Рабочая зона
Рабочая зона
Работа была главной задачей подавляющего большинства советских лагерей. Она была главным занятием заключенных и главной заботой администрации. Организация повседневной жизни была подчинена работе, и благополучие заключенных зависело от того, как они трудились. Однако выработать обобщенное представление о лагерном труде не так-то просто: образ заключенного, в метель орудующего кайлом на золотом прииске или угольном месторождении, – стереотип, и не более того. Таких, конечно, было множество – миллионы, как показывают цифры, относящиеся к лагерям Колымы и Воркуты, – но существовали, как мы теперь знаем, и лагеря в центре Москвы, где зэки проектировали самолеты, и лагеря в центре России, где зэки строили атомные электростанции и работали на них, и рыболовецкие лагеря на Тихом океане, и сельскохозяйственные лагеря в Южном Узбекистане. Архивы ГУЛАГа в Москве полны фотографий заключенных с верблюдами[772].
Спектр экономической деятельности ГУЛАГа, несомненно, был столь же широк, как спектр экономической деятельности всего СССР. Листая самый полный на сегодня справочник по лагерям “Система исправительно-трудовых лагерей в СССР”, видишь, что заключенные добывали золото, никель, уголь и торф, прокладывали автомобильные и железные дороги, работали на военных, химических и металлургических предприятиях, строили электростанции, аэропорты, жилые дома, укладывали канализационные трубы, валили лес, делали рыбные консервы[773]. В архивах ГУЛАГа хранится фотоальбом, целиком посвященный выпускаемой заключенными продукции. В числе прочего сфотографированы мины, снаряды и другое военное снаряжение; детали автомобилей, дверные замки, пуговицы; стулья, шкафы, телефонные будки, бочки; обувь, корзины, ткани (приложены образцы); ковры, кожа, меховые шапки, овчинные полушубки; бокалы, лампы, стеклянные банки; мыло и свечи; и даже игрушки – деревянные танки, ветряные мельнички, заводные зайцы, играющие на барабане[774].
Различия в характере работы существовали как между лагерями, так и внутри лагерей. В лесозаготовительных лагерях большинство заключенных было занято на лесоповале. Получившие срок три года или меньше работали в исправительно-трудовых колониях, где режим был легче лагерного и которые обычно были привязаны к какому-либо одному предприятию. Напротив, более крупные лагеря могли сочетать в себе несколько родов деятельности, например работу на шахте, на кирпичном заводе, на электростанции и на строительстве зданий или дороги. В таких лагерях зэки разгружали товарные поезда, водили грузовики, убирали урожай овощей, работали на кухне, в больнице, в детских яслях. Неофициально они работали и слугами, нянями, портными у лагерных начальников, надзирателей и их жен.
Заключенным с большими сроками обычно доводилось побывать на очень разных работах, хороших и плохих – как повезет. На протяжении своих без малого двадцати лет лагерной жизни Евгения Гинзбург работала на лесоповале и на рытье канав, была уборщицей в магаданской гостинице, судомойкой, птичницей, прачкой у жен лагерного начальства, медсестрой в деткомбинате. Наконец она стала медсестрой в больнице для заключенных[775]. Другой политзаключенный, Леонид Ситко, проведший в советских лагерях одиннадцать лет, сначала был сварщиком, потом добывал камень в каменном карьере, потом работал в строительной бригаде, потом был шахтером, потом делал столы и книжные полки на деревообрабатывающем заводе[776].
Но хотя видов работ в лагерях было почти так же много, как на воле, работающие заключенные обычно подразделялись на две категории. Одну составляли те, кто трудился на “общих работах”, другую – все остальные, так называемые придурки. Последние, как мы увидим, были некой особой кастой. Общие работы, на которых было занято подавляющее большинство заключенных, представляли собой именно то, чем они кажутся по названию: тяжелый неквалифицированный физический труд. “Первая лагерная зима 1949–1950 годов была для меня особенно тяжелой, – рассказывал Исаак Фильштинский. – Я не имел профессии, которая могла бы в лагере пригодиться, и меня гоняли по разным общим работам с места на место «пилить, носить, тащить, толкать» и т. д., словом, куда только не придет в голову нарядчику”[777].
За исключением тех, кому везло с самого начала, – обычно это были инженеры-строители, или другие полезные для лагеря специалисты, или же люди, уже зарекомендовавшие себя стукачами, – в большинстве своем зэки после карантина, длившегося примерно неделю, автоматически посылались на общие работы. Заключенного зачисляли в бригаду численностью от четырех до четырехсот человек – все они не только вместе работали, но и вместе ели и, как правило, спали в одном бараке. Бригаду возглавлял бригадир из заключенных – человек, пользовавшийся доверием, чей статус был весьма высок. Он распределял работу, следил за ее ходом и старался обеспечить выполнение нормы.
Лагерное начальство понимало значение бригадиров, по статусу находившихся где-то между заключенными и администрацией. В 1933 году начальник Дмитлага в приказе напоминал подчиненным, что “бригадир является самым важным, самым значительным лицом на производстве”, и возмущался тем, что они “не умеют найти среди каналоармейцев нужных для производства способных людей”[778].
Для заключенного отношения с бригадиром были не просто важны – они определяли всю его жизнь и нередко решали, выживет он или умрет. Один заключенный писал:
Жизнь заключенного очень сильно зависит от бригады и от бригадира, круглые сутки ты проводишь в их обществе. И на работе, и в столовой, и на нарах – все те же лица. Бригадники – либо все вместе, либо по группам, либо все врозь. Либо помогают тебе выжить, либо помогают загнуться. Либо – сочувствие и помощь, либо – неприязнь или безразличие. Очень важна и роль бригадира, а также – кто он; его задачи и поведение: выслужиться перед начальством за твой счет и для своего благополучия, а члены бригады – его подданные, слуги и лакеи, или он считает тебя своим товарищем по несчастью и делает все, чтобы облегчить жизнь бригадникам[779].
Рытье могилы. Рисунок Вениамина Мкртчяна. Ивдель, 1953 год
Некоторые бригадиры угрожали подчиненным и грубо воздействовали на них. В свой первый день на карагандинской шахте Александр Вайсберг обессилел от голода и тяжелой работы. Это привело в бешенство бригадира, который “взревел и обрушил на меня, как разъяренный бык, всю мощь своего большого тела. Он бил меня кулаками, пинал ногами и напоследок отвесил мне такой удар по голове, что я свалился наземь, весь в синяках и с окровавленным лицом…”[780]
В других случаях бригадир предоставлял самой бригаде понуждать людей к более усердной работе. Герой рассказа Солженицына “Один день Ивана Денисовича” размышляет о том, что лагерная бригада – не такая, “как на воле, где Иван Иванычу отдельно зарплата и Петру Петровичу отдельно зарплата. В лагере бригада – это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное, или все подыхайте”[781].
Колымского заключенного Петра Деманта, написавшего мемуары под псевдонимом Вернон Кресс, за невыполнение нормы товарищи по бригаде ругали и били; в конце концов его перевели в “слабосильную” бригаду, где зэки получали меньший паек[782]. Юрий Зорин вспоминал о своем пребывании в бригаде, в основном состоявшей из трудолюбивых литовцев, которые не терпели халтурщиков: “Вы себе представить не можете, на воле так качественно не работали, как работали литовцы. <…> Когда человек плохо работает, его из литовской бригады убирают”.
Если зэку не везло и он оказывался в “плохой” бригаде, откуда не в состоянии был улизнуть с помощью хитрости или взятки, он мог умереть голодной смертью. М. Б. Миндлин (позднее один из основателей общества “Мемориал”) однажды попал на Колыме в бригаду, состоявшую в основном из грузин и возглавляемую бригадиром-грузином. Миндлину быстро стало ясно, что бригадники боятся своего бригадира не меньше, чем лагерного начальства, и что ему, “единственному еврею среди грузин”, на легкую жизнь рассчитывать не приходится. В первые дни он работал очень усердно, надеясь получить “внекатегорийное питание” – “1200 граммов хлеба и баланды от пуза”. Но бригадир, закрывая наряды, провел его по разряду тех, кому полагалось только по 700 граммов. Затем с помощью взятки Миндлин сумел перейти в другую бригаду, где была совершенно другая атмосфера: бригадир действительно заботился о подчиненных. “Каждый, кто попадал в бригаду Бобровникова, считал себя счастливым и спасенным от голодной смерти”. Миндлина он вначале поставил на легкую работу, чтобы дать ему окрепнуть. Позднее сам Миндлин стал бригадиром и в этом качестве “давал на лапу” старшему повару, хлеборезу, нарядчику и другим нужным людям, способным облегчить положение бригады[783].
Поведение бригадира так много значило потому, что общие работы, как правило, не должны были по идее носить фиктивный или бессмысленный характер. Если в нацистских лагерях, как пишет один видный ученый, работа часто была “в первую очередь предназначена для пытки и издевательства”, то советские заключенные должны были выполнять производственный план[784]. Были, конечно, исключения. Глупые или садистски жестокие начальники иногда давали зэкам бессмысленные задания. Сусанна Печуро вспоминала, как один начальник, заставлявший заключенных делать бессмысленную работу – носить глину с места на место, сказал: “Мне нужна не ваша работа, мне нужны ваши мучения”. Нечто подобное, вероятно, слышали заключенные на Соловках в 1920?е годы.[785] В 1940?е, как мы увидим, возникла система штрафных лагерей, чья главная задача была не экономической, а карательной. Но даже там заключенные должны были что-то производить.
Чаще всего, однако, начальство не задавалось специальной целью мучить заключенных – его просто не волновало, мучатся они или нет. Гораздо важнее было выполнение общего производственного плана и индивидуальных трудовых норм, которые могли выражаться в кубометрах леса, тоннах угля, метрах вырытых канав. К выполнению нормы относились с неумолимой серьезностью. Повсюду в лагерях висели плакаты, призывавшие заключенных отдать все силы труду. На эту же цель направлялись главные усилия “культурно-воспитательных” подразделений. В столовых или на центральных площадях некоторых лагерей на больших досках регулярно вывешивались трудовые показатели бригад[786].
Нормы с колоссальным тщанием и научным обоснованием устанавливал нормировщик, чья работа, как считалось, требовала очень высокой квалификации. Жак Росси пишет, что при расчистке снега различались: свежевыпавший снег; легкий снег; слегка слежавшийся снег; слежавшийся снег (требующий нажима ноги на лопату); сильно слежавшийся снег; смерзшийся снег (который нужно долбить ломом). Мало этого, “ряд коэффициентов учитывает расстояние и высоту отброски снега и т. п.”[787]
Но при всей видимой научности установление трудовых норм и решение вопроса о том, кто выполнил норму, а кто нет, было сопряжено с коррупцией, несправедливостью и несообразностями. Во-первых, заключенным обычно устанавливались те же нормы, что и вольнонаемным рабочим – профессиональным лесорубам и шахтерам. Однако, как правило, зэки не были ни лесорубами, ни шахтерами, и часто они имели смутное представление о том, что от них требуется. Кроме того, после тюрьмы и изнурительного этапа в “столыпинке” или телячьем вагоне их физические силы были подорваны.
Чем меньше у заключенного было опыта физического труда и чем сильнее он был измотан, тем хуже ему приходилось. Евгении Гинзбург принадлежит классическое описание того, как они с напарницей, обе непривычные к физическому труду, обе ослабленные годами тюрьмы, пытались валить деревья:
Три дня мы с Галей пытались сделать немыслимое. Бедные деревья! Как они, наверно, страдали, погибая от наших неумелых рук. Где уж нам, неопытным и полуживым, было рушить кого-то другого. Топор срывался, брызгая в лицо мелкой щепой. Пилили мы судорожно, неритмично, мысленно обвиняя друг друга в неловкости, хотя вслух никаких упреков не делали, сознавая, что ссориться – это было бы роскошью, которой мы не могли себе позволить. Пилу то и дело заносило. Но самым страшным был момент, когда искромсанное нами дерево готовилось наконец упасть, а мы не понимали, куда оно клонится. Один раз Галю сильно стукнуло по голове, но фельдшер нашей командировки отказался даже йодом прижечь ссадину, заявив: – Старый номер! Освобождения с первого дня захотела!
В конце дня бригадир подсчитывал результаты: у Евгении и Гали могло получиться, скажем, 18 процентов нормы. На следующий день, “получив «по выработке» крохотный ломтик хлеба, мы шли в лес и, еще не дойдя до рабочего места, буквально валились с ног от слабости”. Между тем бригадир “очень доходчиво объяснял нам на разводах и поверках, что никакой уравниловки быть не может и бросать народный хлеб на контриков и саботажников, не выполняющих норму, он не намерен”[788].
В заполярных и приполярных лагерях – на Колыме, в Воркуте, в Норильске – трудности усугублялись климатом и местоположением. Вопреки распространенному мнению, летом в Арктике ненамного легче, чем зимой. Температура может подниматься выше 30 ?С. Когда снег тает, поверхность тундры покрывается грязью, по которой трудно ходить. Летом одолевает мошка – целые тучи мелких насекомых, в жужжании которых тонут все прочие звуки. Одна бывшая лагерница пишет:
Мошка лезла под рукава, под штанины. От ее укусов опухало лицо. Нам привозили на объект обед, и пока, бывало, проглотишь свою баланду, в миске полно мошки (“как гречневая каша”). Эта дрянь попадала в глаза, в нос и рот и на вкус была сладкой от нашей крови. Чем больше человек кутался и потел, тем больше она жрала. Лучшим выходом было игнорировать ее, одеться полегче и вместо накомарника надеть венок из травы или березовых веток[789].
Зимой, конечно, было чрезвычайно холодно – 30, 40, 50 ниже нуля. Многие мемуаристы, поэты и прозаики пытались описать, каково это – работать на таком морозе. В одних воспоминаниях говорится, что “простейший взмах рукой вызывал явственно слышимый свистящий звук”[790]. Другой бывший заключенный пишет, что однажды в сочельник проснулся утром и почувствовал, что не может поднять голову.
Я спросонья подумал было, что ночью кто-то привязал ее к нарам; потом попытался подняться, и тогда тряпка, которой я перед тем, как лечь спать, обмотал голову и уши, слетела. Опираясь на локоть, я потянул за конец и понял, что тряпка примерзла к нарам. Мое дыхание и дыхание всех, кто был в помещении, висело в воздухе, как дым[791].
Януш Бардах писал: “Не двигаться было рискованно. Когда нас считали, мы подпрыгивали, притоптывали на месте, охлопывали себя, чтобы сохранить тепло. Я беспрерывно шевелил пальцами ног, сжимал и разжимал кулаки. <…> Прикоснешься голой рукой к металлу – оставишь на нем кожу. Ходить в баню было крайне опасно. А если у тебя понос и ты присел на снегу, рискуешь остаться так навсегда”. Поэтому некоторые заключенные предпочитали пачкать кальсоны. “Работать с ними рядом было противно, а вечером в палатке, когда мы начинали согреваться, вонь поднималась невыносимая. Таких людей нередко били и выкидывали наружу”[792]. Некоторые виды общих работ были хуже других из-за условий, в которых оказывались люди. Один бывший заключенный вспоминал, что на северных угольных шахтах под землей было теплее, чем наверху, но на людей из трещин постоянно капала ледяная вода:
Шахтер становится своеобразной большой сосулькой с устойчивым и длительным переохлаждением всего организма. Через три-четыре месяца такой адской работы наступает массовое заболевание скоротечной чахоткой, от которой более половины зэков уходят на тот свет или становятся туберкулезными…[793]
Исаака Фильштинского в Каргопольлаге поставили на работу, которая зимой была одной из самых неприятных, – сортировать лес в сортировочном бассейне с горячей водой, которая подавалась с электростанции.
Поскольку в ту зиму в Архангельской области стояли устойчивые морозы в сорок – сорок пять градусов, над бассейном все время висел густой пар, – вспоминает он. – Было одновременно и очень сыро, и холодно. <…> Работа была не очень тяжелая, однако через тридцать-сорок минут все тело пронизывала и обволакивала сырость, оставляя изморозь на бороде, усах и ресницах и проникая до самых костей сквозь жалкую лагерную одежонку[794].
Но хуже всего приходилось зимой тем, кто работал в лесу. Мало того что было холодно – мог налететь жестокий неожиданный буран, подобный тому, в какой попал Януш Бардах на Колыме, работая в карьере. Вместе с другими заключенными и конвоирами он возвращался в лагерь вслед за сторожевыми собаками, держась за общий канат:
Я не видел ничего дальше спины Юрия. Я вцепился в канат, как в спасательный круг. <…> Никаких ориентиров видно не было, я понятия не имел, сколько нам еще идти, и был уверен, что нам не добраться до лагеря. Вдруг я почувствовал под ногой что-то мягкое – это был заключенный, который отпустил канат и упал. “Стойте!” – заорал я. Но какое там – никто меня не слышал. Я нагнулся и потянул упавшего за руку. “Вот, держи!” Я попытался вложить ему в руку канат. Бесполезно. Рука, когда я ее отпустил, упала на снег. Резкая команда Юрия заставила меня двинуться дальше…
Когда бригада Бардаха вернулась в лагерь, в ней не хватало трех заключенных. Обычно “тела тех, кто не дошел, находили только весной – часто в какой-нибудь сотне метров от зоны”[795].
Стандартная одежда плохо защищала от непогоды. В 1943 году, например, в перечень вещевого довольствия, установленный НКВД, входили летняя рубаха (на два сезона), летние шаровары (на два сезона), ватная телогрейка (на два года), ватные шаровары (на полтора года), валенки (на два года) и нательное белье (на девять месяцев)[796]. На практике даже этих скудных комплектов на всех не хватало. Прокурорская проверка двадцати трех лагерей в 1947 году обнаружила “крайне неудовлетворительное обеспечение заключенных одеждой, бельем и обувью”. В Красноярском лагере менее чем у половины заключенных была теплая обувь. В Норильлаге на Крайнем Севере теплой обувью было обеспечено только 75 процентов лагерников, теплой одеждой – 86. В Воркутлаге, тоже расположенном за Полярным кругом, валенки были только у 48 процентов заключенных, белье в некоторых подразделениях – только у 35–30[797].
В отсутствие казенной обуви людям приходилось что-то изобретать. Плели лапти из лыка, делали обувь из старых телогреек, из автопокрышек. В лучшем случае в этих штуковинах было трудно ходить – особенно по глубокому снегу. В худшем – они пропускали влагу и холод, практически гарантируя обморожение[798]. Вот как Элинор Липпер описывает самодельную обувь под названием “ЧТЗ” (от “Челябинский тракторный завод”):
Они были сделаны из слегка подбитой войлоком и простеганной мешковины. Высокие и широкие голенища доходили до колен, а внизу носы и пятки обшивались клеенкой или дерматином. Подошва – три куска старой автомобильной шины. Все сооружение привязывается к ступне бечевкой и другой бечевкой перетягивается под коленом, чтобы внутрь не попадал снег. <…> После дня носки они делаются совершенно покоробленными, и дряблые подошвы гнутся по-всякому. Ткань вбирает влагу с невероятной быстротой, особенно если на обувь пошли мешки из-под соли…[799]
Другой бывший заключенный вспоминает сходные приспособления:
Пальцы ног с боков были свободны. Невозможно было сделать так, чтобы ткань плотно прилегала к ступне, поэтому пальцы ног легко было обморозить”. Он действительно обморозил в этой обуви ступни, что, по его мнению, спасло ему жизнь, поскольку его освободили от работы[800].
Заключенные по-разному пытались бороться с холодом. После работы люди спешили в бараки и теснились вокруг печки, подходя к огню так близко, что загоралась одежда: “В нос бил едкий, отвратительный запах горящего тряпья”[801]. Греться среди дня некоторые считали опасным. Исаака Фильштинского опытные лагерники предупреждали, что при работе на холоде нельзя подходить ни к костру, ни к печке: из-за резких перепадов температуры можно заработать воспаление легких. “Человеческий организм так устроен, что, как бы ни было телу холодно, оно приспосабливается и привыкает. Этому мудрому правилу я следовал в лагере всегда и никогда не простужался”[802].
Лагерное начальство должно было делать определенные скидки на холод. Согласно правилам, в некоторых северных лагерях заключенные получали добавку к пайку. Но добавка, как явствует из документов за 1944 год, могла составлять всего 50 граммов хлеба в день, что, конечно, не является достаточной компенсацией за страшную стужу[803]. Теоретически, когда было слишком холодно или надвигался буран, заключенных не должны были выводить на работу. Владимир Петров пишет, что в годы правления Берзина на Колыме заключенные шли на работу лишь при температуре выше –50. Но зимой 1938–1939?го, после смещения Берзина, работали и в более сильный мороз. Проследить за исполнением инструкции, пишет Петров, заключенные не могли: единственным обладателем термометра на прииске был начальник лагеря. В результате “за зиму 1938–1939 года только три дня были объявлены нерабочими из-за холода, тогда как предыдущей зимой таких дней было пятнадцать”[804].
Другой свидетель, Казимеж Зарод, вспоминает, что в его лагере во время Второй мировой войны работали при температуре –49 °С и выше. Один раз его лесозаготовительной бригаде было велено возвращаться в зону среди дня: температура упала ниже –53. “Как бодро мы собрали инструменты, построились в колонну и двинулись в лагерь!”[805] Бардах пишет, что на Колыме в военные годы температурный порог равнялся –50, “при этом охлаждение за счет ветра во внимание не принималось”[806].
Но погода была не единственным препятствием для выполнения нормы. Во многих лагерях нормы были невероятно высокими. Отчасти это было закономерным побочным результатом советского централизованного планирования: от предприятий требовали год от года наращивать производство. Согласно воспоминаниям Екатерины Олицкой, лагерницы, работавшие на швейном комбинате, надрывались, стараясь выполнить норму и удержаться на этой работе в отапливаемом помещении. Но начальство все повышало и повышало нормы, пока они не стали невыполнимыми[807].
Нормы становились жестче еще и потому, что и заключенные, и нормировщики лгали, преувеличивая объем выполненной работы. В результате нормы иногда вырастали до астрономических размеров. Александр Вайсберг вспоминал, что даже на “легких” работах нормы были невероятно высоки: “Каждому давали практически невыполнимое задание. Двое работников должны были за десять дней перестирать одежду восьмисот человек”[808].
Перевыполнение нормы и сверхурочная работа не всегда приносили желанные блага. Антоний Экарт вспоминал случай, когда вскрылась ото льда река, у которой стоял лагерь, и возникла угроза наводнения: “Двое суток несколько бригад из самых крепких заключенных, в том числе все ударники, работали как сумасшедшие почти без перерывов. И за все, что они сделали, им выдали по селедке на двоих и по пачке махорки на четверых”[809].
Длинный рабочий день, малое количество выходных и недостаточный отдых в течение дня повышали вероятность несчастных случаев. В начале 1950?х годов неопытным женщинам-заключенным было велено тушить лесной пожар в окрестностях Озерлага. В результате, вспоминала одна из них, несколько человек сгорело[810]. Сочетание усталости и непогоды часто оказывалось гибельным. Об этом свидетельствует Александр Долган:
Холодные онемевшие пальцы не могли толком держать черенки, рычаги, брусья и стойки, и поэтому было много несчастных случаев, часто со смертельным исходом. Одного заключенного раздавило, когда мы по двум наклонным бревнам скатывали бревна с платформы. Он не успел отскочить, когда их разом скатилось двадцать с лишним штук. Конвойные кинули труп, чтобы не мешал, на платформу, и кровавое месиво лежало там, дожидаясь вечера, когда мы отнесли его в лагерь[811].
Москва вела статистический учет несчастных случаев, и по их поводу иногда возникала гневная перепалка между проверяющими и лагерным начальством. В одном документе за 1945 год перечислено 7124 несчастных случая только на воркутинских угольных шахтах, из которых 482 привели к серьезным увечьям и 137 – к гибели людей. Причины, говорится в документе, – нехватка шахтерских ламп, аварии электрооборудования, неопытность бригад и текучесть их состава. Проверяющие с негодованием приводят количество рабочих дней, потерянных из-за несчастных случаев: 61 492[812].
Работу тормозили, кроме того, плохая до нелепости организация труда и небрежное управление. Хотя вольнонаемный труд в СССР тоже был организован плохо, в ГУЛАГе главенствовал дух хаоса, и так было даже в 1950?е годы, когда гораздо больше рабочих мест в Советском Союзе было механизировано. На лесозаготовках работали “без мотопил, трелевочных тракторов, автопогрузчиков”[813]. На текстильных и швейных фабриках “оборудования не хватало или оно было плохое”. Согласно воспоминаниям одной бывшей заключенной, “все швы надо было заглаживать огромным утюгом, весившим два килограмма. За смену ты должна была разгладить 426 пар брюк. От тяжести утюга немели руки, распухали и болели ноги”[814].
Техника постоянно ломалась, но часто от заключенных при этом все равно требовали норму. На той же швейной фабрике “постоянно звали механиков. Большей частью это были женщины-заключенные. Ремонт длился часами, потому что квалификация у женщин была низкая. Выполнить необходимый объем работы становилось невозможно, и в результате мы не получали хлеба”[815].
Тема ломающихся машин и низкой квалификации технического персонала возникает в анналах ГУЛАГа вновь и вновь. Лагерные начальники, участвовавшие в партийной конференции в Хабаровске в 1934 году, жаловались на постоянные перебои в поставках оборудования и недостаточную выучку технического персонала, из-за чего они не могли выполнить плановые задания по добыче золота[816]. В письме от 1938 года, адресованном заместителю наркома внутренних дел СССР, курировавшему ГУЛАГ, говорится, что 40–50 процентов тракторов неисправны. Нельзя было полагаться и на более примитивные методы работы. В письме, датированном предыдущим годом, сообщается, что из 36 491 лошадей, которыми располагает ГУЛАГ, 25 процентов работать не могут[817].
На предприятиях ГУЛАГа очень остро чувствовалась нехватка инженеров и управленцев. Вольнонаемных специалистов там работало очень мало, а те, что работали, далеко не всегда обладали необходимой квалификацией. Чтобы привлечь вольнонаемных работников, не один год прилагались большие усилия. Людям сулили немалые привилегии. Еще в середине 1930?х годов “Дальстрой” развернул агитацию по всему Советскому Союзу, предлагая особые льготы тем, кто завербуется на два года. Льготы включали в себя зарплату, на 20 процентов превышающую среднюю по стране, в течение первых двух лет и десятипроцентную надбавку в дальнейшем. Завербовавшимся, кроме того, обещали оплачиваемый отпуск, возможность покупать дефицитные продукты и вещи, хорошую пенсию[818].
Советская печать с энтузиазмом творила фальшивые образы северных краев. Примером такой пропаганды может служить журнал Sovietland (“Советская страна”), издававшийся на английском языке для иностранцев. В апреле 1939 года в статье о Магадане (типичный образчик жанра!) журналист распространялся о волшебной привлекательности города:
Море огней, которым Магадан становится вечером, – зрелище необычайно волнующее и притягательное. Днем и ночью в городе беспрерывно кипит жизнь. Он полон людей, чье существование подчинено жесткому рабочему графику. Аккуратность и расторопность рождают быстроту, а быстрота – это легкий и счастливый труд…[819]
Тот факт, что люди, “чье существование подчинено жесткому рабочему графику”, – это заключенные, автор статьи обходит молчанием.
Эти ухищрения, однако, не приносили особых результатов: привлекать специалистов необходимого уровня, как правило, не удавалось, и предприятиям ГУЛАГа приходилось довольствоваться заключенными, в числе которых случайно могли оказаться люди с нужной квалификацией. Один бывший лагерник вспоминал, как его в составе строительной бригады послали строить мост за 600 км к северу от Магадана. Как это делать, никто в бригаде толком не знал. Бригадиром выбрали единственного среди всех инженера, хотя мосты не были его специальностью. Мост был построен. Первым же паводком его снесло[820].
Эта неудача, однако, была сущей мелочью по сравнению с некоторыми другими. Крупные проекты ГУЛАГа, на реализацию которых бросали тысячи людей и тратили громадные ресурсы, нередко проваливались. Вероятно, самый известный из подобных случаев – попытка построить железную дорогу из района Воркуты к Салехарду в устье Оби. Решение о начале стройки было принято советским правительством в апреле 1947 года. А уже несколько дней спустя одновременно начались изыскательские и строительные работы. Кроме железной дороги, силами заключенных предполагалось построить на мысе Каменный в Обской губе крупный морской порт.
Начались обычные сложности. Вместо тракторов, которых не хватало, в ход шли старые танки. Недостаток техники возмещали нещадным использованием труда заключенных. Одиннадцатичасовой рабочий день был нормой, и даже вольнонаемные работали с 9 до 18 и с 21 до 24 часов. К концу года трудности стали более серьезными. Вдруг выяснилось, что район Каменного мыса – неподходящее место для порта: глубина недостаточна для морских судов, грунт слишком слаб, чтобы выдержать крупные промышленные здания. В январе 1949 года Сталин провел ночное совещание, на котором было решено построить порт в Игарке на берегу Енисея и продолжить до этого места железную дорогу. Возникли два новых лагеря – “Строительство 501” и “Строительство 503”, которые должны были прокладывать рельсовые пути навстречу друг другу. Расстояние от Салехарда на Оби до Игарки – 1300 километров.
Работы шли. В их разгар число используемых заключенных достигало, согласно одному источнику, 80 000, согласно другому – 120 000. Прокладка дороги в условиях полярной тундры была делом почти невозможным. Зимой – страшные морозы, коротким летом – болотная топь. Пути то и дело прогибались, паровозы и вагоны часто сходили с рельсов. Из-за нехватки металла все мелкие и средние мосты сооружали из дерева. К весне 1953 года, когда умер Сталин, от Салехарда было проложено 400 километров пути, от Игарки – 200 километров. Порт существовал только на бумаге. Спустя считаные дни после похорон Сталина работы на “мертвой дороге”, обошедшиеся в 40 миллиардов рублей и десятки тысяч жизней, были остановлены навсегда[821].
В меньшем масштабе такие истории происходили по всему ГУЛАГу постоянно. Но, как бы ни были суровы местные условия, как бы ни был мал опыт и какой бы скверной ни была организация дела, давление сверху на лагерное начальство не ослабевало, а значит, не ослабевало и давление на заключенных. Лагеря беспрерывно инспектировали и контролировали, от их администрации требовали улучшения трудовых показателей. Результаты, какими бы фальшивыми они ни были, имели значение. Сколько бы ни усмехались зэки, отлично понимавшие, как халтурно делается работа, игра шла всерьез и ставкой для них была жизнь.