ЧАСТЬ 3 ТРАГЕДИЯ МЯТЕЖА
ЧАСТЬ 3
ТРАГЕДИЯ МЯТЕЖА
Мыслящие восстали…
Лунин
УТРО ЛИДЕРОВ
Каховский провел ночь в тяжелых сомнениях. Он много месяцев готовил себя к цареубийству. В отличие от Якубовича, он не был позером и декламатором. Жестокий и благородный жертвенный акт был для него потребностью — оправданием его несчастной, неудавшейся жизни, реализацией его высоких мечтаний. Каховский был человеком безоглядной решимости и храбрости. Сам по себе акт тираноубийства не пугал его. Но в конкретной ситуации этот акт связан был с одним страшным условием — цареубийца должен был действовать сам по себе, ни в коем случае не обнаруживать свою принадлежность к тайному обществу. Будучи схвачен — умереть молча. Избегнув расправы — навсегда бежать из России. По мысли Рылеева, тайному обществу нельзя было компрометировать себя в глазах народа убийством императора, даже в случае свержения самодержавия.
Каховский готов был жертвовать собой. Но не ценой позора, проклятья, бегства. Это было выше его сил. Он мечтал о славе Брута, а не об участи изгоя.
Еще вечером 13 декабря Александр Бестужев, не сочувствовавший идее цареубийства, просил Каховского утром прийти к нему. Около шести часов утра Каховский пришел.
Александр Бестужев так описал эту сцену: ""Вас Рылеев посылает на площадь Дворцовую?" — сказал я. Он отвечал: "Да, но мне что-то не хочется". — "И не ходите, — возразил я, — это вовсе не нужно". — "Но что скажет Рылеев?" — "Я беру это на себя; будьте со всеми на Петровской площади"".
Каховский был еще у Бестужева, когда пришел Якубович. Сам Якубович сообщил об этом скупо: "14-го в 6 часов утра был у Бестужева и при Каховском отказался от сего поручения (взятия дворца. — Я. Г.), предвидя, что без крови не обойдется…"
В эти минуты и началась трагедия 14 декабря.
Мы не знаем, уговаривал ли Александр Бестужев Якубовича, не знаем, чем на самом деле аргументировал "храбрый кавказец" свой отказ. Но и Бестужев, и Каховский поняли: план восстания рушится.
На одном из последующих допросов Якубович показал: "Когда я отказывался Бестужеву от поручения при Каховском, то последний сказал: "А Булатов будет ли со своими?..""
Очевидно, они знали уже и о сепаратном альянсе Якубовича с Булатовым. Отчаянный вопрос Каховского, так много сделавшего для выхода лейб-гренадер, означал: если нам изменяет Якубович, то как поступит его друг Булатов, поведет ли свой полк?
В эту страшную минуту Якубович отлично сознавал, каковы будут последствия его отказа. Он так до конца и не признался в намерении возглавить штурм дворца (хотя у следствия были неопровержимые доказательства), но в один из моментов проговорился: "Отказавшись быть орудием их замысла бунтовать войска и лично действовать, расстроил их план, и был первая и решительная неудача в намерении…"
Можно было бы поверить в гипотетичность этой фразы (каковой и представлял ее Якубович), можно было бы принять за причину отказа боязнь крови — "без крови не обойдется". Но у нас нет такой возможности: мы знаем о воздействии на Якубовича Батенькова, знаем о договоренности кавказца с Булатовым и об их совместных идеях. Своим отказом возглавить Экипаж и идти на дворец — не когда-нибудь, а непосредственно перед началом восстания! — Якубович выбивал почву из-под ног Трубецкого. Он не препятствовал восстанию вообще, он тут же дал слово Бестужеву быть у Сената, — он сделал невозможным именно то восстание, которое планировал Трубецкой. Он в полном соответствии с намерениями Булатова устранял диктатора, ибо знал, что Трубецкой придает решающее значение взятию дворца. Якубович делал невозможным восстание, задуманное Трубецким, но при этом навязывал де-факто тайному обществу аморфный план Батенькова. Он исключил возможность четкого, рассчитанного боевого действия и открыл путь для импровизации — "приударить в барабан", "собрать толпу", вести переговоры с императорской фамилией, сидящей в Зимнем дворце, и так далее.
За ночь он сделал свой выбор. В хаосе, который должен был заменить четкий план Трубецкого, открывалась возможность перехватить лидерство и повести игру по-своему.
Якубович был проницателен и сообразителен. И он вполне сознавал, что разгадать его игру не так уж трудно. Но и в день восстания, и позже его, несомненно, мучила совесть — именно потому, что он понимал катастрофический смысл совершенного. Недаром на заглавном листе журнала "Московское ежемесячное издание", который давали декабристам читать в камеры, он наколол булавкой: "Я имел высокие намерения, но Богу, верно, неугодно было дать мне случай их выполнить. Братцы! не судите по наружности и не обвиняйте прежде времени". (В конце следствия журнал с этим текстом попал в руки озлобленному, измученному Каховскому, и тот передал его в Следственную комиссию.)
Как бы то ни было, хорошо продуманный, сулящий успех план рушился.
Следует иметь в виду, что увлечь солдата того времени на штурм императорской резиденции было делом необычайно трудным. Тут требовался или такой любимый и авторитетный командир, как Булатов для гренадер, или же столь яркий и поражающий воображение вожак, как Якубович.
Якубович уехал домой, а Бестужев и Каховский бросились к Рылееву…
Как мы знаем, декабристы на следствии избегали говорить о своих внутренних раздорах, а следователи этим не очень интересовались. Потому разговор Рылеева с Александром Бестужевым и Каховским о Якубовиче в то утро нам неизвестен.
Нам чрезвычайно важно все, что происходило в ранние утренние часы в квартире Рылеева. Однако восстановить это нелегко, несмотря на имеющиеся показания.
Трубецкой рассказал на следствии, что "ходил к Рылееву часов в 7, поутру, и нашел, что он еще в постели… Пока я был у него, сошел к нему Штейнгель (живший наверху в том же доме). Разговора о предшествующем вечере не было, ни о предположениях на сей день… Я рассказал только, что собирается Сенат, а Штейнгель сказал: "Пойду дописывать манифест, который, кажется, останется в кармане, он у меня в голове почти совсем кончен". С сим словом он пошел, и я тоже встал. Тут я узнал, что Штейнгель пишет манифест… Когда я встал, чтобы идти, приехал Репин сказать Рылееву, что в Финляндском полку офицеров потребовали к полковому командиру…"
Из этого показания следует, что диктатор был первым, кто пришел к Рылееву в это утро, — Рылеев был еще в постели. Стало быть, Александр Бестужев и Каховский еще не приходили к нему с известием об отказе Якубовича.
Это подтверждается и показаниями Штейнгеля: "Поутру 14-го, встав рано, я действительно набросал свои мысли на бумагу и, не докончив, сходил вниз к Рылееву на минуту, чтобы узнать, что у них делается, и застал тут князя Трубецкого". Штейнгель давал показания откровенные и подробные и, конечно же, не умолчал бы о таком потрясающем известии, как выход Якубовича из активной игры.
И тут приходится корректировать время. Очевидно, Якубович пришел к Бестужеву уже после шести часов (он мог точно не помнить, мог в показаниях не придать значения пятнадцати — двадцати минутам). А Трубецкой пришел, когда еще не было семи часов. И в то время, когда Трубецкой встретился у Рылеева со Штейнгелем и Репиным, Якубович объяснялся с Бестужевым и Каховским. Тем более что Александр Бестужев назвал временем прихода Якубовича семь часов утра.
Офицеры-финляндцы были оповещены о сборе у командира полка очень рано (Розен говорит даже о ночи), следовательно, и Репин мог приехать с этим известием между шестью и семью часами утра.
Что же касается сбора сенаторов, о котором уже знал Трубецкой, то и он должен был начаться около половины седьмого, ибо официально заседание приказано было начать в семь часов.
Все сходится. Мы можем с высокой степенью вероятности утверждать, что Якубович приехал к Бестужеву около половины седьмого, а Трубецкой, Штейнгель и Репин встретились у Рылеева без четверти семь. Трубецкой жил совсем близко от Рылеева, санной езды там было несколько минут, а путь его лежал мимо Сената, где он и мог видеть подъезжающих сенаторов.
От этих временных вех мы и будем отталкиваться.
В семь часов Трубецкой ушел от Рылеева, не зная об измене Якубовича. Никаких угрожающих симптомов не было.
Как только ушли Штейнгель, Репин и Трубецкой, появились Александр Бестужев и Каховский со своим страшным известием…
Начальник штаба восстания князь Евгений Оболенский выехал из дому в седьмом часу. Он отправился верхом по темному Петербургу объезжать казармы. До присяги было еще далеко, но Бистром уже поехал во дворец, а Оболенский хотел свидеться с офицерами полков, на которые надеялись. Он поскакал по Фонтанке к измайловцам, а затем в Московский полк. Кого из офицеров видел он в этот свой приезд, трудно сказать. С молодыми измайловцами он, судя по всему, не встречался. Но главным среди сторонников тайного общества был в полку капитан Богданович, который после восстания покончил с собой, и никаких сведений о его действиях в эти часы не осталось. Между тем именно с ним мог встречаться тогда Оболенский. Не было бы следов пребывания Оболенского и в Московском полку, если бы Петр Бестужев не показал, что этим утром он видел в доме Российско-американской компании Оболенского и своего брата Михаила. Очевидно, заехав в московские казармы, Оболенский привез к Рылееву Михаила Бестужева, вернувшегося из поездки на Нарвскую заставу.
Тут они узнали об отказе Якубовича.
Хотя диктатор отсутствовал, но группа, собравшаяся в эти минуты у Рылеева, была достаточно представительной, чтобы в критической ситуации принять самостоятельные решения, — Рылеев, Оболенский, Каховский и трое Бестужевых. Решения, которые они приняли, были ответственными.
Во-первых, мичман Петр Бестужев немедленно отправлен был с запиской в Гвардейский экипаж предупредить Арбузова, чтоб тот не ждал Якубовича. Но, разумеется, это не могло быть единственным содержанием записки. Из текста ее дословно известна только одна фраза, воспроизведенная младшим Бестужевым: "Бог за правое дело!" Но это, вероятно, по аналогии с запиской Рылеева Булатову, была концовка. О чем мог писать Рылеев Арбузову в этот тяжкий момент? Считается, что речь в ней шла о замене Якубовича Николаем Бестужевым. Это маловероятно. Если бы это было так, то Николай Бестужев был бы без замедлений вызван к Рылееву. Во всяком случае, он был бы извещен о ключевой роли, которая ему теперь предназначалась. Ничего подобного не произошло. Николай Бестужев, явно ни о чем не подозревая, пришел к Рылееву только к девяти часам, в самый последний момент.
Суть записки могла быть только одна: Рылеев просил Арбузова самому возглавить Экипаж. Как мы увидим, поведение старшего Бестужева в Экипаже это подтверждает…
Но, как уже говорилось, далеко не всякий мог повести Экипаж на дворец. А офицеры-моряки ждали именно Якубовича. Арбузов был всего лишь один из них, а Якубович — легендарная фигура, не только герой, обстрелянный и заслуженный, но и представитель высоких оппозиционных сил, которые, по представлению мичманов и лейтенантов Гвардейского экипажа, стояли за подготовкой восстания. У Арбузова этого ореола не было. И для матросов Арбузов был хотя и любимый, но только командир одной из рот.
Неудовлетворительность кандидатуры Арбузова как руководителя операции по захвату дворца выяснилась в тот момент, когда уже надо было действовать. Начались поиски другого командующего. На это ушло драгоценное время. И никто не решился бросить отказавшихся от переприсяги матросов на дворец…
Вторым решением Рылеева, Оболенского и Александра Бестужева был направлен к лейб-гренадерам Каховский. Он должен был предупредить Сутгофа и Панова о происходящем, подтвердить реальность выступления. И еще одно: есть основание считать, что лейб-гренадеры получили через Каховского если не приказание, то предложение огромной важности. Но об этом — позже.
Было не менее половины восьмого, когда Петр Бестужев, Каховский, Оболенский и Михаил Бестужев покинули рылеевскую квартиру.
В Сенате только что начали при свечах читать манифест Николая, завещание Александра и письма Константина.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ
14 декабря император Николай встал около шести часов. Около семи часов явился командующий Гвардейским корпусом генерал Воинов. Поговорив с ним, Николай вышел в залу, где собраны были вчерашним приказом гвардейские генералы и полковые командиры.
Молодой император неплохо владел собой. Но можно себе представить, с какой тревогой всматривался он в освещенные пламенем свечей лица генералов и полковников.
Когда 12 декабря он написал паническое письмо в Таганрог князю Волконскому, то он имел в виду не только таинственных заговорщиков, скрывающихся где-то за стенами дворца. Он знал, как его не любит и не хочет большинство генералитета.
Утром 14 декабря, еще до встречи с полковыми командирами, он написал короткое письмо своей сестре, герцогине Саксен-Веймарской: "Молитесь Богу за меня, дорогая и добрая Мария! Пожалейте несчастного брата — жертву воли Божией и двух своих братьев! Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том Провидение, и я исполнил то, что мое сердце и мой долг мне повелевали. Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли. Я был его подданный: я должен был ему повиноваться. Наш ангел должен быть доволен — воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня. Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата; он нуждается в этом утешении — и пожалейте его!"
Письмо это, написанное человеком, который гордился своим подчеркнутым мужеством и солдатской выдержкой, не свидетельствует о спокойной готовности встретить опасность.
Бенкендорфу, который пришел к нему во время одевания, Николай сказал: "Сегодня вечером, быть может, нас обоих не будет более на свете; но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг".
Для того чтобы думать так, надо было сознавать себя противостоящим некоей грозной силе. Тут мало было знать о заговоре офицеров в небольших чинах и статских литераторов. Для того чтобы ожидать смертельной опасности непосредственно в день вступления на престол, мало было помнить о рассуждениях Ростовцева относительно военных поселений и Кавказского корпуса. Опасность должна была казаться близкой и неотвратимой.
Ужас положения императора был в том, что каждый из генералов и полковников, стоявших перед ним в зале Зимнего дворца, мог оказаться его врагом. Эти люди 27 ноября не дали ему взойти на престол. Милорадович и Воинов заставили его нарушить волю Александра и присягнуть Константину. Чего можно было ждать от их непосредственных подчиненных? Бенкендорф, Орлов, Сухозанет, Левашев, Геруа… А остальные? Помня о предостережениях Милорадовича, Николай тем не менее не верил, что солдаты могут выступить против него сами по себе. Оппозицию гвардии он воспринимал как нечто единое — штаб-офицеры и генералы играли тут немалую роль. (И он был прав.)
Николай сначала рассказал генералам и полковникам предысторию междуцарствия, затем прочитал завещание Александра и отречение Константина. "За сим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привести их к присяге".
Тут же присутствующим вручен был циркуляр:
"Его императорское величество высочайше повелеть изволил гг. генералам и полковым командирам по учи-нении присяги на верность и подданство его величеству отправиться первым в старейшие полки своих дивизий и бригад, вторым — к своим полкам.
По принесении знамен и штандартов и по отдании им чести сделать вторично на караул, и старейшему притом или кто из старших внятно читает, прочесть вслух письмо его императорского высочества государя цесаревича великого князя Константина Павловича к его императорскому величеству Николаю Павловичу и манифест его императорского величества (которые присланы будут); после чего взять на плечо, сделать на молитву и привести полки к присяге, тогда, сделав вторично на караул, опустить знамена и штандарты, а полки распустить.
Генерал-от-кавалерии Воинов.
14 декабря 1825 С.-Петербург"[51].
Генералам, штаб- и обер-офицерам предписывалось быть во дворце после присяги к одиннадцати часам — к молебну и высочайшему выходу. Потом быстро поняли, что далеко не все полки успеют присягнуть, и перенесли съезд на час дня. Но мало кто смог узнать об этой перемене. Офицеры многих полков сразу после присяги бросились во дворец, и это, как мы увидим, имело немалое значение.
Генералы и полковые командиры присягнули во дворце и отправились по своим дивизиям, бригадам и полкам.
Было около восьми часов утра.
Процедура в Сенате и Синоде, начавшаяся в семь часов двадцать минут чтением многочисленных и многословных документов, только что закончилась.
После этого — причем отнюдь не сразу — началась присяга в полках.
Первой — не ранее половины девятого — присягнула Конная гвардия. Это было сделано специально — шефом полка был Константин, и присяга конногвардейцев должна была успокоительно подействовать на остальные полки.
О том, когда начали присягать остальные части, можно судить по 1-му Преображенскому батальону, стоявшему рядом с дворцом, так что командирам не пришлось долго до него добираться, "в 9-ть часов утра, — писал потом преображенец Игнатьев, — бригадный командир генерал-майор Шеншин прибыл в казармы 1-го баталиона и, потребовав к себе баталионного и ротных командиров, прочел им грамоты и манифест, объявляющий о вступлении его величества на престол. За сим отдано было приказание баталиону одеваться и следовать в дворцовый экзерциргауз, что и было без промедления исполнено. Туда прибыли к сему времени командующий корпусом генерал-от-кавалерии Воинов и командующий пехотою генерал-лейтенант Бистром 1-й"[52].
Таким образом, 1-й батальон преображенцев присягнул около десяти часов.
Присяга прошла гладко. Батальону придавали особое значение по его близости ко дворцу, и потому накануне солдатам были розданы деньги и водка сверх положенной. Членов тайного общества в батальоне не было.
Два первых донесения о присяге — Конной гвардии и преображенцев — несколько успокоили Николая. Тем более что Милорадович снова заверил его, что в городе спокойно.
Было десять часов утра.
Ни новый император, ни его клевреты, напряженно присматривающиеся к происходящему, не сделали ничего для предотвращения возможного бунта. Они ждали…
В это утро правительственной стороной был предпринят один только практический шаг. Предпринял его министр финансов Канкрин.
"Г. С.-Петербургскому вице-губернатору.
Весьма нужное. В собственные руки.
Секретно
Старайтесь, чтоб… без большой огласки кабаки, штофные подвалы и магазейны были заперты, по крайней мере с наступлением ночи; в каком-либо случае, что станут насильно отпирать кабаки, выливать вино.
Канкрин
14-го декабря".
ШТАБ ВОССТАНИЯ. 8-40 ЧАСОВ УТРА
В начале девятого Оболенский вернулся домой от Рылеева. Он нашел генерала Бистрома 2-го, младшего брата командующего гвардейской пехотой, в беспокойстве "насчет Карла Ивановича". Это странно, ибо волнения в полках еще не начались и оснований для беспокойства как будто не было. Но, очевидно, в доме Бистромов знали немало, а старший брат не скрывал от младшего своего отношения к новому императору и своих надежд на день присяги.
Оболенский снова сел в седло и стал объезжать полки.
Прежде всего он поскакал в Гвардейский экипаж, ибо была еще надежда, что моряки начнут действовать по плану, несмотря на отсутствие Якубовича. Но присяга в Экипаже еще не начиналась. Тогда он двинулся к измайловцам. Там было тихо — готовились к присяге. Он побывал у егерей и в Московском полку. Но Оболенский не только выяснял положение — он искал Бистрома, он везде спрашивал, "был ли генерал в казармах".
В то время, когда начальник штаба восстания подъехал к Московскому полку, Михаил Бестужев и Щепин ходили по ротам и призывали солдат не нарушать данную присягу. Солдаты слушали сочувственно…
На следствии, перечисляя пункты своего утреннего маршрута, Оболенский не упомянул свое посещение Рылеева около семи часов. (Он сказал об этом значительно позже — в связи с Каховским.) Скрыл он и свой второй заезд в штаб восстания. Это понятно — он хотел представить свои поездки как выполнение служебных обязанностей старшего адъютанта командования гвардейской пехотой. Заезды к Рылееву обнаруживали истинный смысл его действий. И мы не узнали бы об этой второй встрече в доме Российско-американской компании, если бы о ней не сообщил Булатов.
По хронометрии получается, что Оболенский поскакал к Рылееву прямо от московских казарм. Очевидно, он привез обнадеживающие сведения. Во всяком случае, Александр Бестужев тут же отправился к московцам. Сразу после его ухода появился Пущин, а за ним — Булатов.
Было около девяти часов.
Полковник Булатов выехал из дому около восьми часов. Прежде всего он поехал к Якубовичу. Якубович вернулся от Бестужева и находился дома. "Он встречает меня в дверях с чашкою кофею; мы поговорили о предстоящем нашем деле. И что же я слышу от него? "Вообразите себе, что они со мной сделали, — говорит Якубович, — обещали, что я буду начальником батальона Экипажа, я еду туда, и что же? Меня господа лейтенанты заставляют нести хоругвий, вот прекрасно! Я сам старее их и столько имею гордости, что не хочу им повиноваться"".
Рассказ об обидах, которые нанесли Якубовичу в Экипаже, был совершенной ложью, предназначенной доверчивому Булатову. Мы знаем из нескольких показаний, что "храброго кавказца" с полным уважением приняли накануне молодые моряки и на прощание он обещал показать им пример, как надо стоять под пулями. А в данном случае он говорил то, что хотел от него услышать Булатов. И Булатов воспринял мистификацию Якубовича как должное: "Ответ мой был ему, что мы будем обмануты, и потому подтвердили еще слово: один без другого не выезжать и не приступать к делу".
На этом Булатов оставил Якубовича допивать кофий…
От Якубовича Булатов заехал в Главный штаб. "Отсюда я поехал к Рылееву и у него в первый раз увидел Оболенского. Он ужасно обрадовался моему приходу, и мы, увидясь первый раз, поздоровались, пожали друг другу руки. Я спросил их: "Что же, господа, как наши дела?" — "Все хорошо", — отвечали мне; ну, я вам опять повторю, друзья мои: "Если войска будет мало, я себя марать не стану и не выеду к вам". Пущин спросил: "Да много ли вам надобно?" — "Столько, как обещивал Рылеев". Я опять спросил об артиллерии и кавалерии, но не получил ответа; в это время вызвал кто-то Рылеева…"
Что могли они сказать Булатову о количестве войск, когда по договоренности с ним Якубович не только разрушил основу плана, но и поставил под сомнение выход Измайловского полка — по численности самой крупной силы из тех, на кого твердо рассчитывали. С кавалерией дело было плохо: Пущин сообщил перед приходом Булатова, что его брат отказывается выводить эскадрон. Что будет в артиллерии, они еще не знали. А Булатов, сам отнюдь не способствовавший привлечению живой силы, отказавшийся выводить лейб-гренадер и согласившийся встретить и возглавить их по дороге на площадь, Булатов, участник "заговора внутри заговора", поддержавший Якубовича в его сепаратистских действиях, требовал под свою команду все роды войск. Это был фактический отказ от взятых им на себя накануне обязательств.
Он хитрил с Рылеевым, Оболенским и Пущиным, он не сказал им, требуя у них отчета, что полчаса назад опять договорился с Якубовичем действовать только с учетом интересов друг друга — "один без другого не выезжать и не приступать к делу". Булатов до самого конца старался представить себя и Якубовича жертвами обмана со стороны Трубецкого и Рылеева. А все было наоборот.
Поставив свои невыполнимые условия, Булатов уехал.
Вслед за ним уехал Оболенский.
А к Рылееву второй раз за это утро спустился Штейн-гель — прочитать написанный им манифест. "…Я прочитал им манифест, мною сочиненный, и только что я его дочитал, как взошел молодой Ростовцев и сказал, что большая часть гвардии уже присягнула".
Ростовцев продолжал свою игру, основанную на дезинформации. 12-го числа он обманывал Николая, утром 14-го он пытался обмануть лидеров тайного общества. К девяти часам присягнула только Конная гвардия, что не имело решающего значения.
Ростовцев ушел, а Штейнгель поднялся к себе и разорвал свой умеренный манифест, смысл которого был в том, что раз "оба великие князя не хотят быть отцами народа, то осталось ему самому избрать себе правителя, и что потому Сенат назначает до собрания депутатов Временное правительство…". Манифест этот подразумевал — в полном соответствии с действиями Ростовцева — добровольный отказ Николая от престола, что вкупе с отказом Константина создавало ситуацию, в которой решение мирно переходило в Сенат. Для плана, исходной точкой которого был арест Николая, принявшего престол, манифест никак не годился.
Линии Штейнгеля и Ростовцева постоянно пересекаются фатальным образом: стоило Штейнгелю прочитать манифест, ради которого Ростовцев фактически и старался, — как подпоручик немедленно появляется.
Неизвестно, что ответили Ростовцеву Рылеев и Пущин. Ни тот ни другой даже не упомянули на следствии об этом многозначительном эпизоде…
Еще при Штейнгеле приехал вызванный запиской Вильгельм Кюхельбекер. Его послали на Сенатскую площадь ждать войска и при их появлении кричать: "Ура, Константин!"
И тут принесли записку от Трубецкого. Князь Сергей Петрович вызывал Рылеева к себе. Он получил известие о присяге полковых командиров во дворце и желал знать, что происходит в полках.
Рылеев послал за извозчиком.
Было начало десятого. Пришел Николай Бестужев и, как было условлено, отправился в Экипаж. Ему, разумеется, сообщили об отказе Якубовича.
Ушел Оболенский.
Рылеев и Пущин поехали к Трубецкому.
"14-го числа в 10-м часу был у меня Рылеев с Пущиным (статским), я им дал прочесть манифест, за которым я посылал в Сенат, и после того они уехали; выходя, Пущин мне сказал: "Однако ж, если что будет, то вы к нам приедете?" Я, признаюсь, не имел духу просто сказать "нет" и сказал: "Ничего не может быть, что ж может быть, если выйдет какая рота или две?" Он отвечал: "Мы на вас надеемся"…"
Это была горькая и страшная сцена. Горькая и страшная прежде всего для самого Трубецкого. Она, разумеется, не исчерпывалась чтением манифеста и обменом несколькими репликами. Трубецкой сообщил приехавшим, что присягнула еще только Конная гвардия, и потребовал — как диктатор — сведений о деятельности в полках.
Ничего утешительного он не услышал. Рылеев и Пущин могли рассказать ему о предательстве Якубовича, самоустранении Булатова. Еще ничего не произошло.
Еще не присягал ни один из намеченных к восстанию полков. Все еще могло быть — если бы помощники диктатора, профессиональные храбрецы Якубович и Булатов, выполнили свои обязательства перед обществом.
В десятом часу диктатор Трубецкой услышал, что главные исполнители его плана отказываются этот план выполнять. Что они фактически устранились. Он понял, что заменить их некем. Он сам не обладал импозантностью и бешеным красноречием Якубовича, не было за ним, давно оставившим строевую службу, той солдатской веры и привязанности, которую питали к Булатову лейб-гренадеры, предназначенные для завершения и закрепления захвата власти в столице.
Полки еще могли выступить. Но Трубецкой увидел — с большей ясностью, чем кто бы то ни было, — что задуманная им стройная боевая операция стремительно сдвигается в сторону хаотического мятежа. Ведь даже первый, согласованный с Батеньковым, вариант плана подразумевал, что движение полков друг за другом должно было проходить под четким руководством.
Рылеев, с его идеей революционной импровизации, не мог ощущать трагичности происходящего с такой остротой, как Трубецкой.
Ни один из руководителей Северного общества не вел такой сложной игры со следствием, как диктатор. Поэтому к его показаниям надо относиться с осторожностью. Даже не к фактической их стороне, а к тому представлению, которое Трубецкой настойчиво создает о себе самом. Внимательная исследовательница судьбы диктатора В. П. Павлова тщательно проанализировала этот аспект поведения Трубецкого на следствии и показала, что робкий, колеблющийся, старающийся уклониться от деятельности перед восстанием диктатор есть прежде всего создание самого Трубецкого[53]. Ему удалось убедить в этом даже такого проницательного наблюдателя, как Боровков. На самом же деле мы знаем, с какой энергией и твердостью готовил восстание ветеран тайных обществ. Все его качества остались при нем и утром 14 декабря. Но страшно и, на его взгляд, непоправимо изменилась ситуация.
Чтобы понять, что произошло с Трубецким в эти утренние часы, надо вспомнить и то огромное напряжение, которое выпало на его долю в последние несколько суток. 12 и 13 декабря были сплошным вихрем встреч с самыми разными людьми — от товарищей по заговору до высоких сановников и генералов, вихрем совещаний, споров, поисков необходимых союзников. Он не спал ночь на 14 декабря. Он ощущал на себе ответственность за все дело, за всех его участников. Он понимал, что завершается целая эпоха, у истоков которой он стоял со своими сподвижниками и друзьями.
В нем не было романтической гибкости Рылеева и спокойной несокрушимости Пущина.
В отличие от Рылеева и Пущина, полковник Трубецкой сказал себе, что он проиграл это сражение.
Нет оснований доверять его показаниям на следствии, будто все утро он только и мечтал, чтобы восстание не состоялось. Это была игра. Он еще готов был возглавить войска, если бы они вышли одновременно и вовремя — даже без занятия дворца. Как мы увидим — он ждал развития событий.
Но бесспорно — сообщение Рылеева и Пущина что-то надломило в душе смертельно уставшего от напряжения Трубецкого.
Об этой сцене в доме на Английской набережной мы знаем только из двух кратких, повторяющих друг друга показаний князя Сергея Петровича. Ни Пущин, ни Рылеев не сказали об этом почти ничего. Пущин в своих показаниях об утре 14 декабря упрямо пропускал этот эпизод. (На прямой вопрос следствия он отвечал, что Трубецкой говорил утром о нецелесообразности начинать с малым количеством войск. И все.) Трубецкой сказал только то, что соответствовало тому облику "антидиктатора", который он выстраивал перед следствием. О существе разговора — ни слова. Они не хотели открывать следствию свои внутренние дела такого глубокого и мучительного уровня…
Было около половины десятого. Рылеев с Пущиным вышли от Трубецкого.
На Сенатской площади они встретили Одоевского, который отвел сменившийся караул в казармы и шел домой переодеться. Жил он на Исаакиевской площади.
Скорее всего, тогда же Пущин и Рылеев встретили прапорщика конной артиллерии князя Александра Гагарина. Он сообщил им о попытке нескольких офицеров-артиллеристов поднять солдат. Очевидно, Гагарин выполнял функции связного, иначе его появление у Сената в этот час непонятно. Он должен был ждать присяги в части.
Любопытно, что в показаниях Пущина данного эпизода нет, хотя он зафиксирован с его слов в "Алфавите декабристов", в справке о Гагарине. Это свидетельствует, как и ряд других фактов, о редактировании следственных материалов после окончания работы комиссии и уничтожении части первичных протоколов, что подтверждается данными о сожжении черновых записей показаний декабристов[54].
Рылеев и Пущин поехали к московским казармам — ворота были заперты, внутрь попасть в штатской одежде было невозможно. Поехали мимо Измайловского полка к Гвардейскому экипажу. Заехали к младшему Пущину, убедились, что он болен и эскадрон выводить не будет.
В своих показаниях Пущин дважды говорит, что утром они ездили с Рылеевым на Дворцовую площадь и долго ходили по бульвару — Адмиралтейскому, надо полагать. Они еще надеялись на появление Гвардейского экипажа перед дворцом. Но войска не шли. Рылеев и Пущин вернулись на рылеевскую квартиру. Оставалось только ждать. Теперь все зависело от тех, кто находился в полках…
Оболенский на следствии показал, что последним пунктом его маршрута был 2-й батальон Преображенского полка, стоявший возле Таврического сада. Оболенский поехал в этот район после разговора с Булатовым, потому что здесь, рядом с преображенцами, стояла гвардейская артиллерия. Несколько офицеров конной артиллерии обещали ему и Пущину свое содействие.
Возле Таврического сада Оболенский встретил идущего пешком знакомого офицера, который сказал, что в конной артиллерии волнения. Оболенский бросился туда — это было первое обнадеживающее известие. Артиллеристы и в самом деле волновались. Еще до присяги граф Иван Коновницын, младший брат Петра Конов-ницына, офицера гвардейского Генерального штаба, собрал группу офицеров, которые выразили командованию свое недоверие и взбудоражили солдат. Но старшие офицеры повели себя решительно, Коновницын и его товарищи были арестованы и заперты в солдатских казармах.
Штейнгель показал, что, спустившись около девяти часов утра к Рылееву, он застал у него Пущина, который рассказывал Рылееву, что к нему "прибежали два офицера конной артиллерии, которых начальник арестовал, но они выломали в комнате дверь и ушли, и что он им сказал, что без людей в них надобности нет, и отослал их назад, к своему месту, дабы напрасно не погибли".
Когда Оболенский подъехал к казармам конной артиллерии, там уже все было кончено. Он спросил у капитана Пистолькорса, одного из тех, кто подавил попытку мятежа, о Коновницыне. Пистолькорс ответил, что Коновницын куда-то ускакал (как мы знаем — к Пущину). Оболенский хотел войти в казармы, но Писголькорс сказал, что для этого нужно разрешение находящегося здесь командующего артиллерией генерала Сухозанета. Сухозанет писал потом в воспоминаниях: "Замечательно, что в это время приехал и хотел войти адъютант генерала Бистрома князь Оболенский, но когда ему сказали, что без доклада генералу Сухозанету его не впустят, то он ускакал стремглав".
Оболенский торопился в Московский полк, в котором, по его расчетам, должно уже было что-то решиться. Он подъехал к казармам и узнал, что некоторые роты "отказались от присяги и, ранив генералов Шеншина и Фредерикса, пошли на Сенатскую площадь".
Был одиннадцатый час утра 14 декабря 1825 года.
МОСКОВСКИЙ ПОЛК
Михаил Бестужев и Щепин-Ростовский стали поднимать солдат около девяти часов. Они начали с 6-й роты, которой командовал Щепин, потом пошли в 3-ю роту Бестужева. То, что они говорили, было потом с небольшими вариантами восстановлено полковым следствием путем опроса солдат: "Ребята, вы присягали государю императору Константину Павловичу, крест и Евангелие целовали, а теперь будем присягать Николаю Павловичу?! Вы, ребята, знаете службу и свой долг!" Через некоторое время Щепин вернулся уже один в свою роту и сказал: "Ребята, все обман! Нас заставляют присягать насильно. Государь Константин Павлович не отказался от престола, а в цепях находится; его высочество шеф полка (великий князь Михаил. — Я. Г.) задержан за четыре станции и тоже в цепях, его не пускают сюда".
И солдаты верили. Они поверили потому, что все это было вполне возможно. Они не сомневались в том, что Николай Павлович может, чтобы захватить трон, заковать в цепи своих братьев. Они верили — вот что замечательно. Каковы же были их представления о политических нравах империи и личных качествах претендента на престол?
Офицеры полка — штабс-капитаны Волков и Лашкевич, поручик Броке и подпоручик князь Цицианов, обещавшие содействие, активной агитации не вели, но самим своим присутствием как бы подтверждали сказанное, во всяком случае не возражали.
Когда в десятом часу приехал в полк Александр Бестужев, солдаты были возбуждены и наэлектризованы. Сразу после Александра Бестужева приехал от лейб-гренадер Каховский, сообщил, что гренадеры готовы действовать, и сказал: "Господа, не погубите лейб-гренадер нерешительностью!" И ушел в Гвардейский экипаж.
Александр Бестужев в своем парадном адъютантском мундире и сверкающих гусарских (не по форме) сапогах пошел в сопровождении офицеров-московцев по ротам.
Александр Бестужев, известный тогда уже литератор и решительный драгунский офицер, не зря дружил с Якубовичем. В нем не было совершенно аморального авантюризма "храброго кавказца", но романтическая бравада и кавалерийская лихость были ему вполне свойственны. Федор Глинка показал о нем: "Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: "Воевать! Воевать!" Я всегда отвечал: "Полно рыцарствовать! Живите смирнее!" — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником".
Он любил сильную фразу. Незадолго до восстания он, входя в кабинет Рылеева и перешагивая порог, сказал: "Переступаю через Рубикон, а Рубикон значит — руби кон, то есть все, что попадается!" На следствии ему пришлось объяснять, что он не имел в виду истребление императорского семейства.
Но, в отличие от Якубовича, он был идеологически готов к активному политическому действию. Он готовил себя к подвигу не только в сфере романтических мечтаний. Когда в канун выступления он сказал: "Иди мы ляжем на месте, или принудим Сенат подписать конституцию" — то это была программа действия, а не эффектная формула.
Вклад Александра Бестужева в подготовку восстания явно скромнее вклада Рылеева, Трубецкого, Оболенского, Каховского. Он, по его собственным словам, готовил себя к "военному делу", к вооруженному участию в мятеже. И 14 декабря он доказал, что его декларации — не пустые слова.
Придя в казармы Московского полка и оценив обстановку, Александр Бестужев начал игру ва-банк. "Говорил сильно — меня слушали жадно" — так он определил свои отношения с московцами.
Полковое следствие опросом солдат выяснило, что Александр Бестужев говорил в 6-й роте, "что он приехал от государя Константина Павловича секретным образом, дабы предупредить полки, что их обманывают; что Константин Павлович жалует их пятнадцатилетней службою, любит Московский полк и прибавит жалование… Щепин-Ростовский, оба Бестужевых, Волков и Броке пошли в 3-ю роту; при входе в оную присоединился к ним подпоручик князь Цицианов и… капитан Дашкевич; вошедши в покои роты, оба Бестужева и Щепин-Ростовский возмущали нижних чинов теми же словами и потом ушли в 5-ю роту, где первых трое говорили то же нижним чинам, что и в прочих ротах… из 5-й роты Щепин-Ростовский и оба Бестужевы с поручиком Броке были во 2-й фузилерной роте и тоже возмущали нижних чинов не присягать, внушая при том им, кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть. Причем Александр Бестужев фельдфебелю Сергузееву велел приказать людям взять с собою боевые патроны. Потом оба Бестужевых и Щепин-Ростовский были опять в 3-й фузилерной роте и подстрекали нижних чинов к уклонению от присяги; между прочим Александр Бестужев сказал людям, что покойного государя отравили, и Михайло Бестужев велел взять с собою боевые патроны".
Агитация, основанная на мифологии, велась страстно, напористо, жестко — "Кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть!".
Офицеры готовились к боевым действиям, а не к демонстрации. Приказав солдатам брать боевые патроны, они вооружались и сами. Щепин послал фельдфебеля своей роты на квартиру, откуда тот принес ему пистолет и боевую (в отличие от форменной шпаги) черкесскую саблю. Он велел фельдфебелю тут же зарядить пистолет ружейной пулей, а когда та оказалась велика, то нарезать из нее картечей.
В это время в казармы примчались из Гвардейского экипажа Петр Бестужев и Палицын для выяснения обстановки и оповещения моряков. Щепин велел передать, что полк выступает.
3-я и 6-я роты выбегали во двор для построения.
Пришло приказание офицерам собираться к полковому командиру — так делалось во всех полках перед присягой. Щепин крикнул посланному, что "он не хочет знать генерала!". Он был яростно возбужден еще с вечера. Но это возбуждение и неистовый темперамент сослужили в эти минуты хорошую службу восстанию.
Когда роты в полном составе вышли из казармы. "Щепин и Михайло Бестужев приказали зарядить ружья и первый с саблею, а последний с пистолетом в руках, закричавши "ура", выбежали с ротами на большой двор, причем нижние чины имели ружья на руку, а впереди их барабанщик бил тревогу. Подпоручик Веригин, собиравший в это время офицеров к полковому командиру, был окружен ими на большом дворе, коему Щепин грозя саблею, а Александр Бестужев пистолетом, принуждали его вынуть шпагу и кричать с ними "ура" Константину…"
На крики и барабанный гром из казарм выбегали солдаты других рот и пристраивались к ротам Щепина и Бестужева. Первые ряды стали выбегать с полкового двора на Фонтанку. Но тут оказалось, что забыли взять знамя. Вернулись за знаменем. При этом произошла путаница, солдат, выносивших знамя, приняли за сторонников Николая, началась рукопашная, в которой Щепин, рубя на стороны, пробился к знамени и вынес его в голову колонны. Солдат, которого Щепин ранил, крикнул ему: "Ваше сиятельство! Я за императора Константина, и хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами!"
Перед тем как началась схватка за знамя, к Щепину подошел полковник Московского полка Неелов и сказал: "Любезный князь, я всегда готов был пролить кровь за императора Константина и готов сейчас стать в ваши ряды прапорщиком!" Это был один из тех колеблющихся, которых много было в этот день и поведение которых определялось конъюнктурой. Быть может, полковник Неелов пошел бы с восставшей частью полка на площадь и сыграл свою роль в событиях дня, если бы не началась схватка за знамя, задержавшая выступление рот с полкового двора. А эта задержка привела к инцидентам, которые не могли не смутить полковника Неелова, оказавшегося в результате по другую сторону черты.
Когда восставшие роты во второй раз двинулись на набережную, им наперерез бросились подоспевшие командир бригады генерал Шеншин, командир полка генерал Фредерикс и командир батальона полковник Хвощинский. Увидев Щепина, размахивающего саблей, Фредерикс кинулся к нему с криком: "Что вы делаете?!" Александр Бестужев "наставил ему пистолет в лицо, повторяя: "Убьют вас, сударь!"" Солдаты закричали в рядах: "Отойди, убьем!" Фредерикс шарахнулся, но Щепин-Ростовский рубанул его саблей по голове, и командир полка упал. Затем князь сшиб с ног и бригадного генерала. Полковник Хвощинский в это время пытался уговорить Бестужева. Тут была несколько иная ситуация — полковник Хвощинский был в прошлом членом Союза благоденствия. Очевидно, Александр Бестужев это знал, ибо он не стал угрожать полковнику, а вместе с Михаилом предложил ему возглавить восставший полк. (Из этого эпизода можно понять, как остро ощущали декабристы необходимость в "густых эполетах", в штаб-офицерах, — в сутолоке схватки они предлагают Хвощинскому первое место в надежде, что полк поведет полковник!) Но Хвощинский так громко возмущался их действиями, что привлек внимание Щепина, и тот трижды ударил его саблей.
При этой сцене присутствовал еще один генерал — начальник штаба гвардии Нейдгардт. Но он стоял в стороне. На следствии Щепин сказал, что он не тронул Нейдгардта, так как тот "не вынимал шпаги". И эта нейтральная позиция начальника штаба гвардии — многозначительна…
Теперь путь был свободен. Около семисот готовых на все солдат во главе с тремя готовыми на все офицерами двинулись с заряженными ружьями по Гороховой к Сенату. Щепин обернулся к Александру Бестужеву и крикнул: "К черту конституцию!"
Роты шли беглым шагом с криком: "Ура, Константин!" Барабаны били тревогу.
С 1762 года ничего подобного не происходило в Петербурге.
Восстание началось.
Но началось оно совсем не так, как планировалось. Первая восставшая часть не шла на дворец, чтобы одним внезапным ударом нейтрализовать власть, а вышла к Сенату, оповестив тем самым противника о мятеже и дав ему возможность собрать силы.
Московцы и должны были идти к Сенату. Но — после броска Гвардейского экипажа на дворец или одновременно с ним. А они выступили первыми.
Задуманная Трубецким, одобренная Рылеевым и Оболенским четкая боевая операция закончилась, не начавшись. Ее сорвали Якубович и Булатов.
Начиналась революционная импровизация, безусловно грозная для власти, но с гораздо меньшими шансами на успех.
Когда Московский полк шел по Гороховой мимо квартиры Якубовича, тот вышел на улицу и, подняв на острие сабли шляпу, пошел впереди полка.
Было около половины одиннадцатого.
ВОКРУГ СЕНАТА. 10–11 ЧАСОВ
В барабанном громе восставшие московцы стремительно прошли по Гороховой, заставляя встречных — офицеров и статских — кричать: "Ура, Константин!"
Движение мятежных рот к Сенату было событием эпохальным не только по своему тактическому конкретному смыслу, но и по смыслу общеисторическому. Впервые за последние шестьдесят с липшим лет гвардейская масса снова активно вмешалась в политическую жизнь страны, пытаясь диктовать самодержавию свою волю. Переворот 1801 года был явлением совершенно иного порядка — акцией "сильных персон", договорившихся с великими князьями. Это был дворцовый переворот в узком смысле слова. Здесь же мы имеем дело — фактически — с низовым движением. Солдаты Московского и других восставших полков потому так легко поверили агитации декабристов, что ее содержание полностью отвечало их представлениям и желаниям. Московцев вывели не просто именем Константина как такового, но — идеей доброго царя, защитника справедливости. Декабристы понимали эту утопическую сторону русского народного сознания и взывали прежде всего к ней. Мечта о социальной справедливости, воплощенная в фигуре справедливого царя, обещавшего сбавить срок службы или готового соблюсти добрую волю умершего, а потому тоже перешедшего в сферу утопической справедливости, — императора Александра, — вот что прежде всего вело вооруженных гвардейцев к Сенату, этому, по народному представлению, гаранту справедливости и законности.