Жаркое и полента
Жаркое и полента
Голод, терзающий «слугу двух господ» Труффальдино,[411] — исключительно театральный ход. Он относится к традиционной характеристике персонажа и необходим Гольдони, чтобы представить на сцене все комические таланты актера, исполняющего роль Труффальдино. Однако в этом театре, где «свалены в кучу» музыка, песни, игры, карнавальное изобилие, многие персонажи жалуются на вполне осознанный голод. Карнавал прячется под вуалью меланхолии, радость жизни окрашена в полутона. Перепалки не всегда являются отражением общительного характера обитателей улиц и перекрестков, зачастую это просто свары, затеваемые взрослыми людьми, не имеющими возможности немедленно удовлетворить свои желания.
Служанки в комедиях Гольдони встают рано, пекут хлеб, затем принимаются прясть, вязать, готовить, словом, «делают всего понемножку»,[412] выгадывают на количестве, пользуются любой минуткой для отдыха от работы и переходят от одной хозяйки к другой, стремясь найти место, где можно работать поменьше, а есть побольше. Все эти женщины щедро одарены полезной способностью устраиваться и отсутствием щепетильности, что выручает их и возводит в ранг положительных персонажей. Однако в реальной жизни они часто бывают голодны, измучены тяжелой работой и поэтому веселятся гораздо реже, чем это показано на сцене. У Гревемброка мы тоже видим улыбающуюся, вполне довольную служанку, склонившуюся над ушатом с бельем, однако художник поясняет, что она прислуживает хозяевам из третьего сословия, а значит, «хозяйка сваливает на нее все самые неприятные работы по дому», и у нее «нет ни минуты отдыха». Мало кто из венецианок нанимался на такую работу; служанок — а в конце XVI в. их было более пяти тысяч восьмисот — набирали в Далмации или Фриуле или же, как утверждает Гревемброк, находили женщин, «привычных к беспрерывной работе и не привыкших жаловаться. Они мало спали, пекли хлеб, а отойдя от печи, тотчас шли к колодцу, чтобы натаскать никак не менее сотни ведер для стирки и перестирать все салфетки, простыни и прочее грязное белье». В прошлом эту работу предоставляли делать рабыням, вывезенным из Леванта. Теперь они не назывались рабынями, но труд их оставался прежним: «Они работают без отдыха, в сырых местах, руки и ноги у них всегда мокрые, они часто болеют и становятся худющими как спички, а если им приходится заниматься этой работой много лет, то в старости они начинают страдать водянкою… из-за холодной воды, от которой у них перехватывает дыхание; а еще вода проникает в кровь вместе с дурными жидкостями». Разумеется, тяжелое положение прислуги для Гольдони не секрет, однако для сцены он смягчает его. Даже Лаура из «Домоседок», служанка, вечно гонимая скаредной хозяйкой, экономящей буквально на всем, чувствует себя вполне сносно: у нее хватает сил мечтать.
Перекресток, место действия одноименной пьесы Гольдони, как и сама Венеция — символ процветания, общественного союза и социальной гармонии, — перестал удовлетворять своих обитателей и превратился в место социальной напряженности. Задавака Гаспарина, та, что никогда нормально не говорит, а только сюсюкает, не считает себя ровней соседкам, так как у нее водятся денежки и она успела получить кое-какое образование. Соседки же, у каждой из которых есть свой маленький промысел, по словам гравера Дзомпини,[413] «расхаживают по улицам» вместе с лудильщиками, плетельщиками стульев, продавцами птиц, поленты, уксуса, чернил, губок или апельсинов, разносчиками воды, торговцами галантерейным товаром, стекольщиками, старьевщиками и фонарщиками. Выведенная из терпения Ореола, торговка оладьями, бросается в наступление: «Да что это за наглость такая! За кого вы меня принимаете? За прислугу?», — а Гаспарина отвечает: «Хуже, за торговку оладьями!.. Ничего не скажешь, хорошенькое ремесло! целый день шататься по улице со сковородкой в руках».[414]
Трапезы в пьесах Гольдони чаще всего символизируют всеобщее согласие, особенно когда их организует дружеская компания; но трапезы также свидетельствуют об определенной иерархии, существующей среди пополанов, а также о разнице во вкусах между пополанами и патрициями. Бывшую прачку Розауру, подобно многим ее товаркам,[415] соблазнил и покинул молодой человек; теперь девушка работает прислугой в доме отца своего соблазнителя. Она красочно расписывает кушанья, подаваемые на стол хозяина, а стоящий рядом Арлекин мечтательно облизывается. О каких же блюдах идет речь? Разумеется, не о перепелах или жаворонках, излюбленных дачных блюдах патрициев, не о равиоли с начинкой, не о мясном суфле, не о дичи, не о биточках или кипрском вине, появляющемся на столе ткачей только в последний день карнавала.[416] Вряд ли она рассказывает ему о достоинствах гусей, уток и голубей в галантине, лососей, икры, трюфелей, шоколада, шербетов, изысканных фруктов в сиропе, или же огромного сладкого торта со множеством украшений, который обычно подают на официальных обедах в сопровождении самых изысканных вин: токайского или бургундского, шампанского, рейнских вин, кипрской малаги или муската, рома, вермута, а иногда с английским пивом или сладкой настойкой из Гренобля.[417] Нет, Арлекин облизывается при мысли о каше из желтой кукурузной муки — поленте. Полента в его мечтах «прекрасна, как золото», приправлена добрым куском свежего масла и целым водопадом тертого сыра.[418] Такую кашу с наступлением холодов предлагают прохожим разносчики, сидящие возле колодцев на перекрестках. Даже богачи не отказываются от этой каши. Но, как объясняет Гольдони, для «богатых полента — легкая закуска, больше для развлечения», тогда как для бедных это «настоящая еда».[419]
После 1713 г. потребление кукурузной муки увеличивается, ее производство поощряет не только правительство, но и инквизиторы: в 1737 г. они называют ее «бесценным даром небес… питающим самую бедную, самую многочисленную и, быть может, самую необходимую часть населения».[420]
Было бы преувеличением говорить о социальных требованиях, выдвигаемых в пьесах Гольдони. Тем не менее в комедии «Льстец» слуги, возмущенные тем, что дон Сиджизмондо, этот лицемер-секретарь, «проедает их денежки», объединяются против него и активно способствуют его изгнанию.[421] Рыбаки из Кьоджи разоблачают эксплуатирующих их посредников: «Как бы не попасть в лапы откупщиков. Иначе выручка будет плохая: они все норовят себе заграбастать. Мы, бедняки, ходим в море, рискуем жизнью, а эти торгаши в бархатных беретах богатеют от наших трудов».[422] Посредниками также недовольна молодая Ньезе, промышляющая изготовлением искусственных цветов и перьев для дамских причесок: ее возмущает, что торговцы с Мерчерии платят ей двадцать сольдо за цветок, а сами потом продают его за сорок. Она заводит собственную торговлю и с удовлетворением заявляет: «Теперь я работаю меньше, а зарабатываю больше».[423] Система больше не действует. Хозяева жалуются, что подмастерья и мальчишки-ученики больше не слушаются их с первого слова, как это было прежде:
Им понравилось играть, а кто за это платит? Хозяйская касса. Они заводят себе подружек, а кто их одевает? Платья берутся из лавки хозяина. Они ходят в оперу, в комедию, а за чей счет? За счет хозяина… Чем они занимаются, когда сидят в лавке? Злословят о хозяине. Оскорбляют хозяина и сплетничают со своими приятелями опять-таки о хозяине.[424]
Съестных лавок становится больше, однако «удобства», извлекаемые из них различными категориями пополанов, разумеется, не одинаковы. «Тридцати сольдо на сегодня хватит?» — спрашивает Андзола у нерадивого мужа.[425] Тридцать сольдо — это действительно очень мало. Один лишь фунт (около 300 г) мяса (свинины, говядины, молодой баранины или телятины) стоил от 11 до 16 сольдо. В 1762 г., согласно Градениго, за 4 сольдо можно было получить всего пятнадцать унций (около 375 г) «общего» или «грубого» хлеба; дешевой едой считались рис (пять сольдо за фунт) и треска (семь сольдо); масло, продукт «из сферы роскоши», в 1764 г. стоило 24 сольдо за фунт, а вино и оливковое масло соответственно 18 и 24 сольдо. Из-за наводнений 1777–1774 гг. и 1788–1789 гг. цены — прежде всего на хлеб — во второй половине века существенно поднялись.[426]
Чтобы иметь возможность тратить 30 сольдо в день, надо было получать 45 лир в месяц (в 1760 г. 1 лира стоила примерно 20 сольдо). Ни рабочие (даже высокой квалификации), ни слуги практически не зарабатывали подобных сумм. Высокооплачиваемые лица наемного труда получали 93 лиры в месяц, как, например, гондольеры, принадлежавшие в 1765 г. к дому Пизани Дель Банко; привратники имели 80 лир, а учителя 88 лир в месяц. Но к 1770–1775 гг. камердинер в том же доме Пизани получал уже всего 44 лиры в месяц, а лакей — 22. Квалифицированный рабочий из Арсенала зарабатывал не более 20 дукатов в год, или 1,6 дуката (около 37 лир) в месяц, помощник булочника, в зависимости от его обязанностей в лавке, получал от 40 до 50 лир в месяц, в то время как старшина зарабатывал 280 лир. Что же тогда можно сказать о служанках, которым некоторые хозяйки в комедиях Гольдони платили, судя по их словам, по полдуката (11 лир) в месяц?[427] Аренда самой скромной квартиры в плохом приходе, на первом этаже, куда проникали нездоровые испарения, поднимавшиеся над каналами, стоила от 3 до 9 дукатов в год (от 66 до 189 лир), а хорошие квартиры достигали стоимости от 70 до 80 дукатов.[428] Дешевый альманах стоил более 8 сольдо, поглазеть в трактире на ярмарочных уродов — 10 сольдо, а место в Сант-Анджело — 15 сольдо. Итальянская сажень (около 60 см) холста стоила от 32 до 36 сольдо,[429] перебраться на Сан-Джорджио и Цителле — 6 сольдо, а переплыть на гондоле на Сан-Пьер ди Кастелло — 10 сольдо. Можно понять, почему домохозяйки обладали таким сварливым нравом: скромные развлечения и незапланированные излишества были возможны только при режиме суровой экономии.