Путь к свободе: индивидуализм и синдикализм
Путь к свободе: индивидуализм и синдикализм
Заняв нишу умеренного социализма, этатизм вытеснил антиавторитарное направление в нишу антисистемного Сопротивления. Первоначально это вело к ослаблению освободительного социализма и анархизма, но затем дало ему новый импульс развития. Ведь даже марксисты, сохранившие антисистемные принципы Маркса, с отвращением отшатывались от оппортунизма социал-демократии и шли на сближение с анархизмом. Анархизм и близкий ему революционный синдикализм стали прибежищем тех масс, которые не могли или не желали интегрироваться в Систему. Социал-демократия выражала интересы тех, кто хотел быть частью рационально управляемой социальной системы, в которую шаг за шагом превращался и капитализм.
Усиление марксизма происходило на фоне падения влияния анархизма. Оно началось еще при жизни «великого бунтаря» и было осознано им как объективный процесс.
Бакунин дополнил конструктивную модель Прудона радикализмом и более последовательным коллективизмом, который соответствовал и позиции учеников Прудона, принявших участие в Парижской коммуне. Бакунина отличала вера в народные способности, в то, что народ свободолюбив и склонен к солидарности хотя бы настолько, чтобы самоорганизоваться при крушении государства. Прудон занимал более осторожную позицию и оказался прав, что вынужден был подтвердить в 1875 г. и сам Бакунин. Эта реальность предопределила дальнейшее развитие социалистической идеи к умеренности на протяжении последней четверти XIX в.
Но чтобы сохранить свою идентичность, анархистам приходилось оставаться наиболее радикальными в нерадикальную эпоху. Перед ними оставалось два пути. Первый: упрямо игнорировать нереволюционность большинства и превращаться либо в бунтарскую субкультуру штирнерианского толка. Второй – возглавить маргинальную часть формировавшегося рабочего класса, продолжая настаивать на отрицании партийной борьбы.
Как пишет современный анархист В. Дамье, «антиавторитарные социалисты (анархисты) оказались в большинстве стран оттеснены на обочину рабочего движения. С одной стороны, этому способствовала ошибочная тактика самих анархистов конца XIX века, полагавших, что они могут вызвать немедленную революцию с помощью символических актов насилия и не нуждаются в прочной и длительной организации сил трудящихся. С другой стороны, бурный экономический рост 1880-х гг. укрепил иллюзию о возможности мирного улучшения положения трудящихся в рамках индустриально-капиталистической системы»[753].
Но это была не просто иллюзия. Положение некоторой части работников действительно улучшилось. В связи с ростом производительности труда и расширением ресурсной базы капитализма в ходе колониальной экспансии «пирог» доходов населения стал больше. Соответственно, увеличилась и доля, достававшаяся рабочим, особенно квалифицированным. Этому способствовали и успехи науки, и борьба социалистов за минималистские меры социальной защиты. При этом возможности для социального творчества простого человека в индустриальном обществе заметно снизились. Все это давало явные преимущества социал-демократии с ее дисциплиной, политическим реформизмом и марксистской научностью. Впрочем, марксистский «мэйнстрим» не мог полностью вытеснить либертарный элемент, унаследованный Марксом в 70-е гг.
Обаяние марксизма как комплексного социального учения захватила и последователей идей анархизма и народничества. Анархист А. Боровой писал: «в этом гениальном превращении обрывков мыслей в цельное научное миросозерцание лежит непреходящая заслуга Маркса»[754]. Гипноз цельности учения делала анархистов податливыми к коммунистическим выводам Маркса, тем более, что их независимо подтверждал и Кропоткин. Впрочем, по мнению того же Борового, выводы анархо-коммунистов были не научными, а эмоциональными: «Конечно, пофос сердца, трепет страдания, которыми проникнуты многия вдохновенныя страницы Кропоткина или Реклю, невольно заражают читателя; но в этих книгах, печатанных кровью сердца, нет той неумолимой логики фактов, которая не только трогает, но и убеждает… С простодушием детей верят анархисты, что успех их идеи может наступить уже завтра»[755]. Достижения народнической социологии оказались заслоненными от Борового громадой марксистской литературы. Однако, самостоятельно развивая анархистскую идею, Боровой приходит к выводам, близким постиндустриальным идеям Михайловского. Сама логика антиавторитарного социализма ведет к отторжению индустриализма, поиску форм общества, которые возникнут по мере того, как индустриализм «отработает» свою историческую роль: «Процесс дифференциации функций, разделения труда сменится другим колоссальным процессом, процессом интеграции, процессом обратного собирания функций. Человек будет в состоянии один собственными силами произвести целиком тот продукт, в котором он нуждается. Ему не нужны будут помощники; не нужны будут специалисты в отдельных отраслях хозяйства. Он станет самодовлеющей хозяйственной единицей»[756]. Это провидение анархо-индивидуалиста Борового казалось абсурдным в начале ХХ века, но выглядит куда реалистичней в начале XXI столетия – как теоретический предел обнаружившейся в конце XX в. тенденции.
Сила и слабость анархизма – в высоте его идеала: "Из всех формул, в которые страдающее, мыслящее и мечтающее человечество облекло свои страстные искания общественного идеала, – анархизм, несомненно, является наиболее возвышенной и наиболее полно отвечающей на вопросы пытливой человеческой мысли. Наиболее возвышенной, говорю я, потому что центральной идеей анархизма является конечное освобождение личности"[757]. Боровой сознает, что в современном мире еще не созданы предпосылки для общества свободных личностей. Он выстраивает различные социальные идеалы в последовательность: первоначально победит социализм (который у Борового соответствует скорее социальному государству), затем коммунизм, а они, удовлетворив материальные потребности людей и создав технические возможности, обеспечат дальнейшее всестороннее освобождение человека, которое будет означать освобождение и от них, разрушение «отработанных» социальных систем. Сходные идеи высказывал Д. Новомирский, который считал анархо-коммунизм переходным периодом к абсолютной анархии, когда общество утратит экономические предпосылки своего существования и превратится в «совокупность самостоятельных свободных личностей»[758].
Таким образом, наиболее радикальная постановка целей освобождения личности ведет к выстраиванию последовательности переходных моделей – социальное государство, социализм (коммунизм), анархия. В этой цепи этатизм оказывается самой «низкой» ступенью, но потому и самой актуальной. Во время Великой Российской революции эта логика приведет к союзу анархистов и большевиков, а затем и к переходу части анархистов на службу советскому государству[759].
* * *
Анархия – результат длительного процесса социального развития. Но нетерпеливое радикальное сознание требует воплощения идеала здесь и сейчас. Этот путь тоже возможен, он приводит к возникновению бунтарской субкультуры, ведущей войну с обществом угнетения.
Бенджамин Таккер (1854-1939), вслед за своим учителем Джозией Уорреном (1799-1874) призывал жить по-анархически здесь и сейчас. Америка второй половины XIX века, с ее неустойчивостью социальных связей в потоке переселенцев из Европы, растянувшихся от атлантических портов до Дикого Запада, давала шанс на создание штирнеровского «союза эгоистов» в модернизированном американцами варианте.
Таккер игнорирует социалистические и коммунистические направления анархизма, сводя все учение к анархо-индивидуализму: «Анархисты… – эгоисты в наиболее полном и крайнем значении этого слова»[760]. Эгоист может рассчитывать только на себя. А как же мораль, право? Таккер придерживается циничного взгляда на этот предмет: «анархисты вопрос права считают исключительно вопросом силы»[761]. Анархист не приветствует это обстоятельство, он просто считается с реальностью. Ведь именно так действуют в современном мире все «правовые» инстанции: «…группа людей, будут ли это китайские головорезы или конгресс Соединенных Штатов, имеют право, если в их руках сила, убивать или принуждать других людей, или подчинить весь мир своим целям. Право общества на порабощение индивида, и право индивида на порабощение общества, не равны между собою только потому, что их силы не одинаковы»[762]. Таккер также враждебен принуждению личности со стороны законнейшего конгресса, как и со стороны банды головорезов. И личность должна сопротивляться. «Единственное принуждение индивидов, которое анархизм признает, заключается в принуждении нападающих индивидов воздержаться от нарушения принципов равной свободы»[763]. Лучше сопротивляться вместе, чем в одиночку. Но объединение не должно угнетать его членов (здесь Таккер следует за Штирнером) – достаточную силу (для того, чтобы с его волей считались) может приобрести только такой союз, который будет минимально вмешиваться в дела своих членов[764].
Раз права людей основаны на силе, то принципы анархистского сообщества должны определять порядок ее применения: «Не применять силы иначе, как против нападающего; а в тех случаях, когда трудно решить, является ли данный обидчик нападающим или нет, все же не применять силы, если только необходимость немедленного решения не столь настоятельна, что сила нужна для спасения жизни»[765]. «Анархизм признает право индивида или любого числа индивидов определять, что никто не должен насиловать равной свободы своего сочлена. За этими пределами он не признает никакого права контроля над индивидуальным поведением»[766]. Но это – общие правила. Чтобы применять их на практике, Таккер вынужден признать и суд присяжных, и даже тюрьмы[767]. Совмещение идеального принципа индивидуализма с реальностью заставляет Таккера отступать к более умеренным проектам социальной организации, определяя свой анархизм как «последовательное фритредерство»[768].
Итак, перед нами модель общежития, напоминающая дикий Запад – свободные фермеры, которым мало дела друг до друга, и которые готовы стрелять в покушающегося на их свободу. Естественно, что это учение появилось в Америке XIX века, но распространение получило именно там, где для его осуществления были наихудшие условия – в городах. Фермерам и ковбоям Таккер был не нужен, они и так знали, когда можно доставать кольт, а когда нельзя. Жители дикого Запада мечтали о большем порядке, безопасности, гарантиях хлеба насущного. А в невыносимой скученности фабрик и рабочих кварталов Чикаго и Парижа мечта абсолютной свободы была естественной реакцией на фабричное угнетение. Чтобы избежать его, одни копили гроши, чтобы купить билет в Америку, а другие – объявляли обществу угнетения в войну на уничтожение.
Единица может вести смертельную борьбу против общества средствами терроризма. Цепочка событий, которая привела к анархистским террористическим актам во Франции в 1892-1894 гг., шла от произвола капиталистов и государства в отношении рабочих и левых активистов. 1 мая 1891 г. по всей Западной Европе, в том числе по Франции, прокатились социалистические манифестации солидарности с Чикагскими жертвами – анархистами, казненными в США за организацию рабочих выступлений. В Фурми в первомайский праздник началась стачка, на подавление которой была вызвана армия. Солдаты открыли огонь по толпе, 9 рабочих, их жен и детей погибли. Одновременно в Клиши под Парижем произошло столкновение полиции и левых активистов, за которое леваки получили максимальные сроки каторжных работ. В качестве мести за это анархист Равашоль в 1892 г. взорвал стену дома судьи (никто не пострадал). Выяснилось, что Равашоль пришел в анархистское движение недавно и так понял свой долг борьбы с режимом. Поскольку он «в прежней жизни» был виновен в уголовных преступлениях, это был идеальный пример анархиста, которым можно было пугать общество. Но когда Равашоль был казнен, его примеру последовали террористы, к которым трудно было предъявить уголовные и даже нравственные претензии. Анархист Вайан в 1893 г. бросил бомбу в палате депутатов (опять никто не пострадал). Анархист Анри в 1894 г. бросил бомбу в дорогом кафе. При этом пострадали не только посетители-буржуа, но и работники кафе. Уже в 1893 г. по стране прокатилась волна арестов анархистов, было ужесточено законодательство. Характерно, что Анри указал на эту «коллективную ответственность», которую государство ввело для анархистов за действия двух из них, чтобы объяснить, почему он ввел коллективную ответственность для буржуа, взрывая одних за преступления других. А. Холичер называет Анри несостоявшимся Сен-Жюстом анархизма и продолжает: «лишь отсутствие всеобщего восстания привела этих людей к изолированным и очень ветреным, несистематичным действиям, ибо во время революции каждый из этих индивидуалистов нашел бы свое место в общем движении»[769]. Но может быть истории анархизма повезло, что таким «сен-жюстам» с их примитивными идеями коллективной ответственности и тотального разрушения не довелось развернуться как следует. Они стали проявлением своеобразного интеллигентско-маргинального луддизма, пытаясь сломать общество с помощью бомбы, как луддиты ломали машины (не случайно Анри призывал к разрушению фабрик). Но затем анархисты перешли к индивидуальному террору, жертвами которого стал президент Франции Карно и итальянский король Умберто.
Характерно, что терроризм применяли и различные течения государственников, в то время как часть анархистов выступила против этого метода. Терроризм анархистов конца XIX – начала XX вв. – явление того же порядка, что действия погромщиков реформации и «красный террор» коммунистов. Сознание, не обладающее достаточной культурной подготовкой, может увлечься высокой и гуманистической идеей, но при этом видит путь к высокому идеалу не в конструктивной работе, а прежде всего – в разрушении препятствий, в уничтожении носителей существующего общества. Увы, как правило это только укрепляет авторитарные черты Системы, против которой сражаются наивные радикальные бунтари. Однако действия террористов были ощутимым симптомом кризиса капитализма, враждебного социальным гарантиям.
Однако и в таких актах бывает своя положительная сторона. Система, столкнувшись с местью единиц за произвол в отношении рабочего движения, становится осторожней, сдвигаясь от дикого капитализма к социальному государству – парадоксальный эффект анархистского бунтарства. Италия к тому же после убийства короля перешла к более либеральному и социально-ориентированному курсу, известному как «эра Джолитти». Но сам анархизм был скомпрометирован как источник убийств людей, которые не являются источником социальных бедствий. Трагедия терроризма лишний раз подтвердила вывод Бакунина о необходимости бороться не против людей, а против социальных явлений.
* * *
Социальному явлению может противостоять не союз эгоистов, а другое социальное явление. Организационной силе государства, которое легко перемалывало группки вооруженных бунтарей, можно было противопоставить силу рабочей организации.
Теперь анархистам нужно было найти организационную форму, которая противостояла бы партийности. «Выразителям интересов рабочего класса» ответ не пришлось искать долго. Со времен Оуэна и Прудона было известно, что самоорганизация рабочих возможна через профсоюзы. Из антипартийности естественным образом вытекал синдикализм. Из радикализма, который стал «визитной карточкой» антиэтатистов – революционный синдикализм.
Простота идеи прямой конфронтации с капиталом и властью создает иллюзию, что «революционный синдикализм начала ХХ века родился не в головах теоретиков. Это была практика рабочего движения, которая искала свою доктрину, – прежде всего практика прямого действия»[770]. Но стачка, подобная бунту – это еще не революционный синдикализм. Для того, чтобы превратиться в движение, имеющее стратегию (революционного синдикализма или какую-то другую), рабочие выступления должны соединиться с идеей. А идея не может прийти одновременно в миллион голов. Все равно кто-то должен был ответить на вопросы, которые ставило прямое и беспорядочное действие рабочих с середины XIX века (когда не было еще никакого революционного синдикализма): каким образом преодолеть сопротивление существующей системы и чем ее заменить? Социальные процессы (в том числе рабочие выступления) ставят проблему, а теория, идеология более или менее успешно решает ее. То же самое можно сказать не только о синдикализме, но о любой влиятельной идеологии. Синдикализм отталкивается от радикального тред-юнионизма и формирует на его основе альтернативную капитализму модель общества, используя теоретические достижения анархизма и марксизма.
Революционный синдикализм стал полем нового синтеза анархизма и левого крыла марксизма. Идея классового сплочения и действия рабочего класса объединяла марксизм и бакунизм. Та часть марксистов, которая скептически относилась к парламентским методам борьбы, продолжала сближение с анархизмом, начатое еще Марксом и Энгельсом после Парижской коммуны. Этому способствовала и практика рабочего движения, где росло недовольство профбюрократией, где стачка воспринималась как революционное действие. Попытка провести всеобщую стачку была предпринята бакунистами в Испании в 1873 г. Тогда осмеянное Энгельсом, это средство борьбы уже через десятилетие входит в арсенал профсоюзов как социал-демократического, так и анархистского направлений.
В соответствии с идеей Прудона синдикаты становятся не просто организаторами забастовок, но моделью общества будущего. С 1886 г. французские рабочие стали развивать новую форму самоорганизации – «биржи труда», фиксирующие спрос и предложение рабочей силы. Вскоре «биржи» превратились в просветительские центры, взяв на себя ту работу, которой в будущем займется социальное государство. Федерация «бирж труда», возникшая в 1892 г., обросла сетью библиотек, лекториев и музеев. Некоторые программы финансировались муниципалитетами, особенно левыми (как раз в русле идей Малона). Рабочее и социалистическое движение превращалось в особую субкультуру со своей инфраструктурой.
Торжество реформизма в социал-демократии имело оборотной стороной подъем радикализма в профсоюзном движении. Одни слои рабочих находили решение своих проблем на пути реформизма, но «пряников не хватало на всех» – другие слои неизбежно не могли вписаться в новую индустриальную систему, где существовали только зачаточные формы социального государства. Тем более, что переход к новому индустриальному миру в большинстве европейских стран оставался незавершенным и все еще был весьма болезненным. В результате за первой волной социальных протестов, связанных с «раскрестьяниванием» и «разремесливанием» трудящихся, их маргинализацией, теперь надвигалась вторая, вызванная преодолением маргинальности, втискиванием личности в потогонную систему, превращением человека в инструмент. Это было новое бедствие, требовавшее нового периода привыкания, который завершился только в эпоху социального государства. А пока неизбежна была новая фаза фабричной конфронтации.
Соответственно, менялись и идеалы рабочего класса. Дело в том, что «вплоть до 1890-1900-х годов его организация не доходила в целом до такого уровня специализации, который позволял осуществить разделение трудового процесса на дробные операции», – пишет В.В. Дамье. Пока этот процесс не зашел достаточно далеко, работники обладали «комплексными производственными знаниями в своей специальности», что «способствовало формированию у них представлений о возможности рабочего контроля над производством в целом, производственного и общественного самоуправления»[771]. Таким образом, завершение перехода к индустриальному обществу создавало новые возможности для либертарного движения, но время работало против него. По мере дальнейшего развития индустриализма фабричная община разрушалась, и рабочий становился элементом глобализирующихся систем (экономических, социальных и политических), над которыми был уже не властен, но которые качественно расширяли его культурный горизонт.
Пока не возникла система тотальной специализации и социального государства, «рабочий вопрос» решали профсоюзы – социал-демократические и синдикалистские. Их оружием была стачка.
Стачка не была вписана в систему государственного права и воспринималась как вызов священному праву частной собственности. Власть реагировала на стачки как на восстания, и трудовые конфликты то и дело перерастали в столкновения и даже в уличные бои в Италии, Испании, США и других странах. Стачка напоминает преддверие революции. Кажется, что она вот-вот разрушит экономическую систему и позволит нанести решающий удар капитализму, не захватывая правительство. Оно само падет – по ходу дела. Но кто тогда унаследует экономическую мощь, которая будет вырвана из рук капитала? Ответ очевиден, и он вытекает из всего учения Бакунина – организация рабочего класса. Это не противоречит и идее Маркса о взятии власти организованным рабочим классом. Организация рабочего класса – это профсоюзы (синдикаты). Это не машина подавления, значит возражения Бакунина против бюрократии теряют силу. Правда, потом выяснится, что и профсоюз может быть поражен вирусом бюрократизма. Все зависит от его организации. Но в конце XIX века профсоюзная работа в большинстве стран была еще делом энтузиастов, а не функционеров. Почему бы этой организации самих масс не взять власть, не организовать производство на новый лад, преодолеть конкуренцию, организовать планирование? Здесь соединяются марксистские и анархо-коммунистические идеи.
Синдикат как альтернативное общество, вызревающее в недрах капитализма и затем взламывающее оболочку – новое издание замысла Прудона. Синдикализм стал точкой синтеза сразу нескольких традиций, и вполне естественно, что его теоретиками стали и марксисты, и анархисты – Жорж Сорель, Даниэль Де Леон, Артуро Лабриола, Сержио Леоне, Эмиль Пуже и Эмиль Пато.
Стратегия революционного синдикализма предусматривала «прямое действие» рабочих против капиталистов – стачки, саботаж, разрушительные бунты, которые будут нарастать по мере распространения идеалов нового общества без капиталистов и государства. Одновременно будет развиваться и разрастаться синдикалистская организация, которая в итоге охватит большинство рабочих. Их стачка станет всеобщей, старый мир будет парализован, и предприятия захватят сами рабочие, организованные в федерацию синдикатов. Эта федерация станет новой организацией общества.
Синдикализм давал значительный простор для политического творчества. Можно было «выращивать» федерацию союзов прудонистского типа или более централизованную коммунистическую структуру, действовать через профсоюзы или создавать партию, которая является политическим крылом профсоюзов. Один из лидеров американской социал-демократии и в то же время идеолог синдикалистской организации Индустриальные рабочие мира Д. Де Леон писал: «социалистическое общество знать ничего не знает о политическом государстве; в социалистическом государстве политическое государство является делом прошлого; оно либо атрофируется от неупотребления, либо его ампутируют – в зависимости от того, что диктуется обстоятельствами»[772]. По мнению Де Леона политическая партия может играть только разрушительную роль. Созидательные задачи могут играть только профсоюзы. После революции Генеральное исполнительное бюро Индустриальных рабочих мира станет руководящим органом хозяйственной жизни. Где оно будет располагаться, там и будет столица.
Конкретная модель будущего общества, изложенная в книге революционных синдикалистов Э. Пато и Э. Пуже, не оригинальна – она предусматривала распределение предметов первой необходимости по потребностям, а остальных благ – «по труду» с помощью рабочих книжек.
Современный исследователь В.В. Дамье пишет: «революционный синдикализм заимствовал в марксизме представление о примате экономики и прогрессивности классовой борьбы в развитии общества»[773] – идеи, в меньшей степени характерные для народничества и, соответственно, Кропоткина. Можно согласиться с В.В. Дамье в том, что «революционный синдикализм представляет собой лишь частичный, непоследовательный и противоречивый разрыв с индустриально-капиталистической системой»[774]. Но можно ли при таких оговорках вообще говорить о разрыве?
* * *
Ортодоксы марксизма увидели в революционном синдикализме опасного конкурента, и подвергли его резкой критике по двум направлениям: во-первых, следовало доказать, что революционный синдикализм враждебен марксизму, а во-вторых – что он враждебен интересам рабочего класса.
Они быстро выяснили, что революционный синдикализм предельно близок анархизму. Г.В. Плеханов писал об А. Лабриоле: «Поскольку он гремит против государственного вмешательства в экономическую жизнь общества, постольку его устами говорит (либеральный экономист – А.Ш.) Панталеоне; а поскольку он отстаивает идею договора, постольку его вдохновляет Прудон, и постольку он сам оказывается анархистом»[775]. Здесь Плеханов вослед немецким социал-демократам отходит от Маркса 70-х гг. к Лассалю, апологету как раз государственного вмешательства. Но либеральный экономист тут оказался лишним звеном – ведь анархисты выступают против государственного вмешательства еще последовательнее либералов.
Обнаружив близость революционного синдикализма и анархизма, Плеханов считает, что справился с первой задачей «отмежевания» нового течения от марксизма: «Синдикалистская критика «традиционного социализма» опирается, таким образом, как раз на те же теоретические положения, которые служили некогда анархистам в их борьбе против политики и тактики Маркса в Интернационале»[776]. Но не все так просто: в борьбе с бакунизмом Маркс и Энгельс эволюционировали в сторону антиэтатизма.
Лабриола не скрывает анархистских корней синдикализма: «синдикализм нашего времени в значительной степени является возвращением к прудонизму»[777]. Это дает основание Плеханову бросить вызов Прудону с его идеей общества, связанного взаимными обязательствами. Плеханов и не замечает, что в споре Прудном начинает рассуждать как Таккер, предлагавший рассчитывать только на силу: «Чем обеспечивается выполнение этих обязательств?»[778] Вопрос запоздалый, анархистская мысль давно на него ответила: угрозой санкций, чреватых в конечном итоге бойкотом, исключением из системы.
Плеханов словно боится потеряться между двумя теоретиками анархизма, и в отчаянии отступает на либеральные позиции (куда уже давно сдвигается европейская социал-демократия): «Но что такое договор? Это – сделка, налагающая на лиц, в нее входящих, известные обязательства, исполнение которых обеспечивается законом»[779]. Это удивительное для марксиста изречение. Закон сам по себе ничего не обеспечивает, если сам не обеспечен материальной санкцией (также, как и договор обеспечивается этической или материальной санкцией). Закон отличается от прудоновского договорного права тем, что принимается властной элитой. Плеханов думает, что для анархистов «закон плох именно потому, что он – закон», а в действительности потому, что он – навязан государственной машиной.
Собственно, тот же вопрос Плеханов мог бы задать и Марксу: чем обеспечивается выполнение обязательств при коммунизме, когда уже нет государственного принуждения?
Чтобы стать настоящим марксистом, Плеханову следует очиститься от анархистского наследия «Земли и воли» и «Черного передела». Ан-архии Плеханов противопоставил «пан-архию, которая дала бы возможность непосредственного участия в обсуждении и решении общественных дел всем взрослым членам общества»[780]. Но Плеханов не мог не знать, что анархисты тоже не собираются ограничивать чьи-либо права в решении общественных дел. В чем же тогда различие? О нем Плеханов умалчивает, но оно существует. Анархисты отстаивают автономию, марксисты говорят о решении дел всего общества в целом, которое регулирует жизнь каждого человека по единому плану. Соответственно, все могут участвовать в обсуждении этого плана, но не все могут его принимать. Ан-архия будущего – это защита автономии меньшинства, пан-архия – это решение, всеми обсуждавшееся и потому обязательное для всех, даже если они не согласны с результатом. Плеханов выступает за такое «общество, которое распределяло бы продукты сообразно с потребностями трудящихся»[781]. Но у трудящихся разные представления о своих потребностях, и что делать, если кто-то из них не согласится в этом вопросе с «обществом»?
Революционные синдикалисты не видели этого различия и подчеркивали, что они ближе к Марксу, чем нынешние социал-демократы. Лабриола выступает за возвращение к Марксу «без всеобщего избирательного права и парламентской системы, к Марксу 1848 и 1871 гг.»[782]
Революционный синдикализм не враждебен марксизму как таковому, он противостоит этатизму современной социал-демократии, где марксистский централизм сливается с лассальянским государственничеством. В принципе синдикалистская модель вполне совместима даже с централизмом Маркса – все зависит от того, как будет организован всеобщий синдикат будущего. Революционный синдикализм не привнес в историю социалистической мысли какие-то принципиально новые идеи, но он стал пространством сближения левого крыла марксистской традиции и синдикалистского крыла либертарного социализма, в большей степени тяготея ко второму.
* * *
Революционный синдикализм не страдает демонстративным антиполитизмом. Леоне писал, что «всякая классовая борьба есть борьба политическая»[783]. Но синдикалисты не сводят политику к деятельности политических партий. Политика – это противоборство социальных стратегий, идеологий.
Социал-демократы поддерживали политизацию профсоюзного движения. Они не были согласны только с его самостоятельностью. Рабочий класс, объединенный в профсоюзы, должен подчиняться партии рабочего класса. И в этом было ключевое разногласие между синдикализмом и социал-демократией. Плеханов разъяснял логику марксистов: «Чтобы устранить противоположность между гражданским обществом и «политической организацией», необходимо, как я сказал, передать средства производства в общественную собственность. Но общественная собственность на средства производства вовсе не есть собственность, принадлежащая синдикатам. Синдикат, – то есть профессиональный союз, – представляет собою интересы рабочих профессий, т.е. не целого класса производителей, а только данной его части. Где же находят свое выражение интересы класса производителей, как целого? Они находят его в политической партии этого класса»[784]. Но, во-первых, синдикалисты считают представителем общества не отдельный синдикат, а федерацию всех синдикатов, то есть организацию работников всех отраслей, всех трудящихся. Так что это возражение бьет мимо цели. Во-вторых, логика Плеханова оборачивается против него самого. Если синдикализм плох потому, что предлагает передать хозяйство части рабочего класса (что, как видим, является лишь неверной интерпретацией Плеханова), то социал-демократия еще хуже, так как предлагает считать выразителем интересов рабочего класса как целого его заведомую часть – партию.
Чтобы обосновать такой элитаризм, Плеханову предстоит поделить рабочих на «чистых» и «нечистых»: рабочие становятся сознательными не одновременно. Для рабочего движения «будет гораздо лучше, если передовые рабочие, продолжая свою деятельность внутри профессиональных союзов, в то же самое время сплотятся в особую организацию, которая явится как бы авангардом пролетариата. Отличительной чертой этого авангарда явится именно его сознательность, понимание им конечной цели движения»[785]. Но синдикалисты как раз не против того, чтобы объединить сознательных рабочих, но не в партию, а в революционные синдикаты. Но авангард не может представительствовать от имени всего рабочего класса. Его задача – втянуть весь рабочий класс в революционный процесс, превратиться из авангарда в большинство класса.
Плеханов не согласен такой стратегией, и считает, что в профсоюз должны вовлекаться и несознательные рабочие, руководствующиеся эгоистическими соображениями. А передовой отряд будет руководствоваться «классовым эгоизмом», то есть альтруизмом, так как классовые интересы пролетариата соответствуют интересам всех классов, кроме эксплуататоров[786]. Таким образом, партия становится прибежищем «сознательных», а профсоюз – всех. Партия руководит профсоюзами, «сознательные» рабочие – «не сознательными». Но критерий сознательности – не уровень общей культуры, а приверженность «правильной» «пролетарской» идеологии.
* * *
Революционный синдикализм быстро завоевал симпатии большинства участников рабочего движения Франции, Испании, Италии, Аргентины и ряда других стран. Радикальные синдикалистские профсоюзы с минимальным аппаратом и ставкой на низовую инициативу стали вызовом и обычным тред-юнионистским и некоторым социал-демократическим профсоюзам с развитой профбюрократией. В то же время синдикализм как нельзя лучше гармонировал с идеологическим плюрализмом рабочего движения, где сосуществовали и анархисты, и марксисты, и представители синтетических социалистических течений. Казалось, пока рабочие не приступили к строительству нового общества, их разногласия не важны. Пока у них нет сил для свержения капитализма, они шаг за шагом будем давить на капитал, делая его кризис все более острым, и в то же время усиливая позиции организации рабочего класса.
Таким образом, конструктивная модель общества будущего становилась не актуальной, важнее – задачи сегодняшней борьбы, организации стачек, формирование новых синдикатов. Пуже писал: «Я – анархист, но анархия меня не интересует»[787]. Нечто подобное ранее писал о социализме Бернштейн.
В 1902 г. во Франции «биржи труда» объединились с профсоюзами в единую Всеобщую конфедерацию труда (ВКТ). Либертарная традиция «бирж» соединилась со стачечным активизмом. ВКТ стала ведущей организацией революционного синдикализма в Европе. Ее лидеры рассчитывали на силу «прямого действия», которое «исключает любую заботу о законности»[788]. Такая линия облегчала задачу режима, так как позволяла изолировать радикальное рабочее движение от тех слоев трудящихся, которые признавали возможности улучшения своего положения в рамках легальности. Как только либеральное государство согласится обратиться к социальному законодательству, стратегия прямой конфронтации потеряет свою привлекательность.
1 мая 1906 года ВКТ провела первую в Западной Европе (и вторую в Европе после России) всеобщую стачку – за 8-часовой рабочий день. Несмотря на то, что стачка вызвала даже баррикадные бои, выяснилось, что она, строго говоря, не приобретает всеобщего характера – ведь часть рабочих все равно не организована в синдикалистский профсоюз. Но будь она и повнушительнее, все равно всеобщая стачка сама по себе не вела к революции. Зато, несмотря на поражение стачки, предприниматели пошли на частичные уступки. И это было уроком для рабочих.
В октябре 1906 г. конгресс ВКТ принял Амьенскую хартию, которая стала классическим документом революционного синдикализма. Она провозглашала «борьбу за уничтожение системы наемного труда и предпринимательства»[789] путем экспроприации капитала. Хартия «предлагает как средство борьбы всеобщую стачку и считает, что профсоюз, являющийся в настоящее время объединением для сопротивления, сделается в будущем объединением для производства и распределения, основой реорганизации общества»[790].
Очень смело. Но на этом описание стратегических целей движения заканчивается и остается столь же неконкретным, как у марксистской социал-демократии. Хартия требует от своего члена «не вносить в профсоюз те мнения, которые исповедует вне профдвижения»[791]. Таким образом лидеры профсоюза надеялись объединить рабочих, принадлежащих к различным идейным направлениям, преодолеть раскол «политических школ».
Сравнив «Амьенскую хартию» с работами М.А. Бакунина «Организация Интернационала» и «Политика Интернационала», Д.И. Рублев делает вывод: «Таким образом, взгляды Бакунина на рабочее движение совпадали с позицией, занятой в этом отношении революционно-синдикалистскими организациями Европы конца XIX – начала ХХ вв.»[792] Но одно важное различие есть. Бакунин, призывая рабочих объединяться по отраслям, вести экономическую борьбу с капиталом, видит в этом отправной пункт дальнейшего развития рабочего класса, в ходе которого трудящийся «в силу естественного хода вещей и развития борьбы дойдет скоро до признания всех политических, философских и социалистических принципов Интернационала, которые в сущности являются только истинным выражением его исходной точки и его цели»[793]. Амьенская хартия купирует обсуждение философских и политических проблем, конструктивной программы социализма.
В 1908 г. руководство ВКТ перешло к реформистам. В.В. Дамье объясняет это тем, что Организация не выдержала чрезмерного напряжения сил»[794]. Но, например, синдикалистская Национальная конфедерация труда Испании выдерживала и репрессии, и напряжение стачечной борьбы. Причина перехода к реформизму крылась уже в Амьенской стратегии движения.
Опасение раскола привело к идейной стагнации революционного синдикализма. В Амьене обсуждение идеологии было отложено до победы. Но без понимания цели борьбы было невозможно найти путь к новому обществу. Провозгласив радикальную цель, вожди синдикализма отказались обсуждать ее во имя единства рабочего класса, и сосредоточились на поссибилистских задачах сегодняшнего дня. В погоне за массами они отказались от идеологической работы (чтобы не отпугнуть более консервативную часть рабочих). Ставка на инициативу масс, на их сознание, сменилась организационной механикой, сиюминутной выгодностью участия в профсоюзе, а значит – нарастанием бюрократизации и минимализмом требований.
* * *
Не все анархисты поддержали синдикализм, но это течение в анархистской среде было весьма влиятельным. Анархо-синдикалистский взгляд был изложен в резолюции Амстердамского анархистского конгресса 1907 г., предложенной Ф. Дюнуа и П. Монаттом: «экспроприация и переход орудий и продуктов труда в коллективное пользование могут быть совершены только самими рабочими, синдикат призван преобразоваться в производительную группу и представляет в современном обществе зародыш будущего общества»[795].
Но ведущий итальянский теоретик анархо-коммунизма Энрике Малатеста сомневался, что синдикаты, порожденные капиталистической эпохой, смогут трансформироваться в анархо-коммунистические ассоциации, устроенные на совершенно новых принципах. Но Малатеста не спешит прорабатывать переходные модели от синдикатов к анархо-коммунистическим ассоциациям будущего. Анархические и коммунистические отношения возникнут путем «разрушения существующих учреждений»[796]. Этот наивный взгляд господствовал в анархистской идеологии того времени, но ведущий теоретик анархизма начала ХХ века П.А. Кропоткин, о котором речь пойдет ниже, уже начинал пересматривать бесшабашную веру в разрушительный социальный взрыв. Малатеста был моложе и проделал ту же эволюцию позднее.
Табу на идейные споры в синдикализме стало еще одним ударом по анархистской традиции. Марксисты сосредоточились на работе в партиях, которые в свою очередь могли проводить свое влияние в профсоюзах. Анархисты принципиально отрицали возможность создания своих партий. Крупные профсоюзы отказывали анархистам в праве вести свою пропаганду. Оставалось создавать свои профсоюзы, которые в силу своей идеологической окраски и бескомпромиссности, как правило, были малочисленными (хотя в Испании, Швеции, Аргентине и позднее Германии влияние анархистов было преобладающим и в крупных синдикалистских профсоюзах). Но тенденция развития профсоюзного движения неумолимо толкала синдикаты в сторону тред-юнионистской модели, что бы не говорили их лидеры. Остановить эту тенденцию могли только преследования властей, стимулирующие конфронтацию, и последующая революция (как, например, в Испании).
Крупные профсоюзы, которые формально провозглашали революционные цели, в силу необходимости улучшать положение своих членов, сосредоточились на борьбе за сегодняшние права рабочего класса. И эта борьба дала результат. У капитализма вскрылись резервные возможности – по крайней мере в развитых индустриальных странах рабочему классу можно было доплатить. Приближалась эра социального государства, в котором человеку были гарантированы некоторые социальные права. Сначала они поддерживались силовым давлением профсоюза на капитал. С 30-х гг. ХХ века они будут гарантированы национальным государством. Профсоюзы, таким образом, превратятся в подсистему этого государства. К этому времени ВКТ забудет о планах революционного синдикализма и альтернативного общества. Это было предопределено хартией 1906 г., которая запретила выработку модели общества, стремление к которому было написано на знаменах рабочего движения. Может быть, это к лучшему? Социальное государство оказалось не худшим изобретением человечества. Только в начале XXI в. становится очевидно, что у социального государства есть свои пределы развития, и на новом витке истории оно разрушается под действием глобального рынка. А это значит, что человечеству жизненно необходимо продолжать споры, «замороженные» в начале ХХ века.