«Республика несчастна»
«Республика несчастна»
Там, где Габриэле Белла видит мудрых и сдержанных нобилей, де Бросс тридцатью годами ранее видел нобилей безалаберных и болтливых, «поднимающих шум несусветный», ибо каждый «обхаживает своего соседа по Совету в надежде получить с этого большую выгоду». Впрочем, де Бросс полагал, что выражается достаточно мягко. Он не согласен с яростными нападками тех, кто, подобно Амло де ла Уссе,[288] в конце XVII в. разоблачал монополизировавшую власть аристократию и тиранические злоупотребления правительства, претендующего на звание «демократического, свободного и совершенного». Однако его едкая сатира имеет под собой основания. Когда он застенчиво пишет о том, что в Брольо патриции изучали «искусство кланяться как можно ниже», когда он, иронически усмехаясь, рассказывает о маневрах прокуратора Тьеполо, пытавшегося вынудить своего противника Эмо принять неблагодарную должность на материке и таким образом убраться подальше от Венеции,[289] он тут же добросовестно приводит критические высказывания современников, коих в те времена можно было услышать немало. Показная роскошь Республики уже не могла никого ввести в заблуждение. Присяга патриция более не в чести. В Брольо, пишет Лаэ Вантеле, патриции «заводят интриги, необходимые для получения желаемых должностей, именно там торжествуют разобщенность и лицемерие». И продолжает: «Они полагают, что встречаются там, дабы крепить союз (и дружбу), но на деле они сеют раздор, помышляют исключительно о собственном благе и обучаются великому искусству скрывать свои чувства». Если же говорить о «тайном голосовании», кое должно быть беспристрастным, ибо участники его «преисполнены почтения друг к другу», то оно уже давно служит для того, «чтобы тайно мстить своим противникам».[290] На основании подобных рассуждений Казанова впоследствии виртуозно разовьет свои обличительные мысли о вреде «равенства»:
Аристократическое правительство может существовать спокойно только в том случае, когда его главным, основополагающим принципом является равенство среди аристократов. Но о равенстве, будь то равенство физическое или моральное, можно судить только по видимости… Если [аристократ] талантлив, он должен скрывать свои таланты; если он честолюбив, он должен делать вид, презирает почести; если он хочет чего-либо добиться, он не должен ничего просить; если у него красивое лицо, он не должен это использовать; ему следует плохо одеваться, вести себя и вовсе дурно, не носить изысканных украшений и высмеивать все заграничное.[291]
Следом за Амло де ла Уссе многие открыто отрицали так называемый смешанный характер системы, разоблачали замаскированный деспотизм правительства, полностью находящегося в руках одной-единственной сословной группы и используемого ею ради своей выгоды, указывали на излишнюю концентрацию власти в одном совете — Сенате — и обличали общественное согласие, основанное на сохранении государственной тайны, доносе, шпионаже и жестоких репрессиях. Более всего нападкам подвергались действия Совета десяти и инквизиторов по обеспечению государственной безопасности. Это «кровавый трибунал, ненавидимый гражданами, наносящий удары исподтишка и в кромешном мраке решающий, кого ждет смерть, а кого — потеря чести», — утверждал Жан Жак Руссо. О «страшном трибунале», перед которым обвиняемый не имеет права на защиту и спасением обязан только милосердию судей, пишет Лаэ Вантеле, возмущенный той «властью над жизнью и смертью патрициев», какую имели инквизиторы, а также инквизиторской манерой изобретать наказания, которые, по его мнению, могли придумать только «варвары-турки, ибо на основании простого подозрения, зачастую плохо обоснованного, они могли приказать расстрелять человека или же бросить его в море без всякого судебного разбирательства».[292] Восторги Гольдони по поводу собравшихся вместе восьмисот нобилей скорее предназначены патрицию — заказчику поэмы. Напротив, в апреле 1742 г., будучи консулом Генуэзской республики, он с меньшей сдержанностью высказывает критические замечания о работе Сената и Совета мудрецов, подчеркивая абсурдность частой ротации чиновников и отсутствие преемственности в политике принятия решений сменяющими друг друга ответственными лицами:
Достопочтенные господа! Каждые полгода мы меняем политическое правительство этого города — «великих мудрецов», которые в основном и руководят им. Именно они по первому своему желанию вносят в повестку дня заседания Сената волнующие их вопросы. «Мудрецы», месяц назад покинувшие свои посты, те, кто в течение полугода держали в своих руках бразды правления, в процессе реформы армии отдали приказ образовать новые полки… и тем самым довели численность ее до таких размеров, что превысили цифры, имеющиеся в первом постановлении о регламентации численности постоянного войска. Теперь же все вновь предстоит менять… потому что новые «мудрецы» не хотят, чтобы численность войска превосходила двадцать четыре тысячи человек… Такое положение вещей дает повод для различных дискуссий в Сенате.
Немного позднее, в 1750 г., Гольдони даже осмелился написать откровенно политическую комедию «Льстец», куда он вложил всю свою ненависть к сеятелям раздора и дурным советчикам. В ней он выводит на сцену бездарного и необразованного губернатора, который занимается тем, что вместе со своим поваром составляет десерты, вместо того чтобы заниматься экономическими проблемами находящихся в ведении его ведомства купцов, и позволяет манипулировать собой своему лицемерному секретарю. Местом действия благоразумно избрана Гаэта близ Неаполя, однако «парадный зал с несколькими дверями» во дворце губернатора, воспроизведенный в декорациях на сцене, никого не обманывает. В конце комедии венецианские патриции слышат, как раскаявшийся губернатор со сцены дает им совет: «Все кончено. Не хочу больше ничего знать. Признаю: я не в состоянии отличить хорошего министра от льстеца, поэтому мне лучше будет удалиться и передать дела тому, кто справится с ними».[293]
Равновесие системы было поколеблено. Подобно Амло, делла Торре одновременно с пышной метафорой о «совершенном теле» пишет, что Венеция вступила в свой четвертый возраст, возраст старости, и начало ее старения было положено неприятностями, причиненными Республике Камбрейской лигой в 1508 г. Это убеждение разделяли многие венецианцы. Когда в 1732 г. сенатор Бернардо Нани писал свои «Беседы об истории», он не строил иллюзий относительно вечности Венецианской республики:
Венецианская республика стара. Она просуществовала долго… Граждане ее погрязли в роскоши и отличаются испорченным и развращенным нравом, иначе говоря, не заботятся более об общественном благе, а если кто-нибудь начнет кого-нибудь убеждать сделать что-либо полезное, слова его ни в ком не найдут отклика, и он предпочтет умолкнуть, хотя прежде в Сенате обсуждалось и принималось немало достойных предложений. Возобладали личные интересы, никто не хочет наживать себе врагов, отстаивая общественное благо, никто не хочет ломать за него копья. Молодежь невежественна, занята игрой и развратом и теряет те качества, кои помогли нашим предкам добиться славы для Республики не войнами, но разумом… Прежде даже малоимущие патриции могли изменять ход вещей… Состояние Республики плачевно: кругом беды, друзей нет, денег нет, славы нет, до общественного блага никому нет дела.[294]
Длительное существование Республики более не считается гарантией ее вечности. «Умереть придется, но хотелось бы сделать это как можно позже — вот главная и единственная заповедь нынешнего правительства», — с мрачным юмором заметил в 1664 г., в период войны с Кандией некий безымянный житель Венеции.[295] Старость и ржавчина разъедают Республику, подобно тому как ветхость и сырость разрушают дома. Можно сколько угодно разыгрывать вечность в пышных декорациях каналов и дворцов, но долголетие Венецианской республики, бывшее некогда ее силой, теперь стало ее слабостью.
Correzioni (букв, «поправки», также «реформы») в деятельность существующих институтов в истории Республики достаточно редки, или, говоря точнее, они сильно разнесены во времени. Три correzioni, одна за другой, происходят во второй половине века — на фоне удушенного в зародыше недовольства, вызревавшего в 1741–1755 гг. против деятельности Коллегии, Сената и Совета десяти. Инициатором correzione номер один в 1761 г. стал Анджело Кверини, «адвокат коммуны», член Кваранции по уголовным делам, выступивший против концентрации власти в руках Совета десяти, забравшего себе часть судебной власти, прежде принадлежавшей Кваранции. В 1761 г. Кверини был арестован и заключен в крепость Сан-Феличе; арест его вызвал волнения в народе. Его сторонники — квиринисты вступили в прямое столкновение с противниками реформ — трибуналистами и сумели в Большом совете блокировать выборы членов Совета десяти и инквизиторов. В 1774 г. сенатор Андреа Трон предложил провести реформу и национализировать почтовые станции в Бергамо; однако когда он заодно предложил конфисковать в пользу государства и имущество четырех бенедиктинских монастырей, это вызвало возмущение семейств, которым было поручено проводить реформу. И вновь Кваранции приходят в волнение; на этот раз возмущенные группируются вокруг молодого энергичного патриция Дзордзи Пизани, которого Лоренцо Да Понте, выходец из скромного семейства и настроенный против «сиятельных Панталоне», «пышных париков, не вызывающих ничего, кроме раздражения», с энтузиазмом называет новым «Гракхом Венеции».[296] Затем новое выступление против «мудрецов» и Сената. Менее чем через шесть лет тот же самый Пизани и его друг Карло Контарини, найдя поддержку у вновь избранного дожа Поло Реньера, человека, близкого к квиринистам, выступают против Андреа Трона и заставляют Большой совет отклонить предложение Сената о строительстве ломбарда. Неслыханная победа!