Санчасть: больницы и врачи
Санчасть: больницы и врачи
Из многого, что было необычным в лагерной жизни, возможно, самое странное было одновременно самым естественным: лагерный врач. Он был в каждом лагпункте. Если квалифицированных врачей не хватало, в лагпункте имелся по крайней мере санитар или фельдшер (с медицинским образованием или без него). Как ангелы-хранители, медики ГУЛАГа порой выхватывали зэков из ледяной пустыни и помещали их в чистые лагерные больницы, где они могли подлечиться, подкормиться, отогреться и вернуться к жизни. Все прочие – надзиратели, конвоиры, бригадиры – постоянно говорили зэку: “Давай, давай!” Только врач не обязан был это делать. “Только врач, – писал Варлам Шаламов, – не посылает заключенного в белую зимнюю тьму, в заледенелый каменный забой на много часов повседневно”[1300].
Иным лагерникам несколько слов, сказанные медиком, в буквальном смысле спасли жизнь. У Льва Копелева, охваченного лихорадкой, страшно изголодавшегося и исхудавшего, “доктор Нина” диагностировала пеллагру, гайморит, заболевание кишечника и сильную простуду. “Завтра как раз уходит этап в больницу”, – сказала она ему. Путешествие из лагпункта в центральную больницу лагеря было очень трудным. Из скудных пожитков Копелеву не разрешили взять почти ничего: велено было “сдать имущество лагпункта”. Сначала брели пешком, под ногами “клочья снега, жидкая, скользкая, вязкая грязь”. Потом вместе с другими больными и умирающими Копелева посадили в тесную теплушку. Дорога была настоящим адом. Но в больнице произошло чудесное преображение:
…я в блаженной полудреме сидел в белой теплой приемной на топчане, застланном чистейшей простыней. <…> Ларинголог дядя Боря, маленький, круглолицый, с седыми усиками, осмотрел очень внимательно. Я передал ему привет от доктора Нины. Он кивнул, улыбнулся, стал расспрашивать: кто, откуда.
– А вы в Москве такого критика Мотылеву знали?
– Тамару Лазаревну? Конечно!
– Это моя племянница.
<…> После короткого опроса он поглядел на термометр.
– Ого, почти 40, Иоганн, кладите его сразу на койку, все барахло сдайте в прожарку и помойте его здесь, не тащите в баню, чтобы не простудить…<…>
Когда я очнулся, то увидел на табуретке у койки шесть больших кусков хлеба: три черных и три давно уже не виденных белых. То были больничные пайки за три дня, “пеллагрозные”.
В больничный паек, кроме хлеба, входила “баланда из картошки, брюквы, моркови и кусок селедки”. Как дополнительное лечебное питание против пеллагры выдавали дрожжи и горчицу. Вскоре Копелев получил из дому посылку и деньги, на которые покупал картошку, молоко, махорку. Он был, казалось, приговорен к смерти, а теперь чувствовал, что спасен[1301].
Такое происходило довольно часто. Евгения Гинзбург назвала больницу, где она работала на Колыме, раем[1302]. “Мы чувствовали себя королями”, – пишет Томас Сговио о “бараке для выздоравливающих” в лагпункте Средникан, где он каждое утро получал “свежую сладкую булочку”[1303]. Другие на много лет сохранили память об изумлении, в которое их привели чистые простыни, доброта санитарок, самоотверженность врачей, спасавших людям жизнь. Один бывший заключенный вспоминает о враче, который с риском для себя самовольно покинул лагерь, чтобы раздобыть необходимые медикаменты[1304]. Татьяна Окуневская написала о своем лагерном враче, что он “возвращает людей из смерти”[1305]. Вадим Александровский, который сам был лагерным врачом, пишет: “…врач и фельдшер в лагере – это если и не боги, то, во всяком случае, полубоги. Именно от них зависит освобождение от проклятой убийственной работы, именно они могут послать на месяц в ОП (оздоровительный пункт)…”[1306]
Восемнадцатилетний венгр Янош Рожаш, попавший после войны в тот же лагерь, что и Александр Солженицын, написал книгу “Сестра Дуся”. Так звали лагерную медсестру, которая, он считал, спасла ему жизнь. Она не только сидела и разговаривала с ним в бараке доходяг, убеждая его, что под ее присмотром он не умрет, но и обменяла свою собственную хлебную пайку на молоко для него, поскольку он мало что в состоянии был переварить. Он остался благодарным ей на всю жизнь: “Я представлял себе два любимых лица: далекое лицо родной матери и лицо сестры Дуси. Они были поразительно похожи. <…> Я утешал себя, что, если со временем я даже забуду лицо матери, представлю сестру Дусю и через нее увижу родную мать”[1307].
Благодарность Рожаша к сестре Дусе переросла в любовь к русскому языку и русской культуре. Когда я спустя полвека после освобождения Рожаша познакомилась с ним в Будапеште, он говорил на элегантном, беглом русском, поддерживал связь с друзьями в России и с гордостью показал мне упоминания об истории своих злоключений в “Архипелаге ГУЛАГ” и в мемуарах жены Солженицына[1308].
Многие между тем отмечают еще один парадокс. Когда заключенный с нетяжелой формой цинги работал в бригаде, его шатающиеся зубы и волдыри на ногах никого не интересовали. На его жалобы начальство отвечало в лучшем случае презрением и насмешками. Сделавшись доходягой, он становился предметом злых шуток и издевательств. Но когда у него сильно поднималась температура или симптомы болезни принимали критический характер – иными словами, когда он уже “проходил” как больной, – этому самому умирающему немедленно давали “противоцинготный” или “пеллагрозный” паек и предоставляли всю доступную в ГУЛАГе медицинскую помощь.
Этот парадокс был неотъемлемым элементом лагерной системы. С самого ее зарождения с больными заключенными обращались иначе, чем со здоровыми. Уже в январе 1931 года для тех, кто не мог больше заниматься тяжелой физической работой, создавались инвалидные бригады[1309]. Позднее возникли инвалидные бараки и даже инвалидные лагпункты. В 1933 году в Дмитлаге было приказано создать “сангородки” на 3600 заключенных[1310]. В официальных документах ГУЛАГа были аккуратно расписаны добавки к пайку для заключенных, находящихся на больничном лечении: кое-какие мясные продукты, натуральный чай (обычным з/к полагался суррогатный), лук (он помогал против цинги) и, неожиданно, стручковый перец и лавровый лист. Даже если на практике дополнительное питание сводилось к “чуточке картофеля, или сухого зеленого горошка (наполовину сырого, чтобы сохранить витамины), или кислой капусты”, больничный паек был роскошью по сравнению с обыкновенным[1311].
Густава Герлинга-Грудзинского так поразил контраст между смертельной жестокостью лагеря и самоотверженным стремлением медицинских работников возвращать к жизни тех, чье здоровье лагерь добросовестно разрушал, что он сделал вывод: в России царит нечто вроде “культа больницы”. Он писал:
Было что-то невероятное в том, что прямо за порогом, после выписки из больницы, зэк снова становился зэком, но, оставаясь лежать на больничной койке, он обладал всеми человеческими правами, за исключением свободы. Для человека, непривычного к контрастам советской жизни, больницы вырастали до масштаба храмов посреди безумств инквизиции[1312].
Трудно было это понять и венгру Дьёрдю Бину, которого отправили в неплохо оборудованную магаданскую больницу: “Я спрашивал себя, зачем они стараются меня спасти? Ведь, казалось бы, они хотят одного – моей мучительной смерти. Впрочем, с логикой я распрощался уже давно”[1313].
Московское начальство ГУЛАГа, несомненно, считало проблемы, создаваемые большим количеством нетрудоспособных заключенных, очень серьезными. Хотя существование в лагерях инвалидов отнюдь не было новостью, проблема обострилась после принятого Сталиным и Берией в 1939 году решения отменить для них условно-досрочное освобождение. Вдруг оказалось, что от больных уже не так просто избавляться. Если не что другое, то это заставило начальство лагерей обратить внимание на больницы. Один проверяющий точно подсчитал рабочее время, потерянное в лагере из-за болезней: “С октября месяца 1940 года по 1?ю половину марта 1941 года было 3472 случая обмораживания заключенных, в силу чего было потеряно рабочих трудодней – 42 334 дня. Доведены до слабосилия заключенные в количестве 2400 чел.” Другой прокурор доложил, что в том же году из 2398 заключенных в ИТЛ Крыма 860 были лишь ограниченно годными к работе, а 273 – полностью нетрудоспособными. Некоторые лежачие больные находились в больнице, других из-за нехватки коек держали в тюремных камерах, что тяжелым бременем ложилось на всю систему[1314].
Отношение к больным и к необходимости их лечить, как и ко всему прочему в ГУЛАГе, было сложным и двойственным. В некоторых лагерях особые инвалидные лагпункты, судя по всему, создавались главным образом для того, чтобы инвалиды не ухудшали производственные показатели. Многих “слабосильных” отправляли из лесных, строительных и промышленных в сельскохозяйственные лагеря, например в Сиблаг, где в 1940–1941 годах из 63 000 заключенных было 9000 инвалидов и около 15 000 полуинвалидов – в общей сложности более трети[1315].
Необходимость выполнять план ставила перед многими лагерными начальниками дилемму. С одной стороны, они искренне хотели лечить больных, чтобы те снова могли полноценно работать. С другой – они не хотели поощрять “лентяев”. На практике это зачастую означало, что лагерная администрация устанавливала лимиты, иногда очень четкие, на то, сколько заключенных могут одновременно числиться больными и сколько их может быть отправлено в оздоровительные лагпункты или “сангородки”[1316]. Иными словами, при любом количестве больных врачи могли освобождать от работы лишь определенный небольшой процент. Бывший лагерный врач В. Александровский вспоминает, что в его лагере каждый день на прием к врачу являлось тридцать – сорок человек, то есть около 10 процентов заключенных лагпункта. При этом “фактически освобождать более 3–5 процентов не полагалось. Дальше начинались разборы”[1317].
Если больных было больше, им приходилось ждать. Типична история Терегулова – заключенного Устьвымлага, который несколько раз заявлял, что болен и не может работать. Согласно составленному позже прокуратурой официальному документу, “медицинские работники не обратили внимания на заявления Терегулова и он был послан на работу. Не будучи в состоянии работать, Терегулов отказался от работы, за что был водворен в штрафной изолятор, где содержался четыре дня, после чего был доставлен в тяжелом состоянии в стационар и там умер”. В другом лагере, говорится в том же документе, туберкулезного больного по фамилии Брус использовали на тяжелых работах. “Состояние здоровья Бруса в момент проверки было настолько тяжелым, что после окончания работы он не мог следовать в зону лагерного подразделения без посторонней помощи”[1318].
Жесткая квота на болезни означала, что врачи находились под страшным давлением противоборствующих сил. Если у них из-за неоказания медицинской помощи слишком много заключенных умирало, им грозили неприятности или даже лагерный срок[1319]. С другой стороны, на них воздействовала самая жестокая и агрессивная часть лагерной уголовной элиты, которой нужны были освобождения от работы. Если врач хотел давать отдых действительно больным пациентам, он должен был сопротивляться натиску блатных. Шаламов в одном из рассказов описывает судьбу молодого врача-арестанта Сурового, направленного работать в медпункт прииска “Спокойный”, где было много уголовников:
Друзья отговаривали Сурового – можно было отказаться, пойти на общие работы, но не ехать на явно опасную работу. Суровый попал в больницу с общих работ – он боялся туда вернуться и согласился поехать на прииск работать по специальности. Начальство дало Суровому инструкции, но не дало советов, как себя держать. Ему было запрещено категорически направлять с прииска здоровых воров. Через месяц он был убит прямо на приеме – пятьдесят две ножевые раны было сосчитано на его теле[1320].
Кароль Колонна-Чосновский, приехав работать фельдшером в блатной лагпункт, был предупрежден, что его предшественника пациенты зарубили. В первую же ночь к нему пришел человек с топором, требуя освобождения от работы на день. Кароль, однако, проявил расторопность и вышвырнул его из фельдшерской хибарки. На следующий день он заключил сделку с Гришей, главарем всех блатных лагпункта: в дополнение к действительно больным Гриша ежедневно мог давать ему фамилии двух человек, которых надо было освободить от работы[1321].
Сходный случай описывает Александр Долган. В один из первых дней его работы фельдшером к нему явился уголовник. Он заявил, что у него болит живот, и потребовал опиум. “Он жестом поманил меня к себе. «А ну-ка глянь!» – свирепо прошептал он и распахнул рубашку. Под рубашкой в правой руке он держал кривой нож, похожий на миниатюрный ятаган. «Мне нужен опиум, понял? Ко мне всегда тут хорошо относились. Вот что, новенький: либо я получу опиум, либо ты получишь вот этот нож»”. Долган сумел отделаться от него, дав ему фальшивую настойку опия. Другие, не столь смекалистые, порой надолго оказывались в руках у блатных[1322].
Заключенные, попадавшие все-таки в больницу, обнаруживали, что качество медицинской помощи может быть очень разным. В больших лагерях были нормальные больницы, укомплектованные соответствующим штатом и снабжаемые лекарствами. В центральной больнице “Дальстроя”, расположенной в Магадане, было новейшее оборудование и отличные врачи-заключенные, многие в прошлом московские специалисты. Хотя большинство ее пациентов составляли сотрудники НКВД и лагерной администрации, квалифицированную помощь специалистов в Магадане или в другом месте получали и самые удачливые из больных заключенных. Леониду Финкельштейну даже разрешили побывать у зубного врача. Некоторые инвалидные лагпункты также были хорошо оборудованы и, судя по всему, действительно предназначены для того, чтобы возвращать пациентам здоровье. В один из таких попала Татьяна Окуневская. Ее обрадовали обширная территория и растущие за зоной деревья: “Я столько лет их не видела! И весна!”[1323]
В санчастях маленьких лагпунктов все было намного хуже. Как правило, врачам удавалось поддерживать лишь весьма относительный уровень стерильности и асептики[1324]. Больницы нередко представляли собой обычные бараки с койками, а иногда пациентов клали по двое на одну койку. Набор лекарств часто был минимальным. В результате прокурорской проверки одного маленького лагеря было установлено, что в нем нет особого больничного здания, пациентам не предоставляется постельное и нательное белье, нет лекарств, нет квалифицированного медперсонала. Поэтому смертность была чрезвычайно высока[1325].
Воспоминания лагерников свидетельствуют о том же. Исаак Фогельфангер, который был главным хирургом лагерной больницы, пишет о небольшой санчасти одного из лагпунктов Севураллага, что “лечение и отчетность там никуда не годились”. Кроме того,
питание было совершенно недостаточным, и остро не хватало медикаментов. Больным с переломами и обширными повреждениями мягких тканей, подлежавшим хиругическому лечению, не оказывалось необходимой помощи. Редко, как я потом выяснил, пациентов выписывали в работоспособном состоянии. Попадая в больницу с выраженными симптомами истощения, люди в большинстве своем там умирали[1326].
Поляк Ежи Гликсман вспоминал, что в одном лагпункте заключенные фактически лежали на полу вповалку: “Все проходы были заполнены телами лежащих. Повсюду грязь, мерзость. Многие пациенты бредили, издавали бессвязные крики, другие лежали бледные, неподвижные”[1327].
Еще хуже было в бараках для неизлечимо больных, которые смело можно было назвать (и называли) мертвецкими. В одном таком бараке для дизентерийных “пациенты лежали неделями. Кому сильно везло, выздоравливали. Но чаще умирали. Не было ни ухода, ни лекарств. <…> Чью-либо смерть пациенты обычно старались скрывать три-четыре дня, чтобы получать паек умершего”[1328].
Бюрократические препоны усугубляли положение. В 1940 году по результатам проверки было отмечено, что в одном лагере не хватало коек для больных, и поскольку пациентам, не находящимся в больнице, не полагалось больничного пайка, те, кому не досталось в ней места, получали урезанный паек “отказчиков”[1329].
Хотя многие лагерные врачи всеми силами старались спасать человеческие жизни, от некоторых помощи было мало. Иные, находясь в привилегированном положении, больше думали, как угодить начальству, чем о “врагах народа”, которых они должны были лечить. Элинор Липпер вспоминала главного врача больницы на пятьсот пациентов: “Она вела себя как помещица царских времен. Весь персонал больницы она считала своими личными слугами. Как-то раз ухватила санитара, допустившего оплошность, за волосы и дернула так, что он закричал от боли”[1330]. В другом лагере жена начальника, работавшая врачом в больнице, получила порицание от проверяющих за то, что она слишком долго не госпитализировала тяжелобольных, не освобождала заболевших от работы, вела себя грубо, выгоняла из больницы невылеченных людей[1331].
Иногда врачи сознательно отказывали пациентам-зэкам в необходимом лечении. В 1956 году в Горлаге Леонид Трус получил тяжелую производственную травму. Была очень сильно повреждена нога. Лагерный врач только наложил жгут, чтобы остановить кровотечение, но этого было мало. Трус потерял много крови и страшно замерз. Из лагеря его отвезли в Норильск в городскую больницу. Находясь в полубессознательном состоянии, он услышал, как врач велит сестре готовить переливание крови. Тем временем сопровождающие сообщали его данные: имя, фамилию, пол, возраст, место работы. Узнав, что он зэк, медики “тут же оставили всю работу и сказали: «Мы заключенным помощь не оказываем»”. Труса перевезли в лагерную больницу, и там за взятку ему ввели глюкозу и морфий. Переливание крови никто делать не стал. На следующее утро ногу ампутировали. Трус рассказывал мне:
Мое состояние было настолько плохое, что хирург считал, что я все равно жить не буду, и поэтому он сам даже не стал делать операцию, а дал попрактиковаться своей жене, которая была не хирургом, а терапевтом, но он хотел, чтобы она приобрела квалификацию хирурга. <…> Правда, потом мне сказали, что она сделала все очень хорошо, грамотно, за исключением каких-то деталей, которые она сделала не то что неаккуратно, она просто не думала, что я буду жить, и поэтому ей это было совершенно безразлично. И вот я остался жив![1332]
Не все лагерные врачи, независимо от доброты, имели достаточную квалификацию. В их числе были как ведущие московские специалисты, отбывавшие лагерный срок, так и невежды, не разбиравшиеся в медицине и просто стремившиеся получить относительно теплое местечко. Еще в 1932 году ОГПУ сетовало на нехватку квалифицированного медперсонала[1333]. Вследствие этого заключенные, имевшие диплом врача, были исключением из правил, касавшихся назначения на придурочные должности: за какую бы “контрреволюционную террористическую деятельность” они ни были осуждены, им почти всегда разрешали лечить больных[1334].
Из-за дефицита кадров заключенных учили на медсестер и фельдшеров – учили чаще всего наспех и самому элементарному. Евгения Гинзбург стала “медперсоной” после всего нескольких дней в лагерной больнице, где ее научили ставить банки и делать инъекции[1335]. Александр Долган, которого научили в лагере основам фельдшерской работы, прошел проверку в другом лагере. Начальник, сомневавшийся в его квалификации, велел ему сделать вскрытие, и он “разыграл наилучший спектакль, какой только мог, всем своим видом показывая, что делал это много раз”[1336]. Януш Бардах, чтобы получить должность фельдшера, тоже солгал: сказал, что учился на третьем курсе медицинского факультета, тогда как на самом деле еще даже не поступил в университет[1337].
Результаты были предсказуемы. Заняв в Севураллаге свою первую должность лагерного врача, квалифицированный хирург Исаак Фогельфангер с изумлением обнаружил, что цинготные волдыри, вызванные не инфекцией, а истощением, тамошний фельдшер лечит йодом. Позднее он увидел, как несколько пациентов умерло, потому что безграмотный врач велел ввести им раствор обычного сахара[1338].
Все это наверняка было известно лагерным начальникам, один из которых в письме московскому руководству сетовал на нехватку врачей, на то, что в некоторых лагпунктах медицинскую помощь заключенным оказывают неквалифицированные самоучки. Другой писал, что лагерная медицина противоречит всем принципам советского здравоохранения[1339]. Начальство все знало, заключенные все знали, и тем не менее в лагерных больницах ничего не менялось к лучшему.
Но несмотря на все это: продажность врачей, плохую подготовку младшего персонала, нехватку медикаментов, – жизнь в больнице или изоляторе была для зэков настолько привлекательна, что ради попадания туда они готовы были не только угрожать врачам, но и калечить себя самих. Как солдаты, не желающие идти в бой, заключенные, пытаясь спасти себе жизнь, наносили себе увечья, симулировали или нарочно вызывали болезни – делались “саморубами” или “мастырщиками”. Некоторые надеялись таким образом получить освобождение или амнистию по инвалидности. Столь многие в это верили, что ГУЛАГ, по крайней мере в одном случае, объявил, что инвалидов и слабосильных досрочно выпускать не будут (хотя в некоторых случаях их выпускали)[1340]. Однако большинство просто хотело освободиться от работы.
Наказание за членовредительство было суровым – новый срок. Ведь инвалид – обуза для государства и помеха выполнению плана. “Саморубы карались жестоко – как саботаж”, – пишет Анатолий Жигулин[1341]. Один бывший заключенный пишет об уголовнике, отрубившем себе топором четыре пальца на левой руке. Но в инвалидный лагерь его не отправили – заставили сидеть на снегу и смотреть, как другие работают. “Если бы, замерзая, он попробовал встать размяться <…> его бы немедленно застрелили «при попытке к бегству <…>». Очень скоро он сам попросил дать ему лопату и, придерживая ее, как крючком, единственным уцелевшим пальцем левой руки, кидал мерзлую землю, плача и ругаясь”[1342].
Тем не менее многие заключенные считали, что игра стоит свеч. Себя при этом не жалели. Блатные часто отрубали себе три средних пальца руки – без них нельзя было работать на лесоповале или катить тачку на приисках. Случалось, человек отрубал себе ступню или кисть руки, выжигал глаза кислотой. Некоторые, идя в мороз на работу, обматывали ступню мокрой тряпкой. Возвращались с обморожением третьей степени. Так же поступали с пальцами рук. В 1960?е годы Анатолий Марченко видел, как заключенный прибил свою мошонку к тюремной скамье[1343].
Но использовались и более хитроумные способы. Один изобретательный уголовник украл шприц и ввел себе в половой член мыльный раствор. Возникшие выделения выглядели как симптом венерической болезни. Другой придумал способ симулировать силикоз. С серебряного кольца, которое ему удалось сохранить при себе, он напильником натер немного серебряного порошка. Смешав этот порошок с табаком, он выкурил получившуюся смесь. Он ничего не почувствовал, но, придя в санчасть, стал имитировать силикозный кашель. Сделали рентген легких, и на снимке увидели зловещее затемнение. Его освободили от тяжелых работ и отправили в лагерь для неизлечимо больных[1344].
Заключенные также пытались инфицировать себя, провоцировали хронические заболевания. Вадим Александровский лечил пациента, сделавшего себе “мастырку” на ступне грязной иглой[1345]. Густав Герлинг-Грудзинский рассказывает о заключенном, который раз в несколько дней тайком клал руку в огонь, не позволяя зажить ране, дававшей ему освобождение от работы[1346]. Жигулин нарочно вызвал у себя ангину, после “жаркой пробежки” напившись ледяной воды и надышавшись холодным воздухом. “О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице!”[1347]
Некоторые симулировали сумасшествие. Бардах некоторое время работал фельдшером в психиатрическом отделении центральной магаданской больницы. Там главный способ разоблачения симулянтов состоял в том, что их помещали в одну палату с настоящими шизофрениками. “Многие, даже самые упорные, всего через несколько часов принимались барабанить в дверь и умолять, чтобы их выпустили”. Если это не действовало, зэку делали инъекцию камфары, вызывавшую судороги. Из выживших мало кто хотел повторения процедуры[1348].
Как пишет Элинор Липпер, своя стандартная процедура была и для тех, кто симулировал паралич. Пациента клали на операционный стол и усыпляли малой дозой анестезирующего средства. Когда он просыпался, его ставили на ноги и звали по имени. Прежде чем вспомнить, что ему надо рухнуть на пол, он делал несколько шагов[1349]. Дмитрий Быстролетов рассказывает о разоблачении девушки, симулировавшей глухоту. Начальник лагпункта вызвал ее мать и разрешил ей свидание с дочерью. В барак мать не пустили и велели ей кричать – вызывать дочь. Разумеется, дочь ответила[1350].
Но некоторые врачи помогали пациентам симулировать. У Александра Долгана, несмотря на очень большую слабость и понос, температура повысилась не настолько, чтобы его освободили от работы. Но когда он сказал лагерному врачу, образованному латышу, что он американец, тот просиял: “Я так мечтал найти человека, с которым можно поговорить по-английски!” Он показал Долгану, как внести инфекцию в рану, которую сделал у себя на руке сам Долган. В результате получился огромный волдырь, который произвел требуемое впечатление на людей из МВД, инспектировавших больницу[1351].
В очередной раз обычная мораль переворачивается с ног на голову. В свободном мире врач, который нарочно делает пациента больным, не заслуживает доброго слова. Но в лагере такой врач справедливо мог считаться святым человеком.