни в чем не бывало, но офицера пришлось арестовать и придать суду. Комендант Кизляра, который рассказывал мне этот случай, собственно, был возмущен не самим фактом, а лишь запальчивостью молодого офицера, который ведь мог же вызвать заседателя на улицу и там кольнуть его, и дело бы кануло в воду».
Развязка конфликта была скорее в обычаях горцев, и тут, конечно же, встает проблема, важная для понимания происходящего тогда на Кавказе, — перетекания, смешения стилей поведения воюющих сторон. Но с подобной ситуацией мы еще столкнемся и в самой России, где мотивации «антидуэльных» поступков будут совершенно иные.
После пятнадцатого года поединки снова заняли весьма заметное место в жизни гвардии и дворянства вообще. Снова требовался выход сил и способ противостояния удушающей регламентации — на сей раз аракчеевской. Образование тайных обществ, бурный всплеск самосознания дворянского авангарда, стремление людей авангарда во всем противопоставить себя господствующей системе представлений и отношений, внесли в дуэльную идеологию и практику особый — новый — колорит.
Именно в декабристской среде выработался тип «идейного бретера», столь близкий Пушкину. Его идеальным образцом стал Лунин.
М. С. Лунин
Рисунок П. Соколова. 1822 г.
Лунин вообще был характернейшим типом человека дворянского авангарда — с его смесью высоких общественных порывов, глубоким пониманием политических проблем, обступивших Россию, жаждой героического самопожертвования и в то же время гвардейской лихостью, доходившей до озорства, порывами к смертельному риску, доходившими до бретерства, постоянной готовностью взорвать установившиеся нормы поведения опасной дерзостью.
Его поединок с Алексеем Орловым сразу же стал легендой и сохранился в нескольких версиях. По двум из них, Лунин вызвал Орлова без всякого повода. «Офицеры Кавалергардского и Конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом, — рассказывал декабрист Свистунов. — Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А. Ф. Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А. Ф. Орлов был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства, но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться».
А. Ф. Орлов
Гравюра Ф. Вендрамини. 1810-е гг.
Однако в рассказе Завалишина все выглядело несколько по-иному: «Однажды при одном политическом разговоре в довольно многочисленном обществе Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову: „Послушай, однако же, А. Ф.! ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам много честных людей, которых мнение никак не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора“. — „Что же ты меня провокируешь, что ли?“ — сказал Орлов… „Я не бретер и не ищу никого провокировать, — отвечал Лунин, — но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!“ Следствием этого и была дуэль».
Но если повод вызова представлен был современниками по-разному, то ход дуэли они описывали совершенно согласно. Орлов был плохой стрелок. Нелепое положение, в которое он попал, оказавшись перед необходимостью драться и тем, возможно, испортить карьеру, не прибавляла ему уверенности. Он выстрелил и промахнулся.
Лунин же разрядил пистолет в воздух и стал давать противнику издевательские советы «попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая при том прицеливаться то выше, то ниже», чем довел Орлова до бешенства. Вторым выстрелом Орлов прострелил Лунину шляпу. Лунин снова выстрелил вверх, «продолжая шутить и ручаясь за полный успех после третьего выстрела». Но секунданты, одним из которых был Михаил Орлов, развели противников.
«Я вам обязан жизнью брата», — сказал после Михаил Орлов Лунину.
В сентябре пятнадцатого года Лунин, прекрасный боевой офицер, многократно награжденный за храбрость, был уволен Александром в отставку, хотя и не просил об этом. Причиной было вызывающее поведение кавалергардского ротмистра, а поводом — дуэль, обстоятельства которой нам неизвестны.
Однако самым явным проявлением оппозиционной сущности дуэлей, к которым прибегали люди дворянского авангарда, были попытки получить сатисфакцию у представителей императорского дома — великих князей. И первым такую попытку сделал именно Лунин.
Есть несколько версий этой истории. Мемуаристы датируют ее по-разному. Если принять версию такого точного мемуариста, как декабрист Розен, то дело было, скорее всего, в 1815 году и заключалось в следующем: на полковом учении великий князь Константин, разъярившись за какой-то промах на конногвардейского поручика Кошкуля, в недалеком будущем члена тайного общества, замахнулся на него палашом. Кошкуль парировал удар, выбил палаш из руки Константина со словами: «Охолонитесь, ваше высочество!». Константин ускакал… Через некоторое время он извинился и лично перед Кошкулем, и перед офицерами кирасирской бригады, в которую входили кавалергарды и конногвардейцы. При этом он, стараясь не выйти из образа солдата-рыцаря, полушутя «объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение». Лунин ответил: «От такой чести никто не может отказаться». Это была не просто эффектная фраза и не просто гвардейская бравада. Для человека дворянского авангарда возможность поединка с вышестоящим — тем более великим князем! — была и возможностью оппозиционного акта.
Великий князь Константин в Варшаве
Акварель. 1820-е гг.
Константин отшутился. Но острота ситуации усугублялась тем, что серьезное и положительное отношение цесаревича к поединкам было известно. Когда в семнадцатом году два полковника лейб-гвардии Волынского полка поссорились по служебному поводу и решили драться, а потом помирились, вняв уговорам своих товарищей, то Константин возмутился. Историк полка рассказывает: «Однако об этом узнаёт цесаревич и, пославши к обоим своего адъютанта, а с ним и пару своих пистолетов, приказывает передать им, что военная честь шуток не допускает, когда кто кого вызвал на поединок и вызов принят, то следует стреляться, а не мириться. Поэтому Ушаков и Ралль должны или стреляться, или выходить в отставку». (Тем самым Константин пошел против дуэльного кодекса, вполне допускавшего примирение.)
В результате полковник Ралль, любимый офицерами полка, был убит.
Император Александр прислал Константину гневный рескрипт.
Ушаков был наказан месяцем гауптвахты.
А за год до этого, вскоре после «воцарения» Константина в Варшаве, произошел инцидент, напоминающий лунинскую историю, но с трагическим колоритом, обусловленным национальным самосознанием действующих лиц. Этот инцидент столь значим во многих отношениях, что имеет смысл целиком привести рассказ о нем мемуариста фон Эрдберга:
«В половине марта, на параде, великий князь приказал двум офицерам 3-го полка взять оружие и встать в ряды. Офицеры исполнили это приказание без малейшего признака неудовольствия и промаршировали два раза вокруг Саксонской площади; вслед за тем великий князь приказал им отдать оружие и занять свои прежние места.
Тотчас после парада общество офицеров 3-го полка объявило, что они не могут служить с этими двумя офицерами, считая их разжалованными, так как подобного случая никогда еще не бывало в войске.
Приняв решение, офицеры ожидали, что генералы войдут об этом с представлением к великому князю, с тем, чтобы побудить его загладить свой необдуманный поступок. Но прождав напрасно подобного заявления, капитан Виличко (Wilizek), адъютант генерала Красинского, явился в совет, в котором заседали генералы, и стал упрекать их в том, что они думают лишь о своих собственных выгодах, отнюдь не заботясь об интересах своего отечества и своих подчиненных, что они держат себя против русских с таким же малодушием и покорностью, какую они выказали и в своих отношениях с французами, и что будучи лишь капитаном, он считает однако своим долгом действовать так, как подобало бы действовать генералам, если бы они были честными людьми.
Генерал Красинский, возмущенный этими неприличными выражениями, арестовал капитана Виличко, присудив его к домашнему аресту. Лишь только разнеслась об этом весть, как многие офицеры собрались к своему „защитнику“, как они называли Виличко, и тут они дали друг другу слово умереть за родину и за товарища, если с ними не переменят обращения.
В течение трех дней лишили себя жизни два брата Трембинские, Герман и Бржезинский. За ними последовал Виличко, написавший предварительно великому князю и генералу Красинскому. Я читал копии с обоих писем, но не могу вполне ручаться, что они были доставлены (kann aber nicht dafur burgen, das sie nicht waren), хотя последствия доказали все их значение.
Письмо, написанное к великому князю, было приблизительно следующего содержания: „Если бы я последовал первому внушению моего чувства, то я сошел бы в могилу не один. Но так как ни один поляк не запятнал еще себя преступлением против членов семейства своего монарха, то я оставил эту мысль, чтобы не сделать родину мою еще несчастнее. Я считаю долгом предупредить вас, чтобы вы не доводили моих соотечественников до отчаяния, которое легко может довести кого-либо из них до преступления, от коего я отказался по зрелом обсуждении. Всякий поляк дорожит честью более жизни и не переносит оскорбления ее. Несколько товарищей уже лишили себя жизни; я следую за ними и уверяю вас, что многие еще последуют моему примеру. Разрешите перевезти мое тело в именье генерала Красинского, который не откажет мне в месте для погребения“. Почти такого же содержания было и письмо к генералу Красинскому, лишь с некоторыми дополнениями, касающимися семейных обстоятельств. По приказанию генерала Красинского, тело капитана Виличко было набальзамировано и отвезено в его поместье. После него застрелились еще два офицера.