ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

По небу легко плыли большие облака. А всю зиму небо было серое, как будто затянуто льдом, подумал он. Вероятно, на небе весна наступает раньше, чем на земле. Революция тоже как весна, подумал он. Соня вчера сказала:

— Революция — это насилие, Семен. А насилие что такое? Сильный побеждает слабого. Сильный должен помогать слабому.

— А революция для чего, Соня? Революция победила того сильного, который до сих пор побеждал слабого.

— Человек несовершенен, Семен, он для того и приходит в этот мир, чтоб достигнуть совершенства.

— Значит, когда-то достигнет?

— Да, когда сольется с миром.

— Это как?..

— Очень просто. Как в «Чайке». Помнишь: «Люди, львы, орлы и куропатки…»

Несколько дней назад вечером пришел Луначарский с женой и с ними какая-то актриса. Луначарский рассказывал о Камо. Красиво рассказывал, а в одном месте он остановил Луначарского и сказал, что этого не было. Луначарский рассмеялся: но могло быть, вполне, вполне могло быть, мой дорогой Камо, и уверяю вас, в этом не меньше правды, чем в том, что было, и стал говорить о правде искусства и правде жизни — обоим до истины, конечно, далеко, но правда искусства ближе, несомненно ближе к истине, и в этом вы сейчас убедитесь, если сумеете уговорить нашу актрису что-нибудь прочесть, она пришла увидеть легендарного Камо, и у нее не хватит строптивости ему отказать. Потом актриса читала монолог Чайки. Хорошо читала. Просто. О том, как все сольются в одну мировую душу.

После их ухода он попросил Соню прочесть еще раз, но пьес Чехова дома не было, и только вчера Соня принесла книгу из больничной библиотеки. Он прочел монолог Чайки сам и удивился: ничего не понял. Прочел всю пьесу, снова вернулся к монологу — и опять не понял. Стал читать вслух, вспоминая интонации, с которыми читала актриса, и даже повторял ее жесты. Луначарский прав: когда читала актриса, была правда искусства, а сейчас он хочет правду жизни. В этом все дело, подумал он, дело не в том, сольются на самом деле все жизни в одну мировую душу или нет, а в том, что это все равно правда, даже если не сольются, ясно, что не сольются, — и все равно правда, все внутри связаны, и это только не видно, а искусство для того и существует, чтоб делать все видным.

Он медленно ходил по комнате, останавливался перед фотографиями на стене, снова ходил, по привычке мысленно разговаривал с Соней. И все-таки я ничего не понял из того монолога. Слова правдивые, а ничего не понял. И Нина Заречная — сама Чайка — тоже не поняла, так и говорит: не поняла!.. Интересно, как это понял Ленин. Ленин, конечно, читал.

Он вспомнил Куоккалу. Это было в шестом году, он тогда впервые приехал к Ленину и привез арбуз и засахаренные орехи от тети Лизы и еще привез пятнадцать тысяч, взятые в Кутаиси.

После коджорского экса меньшевики подняли шум, кричали о престиже партии, писали в комитет, требовали вернуть деньги. Красин из Питера сообщал, что денег для закупки оружия все еще не хватает.

Он отправился в Кутаис: Барон Бибинейшвили узнал, что готовится вывоз денег из кутаисского казначейства. Барон работал в банке. Потом в Кутаис приехали Бачуа, Элисо, Илико, Вано и девушки — Анета и Саша. Девушек он вызвал после того, как местом нападения выбрал перекресток около женской гимназии.

Линейку с деньгами сопровождали конные полицейские. Четверо. Бомбу бросил Бачуа. Лошади дико заржали, одна из тех, что были в упряжке, повалилась, вторая протащила линейку и упавшую лошадь и, видно, тоже упала, потому что не показывалась потом из белого плотного дыма, который окутал линейку, а полицейские выныривали из дыма, и лошади ошалело уносили их но улице…

Собрались через несколько часов на Архиерейской, в доме Барона. Анета и Саша пришли позже всех (флиртовали с казаками на полицейской заставе), не стесняясь, долго доставали деньги из-под платья, опускали юбки, чулки — всего было пятнадцать тысяч рублей.

В Петербург он выехал через несколько дней, как только прорвался в Тифлис. Деньги уложили в бочонок для вина и в бурдюк с двойным дном. Бурдюк он взял с собою, бочонок сдал в багаж. В вагоне обсуждали кутаисское ограбление. Газеты сообщали подробности. Он узнал из газет, что вторая лошадь линейки осталась жива. О том, что кассир жив, он знал из рассказа Бачуа: увидев Бачуа с наганом, кассир молча кивнул на ящик с деньгами, но Бачуа все-таки оглушил его рукояткой нагана — обезоруживать кассира было некогда. Всю дорогу он угощал попутчиков вином из бурдюка, рассказывал, изображал в лицах, шутил, прослыл балагуром и добрым малым, а у самого Питера чуть не выдал себя.

На какой-то станции вошла старуха — без вещей, в вылинявшем платке, с темным мясистым рябым лицом и синими глазами. Села к окну, увидела на столике налитые стаканы, отпила из одного, похвалила, спросила, чье вино, достала карты, молча быстро разложила и стала гадать.

— За винцо буду гадать, мои хорошие, за винцо!..

Говорила о казенных домах, дорогах, долгих хлопотах, удивлялась, что нет дамы, и вдруг ахнула:

— Господи, знак на нем!.. Отмеченный! Не тот, кого видите, — посланный!..

Он вскочил, схватил с полки бурдюк, решил, что старуха — из охранки, а старуха уже не смотрела в карты, смотрела на него и испуганно, с восторгом повторяла:

— Отмеченный! Бог послал, бог послал… За всех муки примешь, мой хороший. Бог послал!

Он рассмеялся и перебил старуху:

— Бог меня послал вот с этим бурдюком, мамаша, не мучиться, а веселиться буду! Вместе с вами!

И уже не дал ей рта раскрыть — говорил тосты, разливал вино, что-то выдумывал, изображал бога и апостолов, а старуха смотрела на него печальными синими глазами и бесстрастно сокрушалась: беда, беда, такой молодой и такая беда!..

В Петербурге явка была в столовой Технологического института. Был еще адрес Арчила Бебуришвили — из Кавказского комитета. Арчила дома не оказалось. Оставил у него чемодан и бурдюк и пошел искать Технологический.

«Люди, львы, орлы и куропатки…» Бред какой-то! А Чехов видел, в этом смысл — раз написал!.. Он взял книгу, заходил по комнате, снова стал громко читать. Потом подошел к окну, долго смотрел на пронизанные светом счастливые облака. И облаков не будет, все сольется — одна душа, а что такое душа? Один серый мягкий мозг; все поглотит, покроет землю и будет думать… О чем? Надо действовать, а не думать. После смерти тоже, может быть, продолжают думать, но действовать не могут. Это и есть смерть. Жизнь — действие. Эта всемирная душа — о чем она будет думать, если жизнь исчезнет? Все жизни сольются? И это все, чего ты ждешь? Или смеешься?.. Веришь в мировую душу и не веришь в то, что мир будет справедлив? Если мир нельзя сделать справедливым, для чего тогда жизнь? Самому стать несправедливым? Или бороться, зная, что не победишь? Какой тогда смысл жить, Соня? Луначарский прав, я не знаю, что такое правда искусства, но правда жизни одна: надо действовать.

— Лев Толстой говорил: надо думать!

— Толстой не делал революцию…

— Толстой отказался от собственности. Без всякой революции. Потому что думал.

— Чтобы всем так думать, как Толстой, надо сначала сделать революцию.

— Слава богу, революция сделана, и у тебя есть время думать!

— О чем думать, Соня? О монологе Чайки? Или о том, что такое революционер после того, как революция победила?

— Думай об опричниках! Владимир Александрович задал, кажется, написать об опричниках по Лермонтову?

— Ты права, мое дело теперь — писать об опричниках! По поэме Лермонтова о купце Калашникове и опричнике… Купца вот помню, а опричник — сволочь, и имени не могу запомнить!

— Кирибеевич. Он не виноват, что полюбил чужую жену.

— Опричник что такое, Соня? Опричник из выгоды все делает, ему на совесть наплевать, революционер действует не из выгоды, революционер пойдет на смерть. А теперь? Революция победила, на смерть идти не надо, — революционер теперь кто? Такой же, как все? Ему дают деньги — он работает. Семью кормит. Будет хорошо работать — будет хорошо жить.

— Кто-то сказал: смиренно жить ради идеи труднее, чем жертвовать ради нее жизнью.

— Тот, кто это сказал, не жертвовал жизнью.

— Может быть. Но тот, кто жертвует жизнью, требует потом за это хорошую плату. И занимает лучшие места…

— Я не хочу платы, Соня, я не хочу дома, не хочу денег, я хочу только знать, что негра в Африке никто не обижает. Ты это можешь понять?

— Не могу. Негр ничем не лучше тех, кто его обижает. Негр тоже может обидеть.

— Я буду против всех, кто обижает, Соня, даже если это будешь ты.

— А ты?..

— Что я?

— Ты не можешь обидеть?

— В Льеже мы были у одного рабочего. Говорили о восстании. Рабочий заснул. Я его обозвал старой калошей. Еще хуже — сказал, что я бы на его месте вообще не стал жить. А он в ночной смене работал, на оружейном заводе, Литвинов потом сказал…

— Значит, можешь обидеть?

— Могу. Характер плохой.

— А с тобой кто будет бороться? Или ты не разрешаешь обижать только другим?

— Что ты хочешь сказать, Соня?

— Кто хочет справедливости, борется прежде всего с собой.

— Значит, так: на улице бьют старуху, а ты сидишь дома, смотришь в окно и борешься с собой?

Как-то Соня сказала:

— У тебя был предшественник, Семен, он боролся с ветряными мельницами.

Он не знал тогда еще о Дон Кихоте и спросил, о ком она говорит. Она серьезно ответила:

— О хорошем человеке. Он готов был за каждого пойти на смерть.

— И боролся с мельницами?

— Какое имеет значение — с кем?

— Он умер?

— У него была только душа, а душа, говорят, бессмертна.

— А! — сказал он. — Ты это о Христе? Ты веришь в бога?

Так, неожиданно, он спросил ее о том, о чем давно хотел и не решался спросить. И она ответила не задумываясь, что да, верит, в непостижимый разум, который устроил мир таким, каков он есть.

— Что же делать, Соня, сидеть сложа руки?

Она рассмеялась, чему-то обрадовалась, обняла его, быстро, весело говорила:

— Ты типичный неистребимый Дон Кихот! Ты больше Дон Кихот, чем сам Дон Кихот! И знаешь что? Ты никогда не умрешь, как Дон Кихот. А еще что, знаешь? Я тебя люблю. Я тебя люблю очень нежно!.. Так можно любить только ребенка. Видишь, как я удобно устроилась, — у меня в одном лице и муж и ребенок. И никого мне больше не надо. И бог с ним, с миром, у нас хватит своих дел!

Потом рассказывала о Дон Кихоте, а он слушал и удивлялся: так любит этого Дон Кихота и не верит в справедливость!

Он оглядел фотографии на стене — интеллигентные люди, что они знают о справедливости? Ждут, пока львы и куропатки сольются в одну душу? Если даже и сольются — когда это будет? Чехов пишет — через миллионы лет! А до этого? До этого все равно надо жить как люди, Соня и все эти ее родственники всегда жили как люди. И не знали, что другие живут, как скоты. Он вспомнил, как мать говорила об отце — о том, что отец не знает, что с собой делать. Отец всех топтал. И мать топтал. И меня бы растоптал, и сестер… А я бы сидел и ждал, когда отец сольется со всеми в одну душу. Нет, Соня, я знал, что я делал, я не искал выгоды даже для сестер. Справедливость что такое? Это когда выгодно для всех. Когда-нибудь все поймут, что самое выгодное — справедливость. Но если одни это поймут, а другие не поймут, что толку, что одни поймут? Другие все равно будут им мешать. И в этом все дело, Соня. Все дело в том, чтоб все поняли. И для этого нужна мировая революция. Чтоб никто не тратил жизнь на то, чтобы топтать другого.

Он постоял у окна, прошелся по комнате, посмотрел на часы — удивился: семь, а еще светло?.. Середина апреля, вспомнил он с облегчением и как будто решил задачу, которая его мучила. Сел за стол, перечел то, что написал об опричниках, и подумал: интересно, что стало с опричниками после смерти Грозного?.. О чем я думаю, удивился он, Ленин проводит нэп, Игнатьев едет в Финляндию торгпредом, Богданов создал институт крови, Владимир Александрович преподает в двух школах, по вечерам читает лекции, Соня с утра до ночи в больнице, засыпает, сидя за столом, — а я думаю об опричниках. И Соня говорит: слава богу, у тебя есть время думать!.. Если остановиться посреди реки и думать, что будет? Река унесет. Ты не видела, когда я действовал. В шестом году меньшевики кричали: революция погибла, восстание невозможно. А Ленин что сделал? Послал в Бельгию Литвинова — покупать оружие. На миллион рублей — восемьсот семьдесят пять тысяч московского экса и двести тысяч квирильского — больше миллиона! На все — оружие!.. И главное — переправить! А как? В Европе полиция заодно с русскими агентами. Немецкие эсдеки сказали: оружие перевезти невозможно. Потом я поехал в Льеж…

В Льеже он застал Кавтарадзе и Мдивани. Они приехали из Парижа. В Париже была штаб-квартира Литвинова. Мдивани закупил партию швейцарских винтовок и тут же уехал, а Кавтарадзе остался еще на месяц и познакомил его со Стомоняковым. Стомоняков повел его к Шредеру.

Шредер оказался высоким шестидесятилетним, с сильным спортивным телом, с чистой, без единого волоска лысиной — длинный покатый лоб тянулся через всю голову до затылка. Шредер по-детски откровенно уставился на него умными глазами и о чем-то по-немецки спросил Стомонякова. Стомоняков сказал:

— Господин Шредер удивлен, почему так много нерусских людей стараются для русской революции?

Стомоняков говорил по-русски с приятным болгарским акцентом. Сидели в рабочем кабинете Шредера. На большом письменном столе с массивными, словно разбухшими от тяжести ножками ничего не было, кроме маленькой белой статуэтки: обнаженная женщина без рук. Какое удовольствие смотреть на женщину без рук, подумал он, вероятно, марка фирмы, напоминает, что оружие калечит… А зачем столько книг? Чтоб торговать оружием, тоже нужно читать книги?.. Шредер сидел за письменным столом, и стена за его спиной от пола до потолка была заставлена книгами.

Он спросил Шредера:

— Это все про оружие?

Шредер, не отрывая от него улыбающихся глаз, сказал на чистом русском языке:

— Господин Камо говорит по-русски? Это еще труднее, чем делать русскую революцию. В молодости я был представителем фирмы в России. Пять лет. И только перед самым отъездом стал говорить. Обидно! Впрочем, сейчас русский язык пригодился. Основная клиентура фирмы — русские и македонцы. Но македонцы освободятся от турок и больше не будут покупать оружие. А вам, после вашей революции, оружия понадобится еще больше — у вас будет гражданская война. Если, конечно, вы не шутите и сделаете серьезную революцию.

Шредер произносил слова легко и уверенно, и казалось, все, что он говорит, само собой разумеется. Он слушал Шредера и думал: почему Шредер все время улыбается, как будто боится, что станет видно, какое у него лицо без улыбки? А на русской революции Шредер готовится хорошо заработать, подумал он и неожиданно сказал:

— Когда мы сделаем революцию, мы прежде всего захватим склады с оружием. Тогда ваше оружие больше не понадобится.

— Очень предусмотрительно, — сказал Шредер с улыбкой. — Я к тому времени уже ничего не сумею вам продать: у меня будут покупать немцы и французы, чтобы задушить вашу революцию. Но я отвлекся и не ответил на ваш вопрос, господин Камо. Несмотря на то что я торгую оружием, эти книги не имеют отношения к оружию. Я держу только великих писателей. Они напоминают, что кроме дерьма, в человеке есть кое-что еще.

Глаза Шредера на миг потемнели и снова улыбнулись. Он прибавил:

— Единственное порочное существо в природе — человек. И все оттого, что господь наделил нас разумом. Это, конечно, позволяет увидеть собственную гнусность даже прежде, чем совершишь ее, но тем не менее мы не перестаем совершать гнусности, кто знает, может быть, поэтому и тоскуем по тому, что называют «добром». Если бы мы действительно умели делать добро, нам не о чем было бы тосковать — и как бы мы тогда жили?.. Парадокс? Но парадокс — единственное, что внушает надежду: только парадокс несет в себе истину. Ну а теперь, когда я вам открыл, что есть истина, ответьте все-таки на мой вопрос: господин Стомоняков, я удивляюсь, когда вижу, как вы стараетесь для русской революции и отдаете для нее свой последний сантим. Я бы понял вас, будь вы русский, но вы болгарин.

Стомоняков помолчал, словно не зная, отвечать ему или нет, потом сказал:

— Если это единственное, чего вы не понимаете, господин Шредер, считайте меня русским.

— Вам все равно, кто вы? — спросил Шредер с любопытством.

Стомоняков кивнул.

— Учтите, — Шредер продолжал улыбаться. — Социализм в Европе — это заблуждение! Европа прошла это заблуждение в своих утопических снах.

— Европа и не могла это сделать в реальности — у нее не осталось нравственной энергии, — сказал Стомоняков.

Шредер откинулся на спинку старинного кресла, в котором сидел, минуту молча смотрел на Стомонякова и сказал скороговоркой и словно про себя:

— Так, так, рабская Россия, только что вышедшая из крепостного права, несет Европе нравственную энергию?.. А куда дела Европа свою нравственную энергию, господин Стомоняков?

— Она ее израсходовала на приобретение капитала, — сказал Стомоняков, — теперь Европа не знает, для чего жить, но у нее есть на что жить.

— А Россия знает, для чего жить? — Шредер спросил это с искренним удивлением. — Россия живет, чтобы сделать мировую революцию?

— Для этого России достаточно сделать революцию у себя, — сказал Стомоняков. — Мир сам пойдет за ней. И поэтому столько нерусских людей стараются для русской революции, господин Шредер. Это очень просто.

— Простые формулировки заманчивы, — сказал Шредер улыбаясь. — Но мир сложен. И всему свое время. Так говорит Екклезиаст. Кстати, так говорит и ваш Маркс. Россия — эмбриональная страна, ей еще предстоит пройти то, что Европа прошла за последние триста лет. И ей тоже придется потратиться на приобретение капитала, чтобы было на что жить. Посмотрим, сохранится ли у нее после этого желание делать мировую революцию. Не говоря уже о нравственной энергии!.. И в чем вы ее усмотрели, эту русскую нравственную энергию? Может быть, в их собственном рабстве, которое они с такой настойчивостью донесли почти до наших дней?

Шредер улыбнулся еще шире и развел руками, как бы извиняясь, что на все это нельзя возразить. Стомоняков молча смотрел на Шредера и, казалось, ждал, когда тот перейдет наконец к делу. Шредер достал с полки лежавшую отдельно книгу и стал ее перелистывать.

— Это стихи древних, — сказал он, — здесь есть и армянские поэты, господин Камо. Разумеется, в немецком переводе. Я читал вчера перед сном. Я всегда перед сном читаю хорошие стихи. Это помогает душе проснуться. Так вот, у армян я прочел вчера такие стихи… Не могу найти! — Шредер захлопнул книгу и положил обратно на полку. — Я запомнил одну строчку. Она меня поразила: «Вечно телом душа стеснена»… Забыл имя поэта… Кажется, тринадцатый век… Так вот, господа, с тех пор ничего не изменилось. И не изменится. Душа должна быть стеснена телом. Это сохраняет равновесие. Вы хотите нарушить равновесие, хотите красную истину, или истину со знаком «плюс», — такой не бывает, господа.

Шредер замолчал, весело посмотрел на Стомонякова и спросил:

— Что вы на все это имеете возразить?

— Мы пришли купить у вас оружие, чтоб сделать революцию, — сказал Стомоняков. — Этого возражения вам недостаточно?

— Но оружие, которым вы хотите мне возразить, — мое! — смеясь, сказал Шредер. — Скорее это мое же возражение самому себе. Правда, я продаю вам это оружие, но могу и не продать!

— Не можете, — сказал Стомоняков, — для того вы и придумали истину с парадоксом, чтоб спокойно продавать оружие каждому, кто может его купить. А мы можем купить. На миллион рублей. Как видите, возражения наши вполне самостоятельны.

— Хорошо, хорошо, — скороговоркой и опять словно про себя сказал Шредер. — Я не сомневаюсь, что вы сумеете мне возразить. Так возражайте!..

— Для этого надо сделать революцию в России, потом в Европе, потом во всем мире, — сказал Стомоняков. — К сожалению, это займет лет сто. Пустяк! Но нас с вами не будет. Разговор продолжат другие.

— Жаль! — сказал Шредер серьезно. — Забавная ситуация, господа: я — торговец, то есть, с вашей точки зрения, капиталист, враг. Вы приходите ко мне за оружием, которое в конце концов направите против меня, и я это оружие вам даю. А вы даже не хотите со мной поговорить. Не великодушно, господа!

— И вы даете оружие не из великодушия, — сказал Стомоняков. — А возражения вам нужны, чтобы найти, чем их опровергнуть. Выходит, нам вы оружие даете за деньги, а у нас хотите получить нечто из великодушия. Нарушаете закон коммерции, господин Шредер.

— Прекрасно! — Шредер снова улыбнулся. — Я люблю людей с юмором, тем более когда это — мои клиенты. В этом случае юмор приобретает, я бы сказал, особую пикантность, вы не находите, господа? Юмор — это черта, с которой для меня начинается человек. Впрочем, вы, вероятно, с этим не согласны: насколько мне известно, вы боретесь за счастье большинства, а большинство потому и несчастно, что лишено юмора.

— Откажитесь от ваших денег и насладитесь счастьем, которое дает вам юмор, — сказал Стомоняков.

Шредер досадливо отмахнулся.

— Вы — максималисты, господа, вы хотите все в этом мире свести к одному-единственному решению!

Стомоняков устало посмотрел на Шредера.

— Господин Шредер, — сказал он, — вы держите книги великих. У вас должна быть маленькая книжечка — самая великая за всю историю до сих пор. Она доставит вам массу удовольствия — там все против вас! Книжка называется «Коммунистический манифест».

— Я читал ее! — радостно сказал Шредер. — Очень трогательная книжечка. Знаете, сколько было ее авторам, когда они ее написали? Не было и тридцати! Но у Маркса есть еще одна великая книга — «Капитал». Она показала, что человек одновременно и хозяин и раб…

Стомоняков перебил:

— Почему же одновременно? В том-то и дело, что не одновременно: вы — хозяин, а ваш рабочий — раб.

— Вы недооцениваете Маркса, господин марксист, - весело сказал Шредер. — «Капитал» — не листовка, призывающая к восстанию. «Капитал» как раз доказывает бессмысленность революции. Потому что раскрывает вечное противоречие, которое нельзя уничтожить и которое революция хочет уничтожить. А все из-за вашего плохого образования, господа революционеры. Оно и понятно — где вы его получали? В тюрьмах! Вы следствие принимаете за причину. Сделайте раба хозяином и посмотрите, что из этого выйдет. В Библии сказано: ничего нет страшнее раба, ставшего господином. Противоречие в человеке, господа, — вот причина причин! Но попробуйте уничтожить ее — и вы уничтожите жизнь.

Он вмешался в разговор неожиданно для себя. Все время, что молчал, он мысленно подталкивал Стомонякова. «Ну давай же, давай!» И вдруг, не замечая того сам, словно оттолкнул Стомонякова и вышел вперед:

— Значит так: раб всегда будет раб?! Что бы вы сказали, если бы сами были рабом? Если б знали, что всю жизнь будете рабом, до самой смерти?! А знаете, что такое раб, господин Шредер? Раб — это буйвол, его бьют — он тянет! Какое противоречие?!

Шредер рассмеялся.

— Извините, господин Камо, — сказал Шредер. — Я не ожидал такого простого довода. Я представил сейчас себя рабом — и знаете, мне тут же захотелось сделать революцию!.. Но вот я снова перестаю быть рабом и вспоминаю, сколько за всю историю было революций. Господь бог время от времени перемешивает человечество: низших — наверх, верхних — вниз. А по существу, и наверху — рабы: сидим на деньгах, встать не можем — какая свобода?

Стомоняков достал из кармана жилета часы, посмотрел и, заталкивая их обратно, сказал, не глядя на Шредера:

— Какой же смысл делать рабов господами, если господа тоже рабы, господин Шредер? Мы уничтожим то, что создает рабов.

— Да, да! — весело подхватил Шредер. — Я знаю, вы отменяете частную собственность. Это прекрасно! Но как вы собираетесь это сделать? Не думали ли вы о том, откуда взялась эта проклятая собственность? Не придется ли вам для этого отменять человеческую природу, господа!

— Нет, — сказал Стомоняков. — И в этом все дело… И в этом все дело, — повторил он, словно не зная, стоит ли говорить дальше.

— В чем же все-таки дело? — спросил Шредер. — Вы заговорили серьезно, господин Стомоняков, и у меня появилась надежда…

— Дело в элементарной арифметике, — перебил Стомоняков. — Для вас в человеке, как вы сказали, «дерьмо» и еще «кое-что», и, судя по всему, это «кое-что» — разум. Но его так мало, что только на вечернее чтение и хватает. Я правильно передаю то, что вы сказали?

— Да, да! — поспешно сказал Шредер. — Не беспокойтесь — абсолютно точно! Кстати, разума хватает еще и на инстинкт самосохранения.

— Не имеет значения, — сказал Стомоняков. — Дело только в арифметике. Для вас в человеке больше дерьма, чем разума, для нас — наоборот. Мы видим разум — и надеемся на него. Вы видите дерьмо — и ни на что не надеетесь. Это удобно. Особенно в вашем положении. Ничего не надо менять. Все остается, как есть. А перед сном можно почитать стихи древних. Кстати, Камо прав — то, что «душа стеснена телом», чувствует тот, у кого тело достаточно свободно. У раба одно желание — освободиться от рабства. Да и душа господина не очень чувствует «стеснение» — у него есть забота погрубее: как сохранить рабство! Стихи, которые вы вспомнили, написал не раб и не господин, а поэт — самый свободный человек, он мог чувствовать «стеснение души». Я понимаю ваше желание устроить себе комфорт, без которого вам неудобно читать великих писателей. Даже перед сном. Но великие писатели для того и писали, чтоб не дать вам спокойно заснуть. Сколько бы вы ни затыкали уши вашей парадоксальной философской ватой, совесть пробьется через нее. Совесть и есть истина, и когда-нибудь вам станет ясно, что только от нее и зависит ваше счастье. Но пока вы отделяете истину от счастья и даже противопоставляете их, потому что иначе станет ясно, что это — одно и то же. И тогда нарушится главное равновесие, то, ради которого понадобилась вся ваша философия: равновесие между вот этими книгами и вашими счетами…

Стомоняков словно вдруг вспомнил, что не хотел говорить, и замолчал. Шредер улыбался.

— Я предвидел, что разговор не будет иметь смысла, — сказал Стомоняков.

— Хорошо! — сказал Шредер. — Я сейчас расскажу, что с вами будет… Прежде всего, сразу после революции будет гражданская война. Об этом я уже сказал. Так было со всеми революциями до сих пор. Так будет и с вами. С вами будет хуже. Если вы отмените частную собственность, против вас выступит весь мир. Не говоря уже о тех, кто будет против вас в самой России. Их тоже будет немало. Я думаю, больше, чем вас. Россия — крестьянская страна, и никто не любит частную собственность больше, чем крестьянин. Русский крестьянин тоже пойдет против вас. Вот, собственно говоря, и все, что с вами произойдет!.. Дело не в том, что вас разгромят. Допустим невероятное, чудо — вы победили!.. Что вы приобретете? Разоренную после гражданской войны страну? Что вас может спасти? Только европейские займы. А что это значит? Это значит, что, не впустив Европу ценой тысяч жертв во время войны, вы откроете перед ней ворота после войны. У вас не будет выхода. А знаете, к чему это приведет? К тому, что Россия станет европейской колонией. Большой колонией. Как Индия… Но дело не в этом. Допустим еще одно чудо! Допустим, и здесь вы найдете выход и путем нечеловеческих жертв и железной власти обойдетесь без займов, не впустите Европу и останетесь самостоятельным государством… Тогда ваша страшная русская гражданская война покажется вам детской забавой. Против вас бросят лучшие армии Европы, и, как бы вы ни готовились к такой войне, вы не успеете создать промышленность, чтоб устоять перед техникой Европы. И опять вам никто не поможет. Вы будете одни, одни! — Шредер поднял руку, выставил палец и с состраданием посмотрел на Стомонякова.

Стомоняков молчал. Шредер опустил руку и сказал:

— Вы ждете продолжения?.. Хорошо. Я готов допустить еще одно чудо, еще более невероятное: вы успеваете создать промышленность и вы побеждаете в этой войне! Заметьте, я уже допустил третье чудо, все три — совершенно невероятны; до сих пор ни одна революция не справлялась даже с гражданской войной. Итак, вы побеждаете и в этой самой страшной за всю историю войне. — Шредер снова откинулся на спинку своего старинного кресла и скрестил на груди руки — если б не улыбка, казалось, что он действительно готовится произнести приговор. — Что будет дальше?.. Война есть война, и она вас снова разорит. И вам снова надо будет рассчитывать только на себя. Но и это уже будет не самое страшное, что вас ждет. Поверьте человеку, который всю жизнь возится с оружием и следит за всем, что в этой области делается! Лет через пятьдесят будет создано оружие, о котором сейчас пока пишут в фантастических романах, — оружие, для которого даже не потребуется войны: просто направят в вашу сторону луч — и вас не станет. И в одном вы можете быть уверены твердо — это оружие создадите не вы. У вас не будет свободных денег, чтоб его создать. И тогда вам не останется ничего другого, как капитулировать.

Стомоняков впервые за все время улыбнулся.

— Господин Шредер, — сказал Стомоняков, — вы так щедро допустили три чуда, допустите еще одно: допустите, что оружие, на которое у нас не хватит денег, что это оружие каким-то «невероятным чудом» создадим и мы. Что будет тогда?

— Если б такое чудо стало возможным, оно бы было последним на земле, — сказал Шредер. — Жизнь была бы уничтожена.

— В таком случае соберите весь свой юмор, господин Шредер, и допустите еще одно, пятое чудо, последнее, — сказал Стомоняков. — Допустите, что жизнь при этом не будет уничтожена. Не будет ли это означать, что победит разум.

— Именно поэтому я этого чуда и не могу допустить! — сказал Шредер с неожиданной горечью. — Я уже сказал: разума у людей хватает только на вечернее чтение!

— И на инстинкт самосохранения! — Глаза Стомонякова весело прищурились. — Все хотят жить — даже пессимисты. И все приспосабливаются к условиям жизни. С того момента, как изобретут этот ваш «луч», единственным условием жизни станет разум. И тогда все, что до сих пор считали утопией, станет реальностью, потому что не будет другого условия для жизни. И, кстати, станет ясно, что всегда были правы те, кто верил в разум.

Стомоняков замолчал. Шредер снисходительно улыбнулся… А он, молча слушавший их, вдруг увидел сквозь улыбку Шредера странное жалостливое выражение и заметил, что уголки губ у Шредера опустились, как у обиженного ребенка. Ему стало жалко Шредера и захотелось переубедить его, и он даже представил, как Шредер соглашается помогать им и отдает бесплатно оружие, а потом приезжает в Россию, участвует в революции и говорит со всеми по-русски. Он спросил Шредера:

— У вас есть мать?

Шредер ответил бесстрастно, подавляя удивление:

— Я хожу каждую неделю на ее могилу.

Он сказал:

— У меня тоже мать умерла. Я не могу ходить на ее могилу. Я все время думаю о ней. Я и сейчас ее люблю, как будто она живая. А ваша мать была добрая?

— Да, — сказал Шредер. — Она была единственно добрая из всех, кого я знал.

— Видишь! — сказал он радостно и не замечая, как переходит на «ты». — Ты веришь, что твоя мать была добрая… Теперь спроси свою мать, что она думала: что в тебе — дерьмо или разум? Я знаю, что моя мать ответит, если я ее спрошу. Ты тоже знаешь, что твоя мать ответит. И все знают… А теперь скажи, кто тогда думает, что в человеке больше дерьма? Ты тоже не думаешь! Раз ты не можешь так думать о своей матери и твоя мать не может так думать о тебе, как ты можешь так думать о других?.. А ты что говоришь?! Почему говоришь?.. Ты сам сказал: господин тоже раб. Ты книги читаешь… Второй жизни не будет. Зачем жить глупо, если можно жить умно? Ты что делаешь? Сидишь на деньгах, а другие сдыхают с голоду? А ты говоришь: это не я дерьмо, а все дерьмо, ничего изменить нельзя! Если хоть один человек на этом свете живет не так, как ты, если даже только твоя мать жила не так, значит, и ты можешь. А почему не живешь, знаешь? Боишься, что тоже подохнешь с голоду! Почему люди, как звери, живут, друг у друга отнимают — кто больше отнимет, тот сильнее?! Христос сказал: отдай последнюю рубаху? А ты что делаешь? Перед церковью нищим копейку даешь? Если даже шубу свою снимешь и отдашь — поможешь? Ты отдашь — другой не отдаст. Что делать? Надо, чтобы люди не для того жили, чтобы кушать и богатство свое показывать, чтобы не в этом было дело, понимаешь?.. И для этого надо сделать одно простое дело — чтобы у всех было то, что им надо. Тогда никто не будет стараться иметь больше, чем у другого. Зачем? От этого никто не будет уважать больше, будут смеяться: посмотри, дурак, набрал барахло, не знает, что теперь делать!.. Жизнь умной станет. Все поймут, что человек может жить как человек, а не как зверь. Раз человек знает, как лучше жить, так он и должен жить. И для этого, если надо чудо, сделаем чудо! Пять раз надо чудо — пять раз сделаем чудо, десять раз надо — десять раз сделаем! Потому что это такое дело, какое еще никто не делал. И пока это не сделаем, человек не будет человеком. А до каких пор человек будет, как зверь?

Он замолчал, и ему показалось, что Шредер и Стомоняков ждут, что он скажет еще. Потом Шредер сказал:

— Я в своей жизни не встречал такого свежего человека, как вы, господин Камо! Мне было в высшей степени интересно вас слушать. Вы говорили со мной не как враг, а как человек, который помнит, что перед ним тоже человек. В чем наша беда, господа, в том, что мы забываем, что каждый из нас — такой же, как мы сами, что у каждого есть мать. Это очень важно, господа, очень важно!.. Господин Камо, я остаюсь при своей вере, или, точнее, при своем неверии. Я старый человек, я умру раньше вас, но когда совершатся все пять чудес — если они совершатся! — прислушайтесь к небесам — я крикну вам оттуда: «Браво!» А пока я дам вам лучшее оружие, которым располагает моя фирма. И дам вам совет. Германская полиция связана с русской тайной полицией. Англичане задержали недавно целое судно с оружием — тоже для России. Единственные, кому можно сейчас через Европу провозить оружие, — это македонцы. Вам надо связаться с македонцами. Это мои постоянные клиенты, и кое-кого из них я знаю.

Шредер дал адреса в Париже и в Болгарии и назвал имена.

Потом, когда они оформили счета и ушли, на улице Стомоняков сказал, что Шредер назвал тех, с кем давно связан Литвинов — македонцы уже согласились помочь с перевозкой оружия.

Он спросил, почему Стомоняков не сказал об этом Шредеру, Шредер — не враг, он хочет помочь… Стомоняков ответил: Шредер думает против нас. И он тогда впервые понял, что самое трудное впереди — не революция в России, и даже не мировая революция, а то, что надо всех убедить в том, в чем он не сумел сегодня убедить Шредера. Но для этого и надо сделать революцию, думал он, надо все показать на деле…

В Льеже он, как всегда, вставал в шесть утра, делал зарядку и обливался ледяной водой. В пансионате мадам Ирен, где он жил, в это время еще спали, и до завтрака он ходил по темным улицам в толпе грузчиков и углекопов, которые выходили на работу раньше других. Они шли торопливо, с маленькими узелками под мышкой, и улица гремела под их деревянными башмаками. В их быстрой толпе он вливался в будничную жизнь города, и это помогало ему не чувствовать себя чужим. Потом весь день он проводил на оружейных складах.

В Льеже было туманно и моросил дождь. Но и под дождем в воскресенье встречали голубей: их увозили в клетках за город, отпускали и потом ждали, чей голубь прилетит первый. В воскресенье казалось, что люди живут хорошо — сидели в кафе, пили вино, играли в кегли, катались с детьми на речных пароходах с разноцветными флагами. А наутро он снова уходил в гремевшую толпу, и в светлеющем небе плотно чернели впереди длинные трубы, а лица людей были неразличимы во мгле.

Он быстро вышел на все связи в Льеже и потом в других городах, куда ему приходилось выезжать, и люди, разные и часто незнакомые друг с другом, участвовали в его деле, и от этого становилось еще яснее, что то, что их связывает, выше них — выше их радостей, забот, привязанностей и всего другого, что есть в каждой жизни. Здесь, за границей, он впервые увидел свое дело без тех людей, с которыми был связан в России и от которых оно было для него неотделимо; он верил им, и эта вера переходила потом к тому, чем они занимались, а здесь он как бы узнавал свое дело в «чистом виде», во всей его самостоятельной силе и способности объединять людей, а от этого и люди, с которыми он так легко и стремительно сходился, открывались ему сначала же в самом своем главном — в том, что, несмотря на их безбедную (почти у всех) жизнь, заставляло их рисковать собой. И, может быть, от всего этого, от этой отделенной от привычных знакомых людей и возросшей через новых, до этого незнакомых людей веры он особенно ясно чувствовал теперь то, что до этого само собой разумелось, но о чем он не думал — что все они и в России, и здесь, в Европе, и во всем мире начинают наконец одно общее дело, которого мир ждал столько тысяч лет. И было странно, что все, кто ему помогают, все эти в общем обыкновенные и простые люди участвуют в таком великом и невиданном до сих пор деле — и Стомоняков, которого он впервые узнал в Льеже, но про которого и до этого слышал, что он занимался переброской оружия и нелегальной литературы и был арестован в России в 1904 году за участие в студенческом движении и выслан как болгарский подданный в Болгарию и тогда стал распространять марксизм в Болгарии, а потом уехал в Льеж и стал учиться в Льежском университете; и товарищ Стомонякова по университету Нерсесов, техник, помогавший при переделке оружия; и петербургский рабочий Шаповалов, работавший на Льежском патронном заводе, тот самый, что при первой их встрече уснул, а он назвал его «старой калошей»; и студент-армянин из Астрахани Петя Турпаев с братом Мелкумом, тоже студентом; и жена Шаповалова Лидия Романовна, с которой Петя Турпаев занимался закупкой оружия до приезда Литвинова; а после приезда Литвинов открыл в Париже посредническую контору Лелкова, и приезжавший в Париж по поручению Красина Буренин встречался там с Наумом Тюфекчиевым (который в пятом году в России помогал Красину производить бомбы-македонки), а потом Литвинов выдавал себя за представителя южноамериканской республики Эквадор и объезжал порты Голландии, Бельгии, Франции, Италии и Австро-Венгрии, чтоб выбрать удобный для погрузки оружия порт, и наконец решили грузить оружие в Варне, и Литвинов поручил это дело ему; он выехал из Льежа в Берлин и связался с берлинским большевистским издательством (через издательство из России поступали деньги на закупку оружия), и директор издательства болгарин Роман Аврамов связал его с организатором македонского Комитета освобождения Борисом Сарафовым, а Сарафов оформил документы на оружие от имени македонской организации для турецких армян, и с такими документами оружие открыто грузили в Бельгии и Германии, и в июле шестого года оружие уже перевезли в Варну, и после этого оставалось только купить пароход, но, пока перевозили оружие в Варну, меньшевики в Стокгольме на съезде прошли в ЦК, и деньги из России перестали поступать; Литвинов писал в ЦК письма, предупреждал! осенью начнутся штормы, все может сорваться, в Варне вагоны с оружием вызывают подозрение, потом сам поехал в Петербург и вырвал все, что осталось от кавказских денег, и только в сентябре в Фиуме под именем Тюфекчиева заключил договор о покупке за тридцать шесть тысяч франков яхты «Ива», яхту отремонтировали там же, в Хорватии, на острове Люсин Пикало, переименовали в «Зору» и отправили в Варну, купив команде обратные железнодорожные билеты до Фиума, а новая команда из семи человек приехала в Варну из Одессы через Стамбул, и шестеро из команды были потемкинцы, и сам Каютенко, ставший капитаном «Зоры», был потемкинцем; а Тюфекчиев и Сарафов к тому времени убедили болгарского царя Фердинанда дать согласие на перевозку через Болгарию оружия для борющихся турецких армян, и еще помогал в Варне болгарский купец Найденов, армянин по происхождению, тоже уверенный, что оружие отправляется для освобождения армян, и помогал болгарин Стоян Джоров, социалист, грузчик в порту Варны, и были еще другие — и в Болгарии, и в Бельгии, и в Берлине, и в Фиуме, и на острове Люсин Пикало, кто им помогал…

Из Варны «Зора» вышла 12 декабря. Провожали Литвинов и Стомоняков. Было десять часов утра. «Зора» взяла курс на Трапезунд. На мачте развевался болгарский флаг. В каюте капитана были еще флаги: румынский, турецкий и русский. На Кавказ Литвинов советовал повернуть только в открытом море. В открытом море начался шторм.

Но еще до шторма он почувствовал тошноту, стала кружиться голова. В море он был впервые, и эти признаки морской болезни удивили его. Он заперся в своей каюте, лег на койку и закрыл глаза, чтоб не видеть, как наклоняется и падает на него потолок. Но и с закрытыми глазами чувствовал, что валится куда-то вниз и в сторону, как будто опрокидывают койку, на которой он лежит, а потом показалось, что проваливается внутрь себя, и его стало рвать. Он сполз с койки, почти на четвереньках, хватаясь руками за ступеньки, поднялся на палубу. Палуба вздымалась под ногами. Он вцепился руками в борт. Кто-то сзади его обнял, кричал в самое ухо, но он не мог различить слов, потому что в ушах гудело.

Потом он снова лежал на койке и уже ясно видел у самого своего лица лицо Каютенко и как тот выжимает ему в рот лимон. Вдруг Каютенко исчез, и тогда он взял лимон сам и стал высасывать его, потому что все вокруг по-прежнему опрокидывалось и неслось вниз, и он понимал, что это кружится голова. Каютенко вернулся не скоро и не подошел к нему, а остановился в дверях, и его удивило, что лицо Каютенко и вся одежда на нем мокрые, и он хотел спросить, что случилось, но Каютенко опередил его и крикнул, что начался шторм…

И тогда он услышал вдруг грохот волн, и еще доносились с палубы крики людей. Он вскочил с койки и, не замечая, что сразу почувствовал себя здоровым, взбежал по узким крутым ступенькам на палубу. В потемневшем грохочущем пространстве легко и весело раскачивалась во все стороны верхушка мачты с флагом. Волны подымались над палубой и заливали ее потоками воды, и тогда палуба исчезала под водой и казалось, что корабль потонул.

На палубе никого не было. Из люка машинного отделения вылезал коренастый человек в тельняшке. Он узнал кочегара болгарина Христова. За Христовым вышел Каютенко, что-то крикнул, Христов, спотыкаясь, побежал по палубе в сторону кормы, исчез в хлынувшей на корму волне, снова появился, нырнул в какой-то люк.

Он пошел к Каютенко, хватаясь обеими руками за борт палубы, и Каютенко, увидев его еще издали, что-то крикнул, но он не расслышал, а когда подбежал ближе, палубу снова залило, и он упал, а Каютенко продолжал стоять, ухватившись руками за перила над люком, и крикнул, выплевывая воду и задыхаясь:

— Что, начальник, помог лимон?! Теперь ничего не поможет!.. Машину залило…

Он вскочил на ноги, оттолкнул Каютенко и, не понимая еще, что делает, хотел полезть в люк сам, но снизу кто-то поднимался, и он увидел задранное вверх плоское лицо с большими измученными глазами и не успел узнать, кто это, потому что яхта резко накренилась и его отшвырнуло к борту палубы, но услышал, как тот, что поднимался, крикнул снизу Каютенко, что пробоину закрыли, и, видно, снова спустился, потому что не вышел из люка. А Каютенко вдруг сказал словно самому себе, но он услышал, что теперь остается надеяться только на бога. Он понял это как радость Каютенко от того, что удалось закрыть пробоину, и, тоже радуясь, сказал, что надеяться можно на кого угодно, даже на бога, нельзя только менять курс, и тогда Каютенко стал кричать:

— Курс один — к черту в пекло!.. Ты что, оглох?! Или не веришь собственным ушам? Мотор не работает! Будем болтаться, пока не потонем! Моли бога, чтоб кто-нибудь подобрал!

Он схватил Каютенко за грудь и стал трясти:

— Какой бог?! При чем бог?! Почему не работает мотор?!

Потом, вспоминая это, он думал, что, конечно, слышал то, что сказал Каютенко о моторе, и даже, несмотря на грохот волн, слышал, что мотор не работает, но он не хотел этого понять, потому что тогда он должен был понять и то, что «Зора» никуда больше не пойдет и не доберется даже до ближайшего берега, — и это была первая в его жизни и такая грандиозная неудача. Он тогда хотел взорвать яхту — в трюме на случай неудачи была «адская машина», и провода от нее вели в его каюту. Но Каютенко сказал, что зачем взрывать яхту, когда оружие и так все пойдет на дно, и команду нельзя посадить на шлюпки, чтобы спасти, и он сам знал, что взрывать надо, только если их задержат в русских водах — тогда оружие станет основанием для шумного процесса и, может быть, даже для смертного приговора, и он сказал о взрыве не потому, что думал о том, что их ждет, а потому, что в тот момент вообще не думал о дальнейшем и не знал, что теперь делать, если даже останется жив. О том, чтоб взорвать, он сказал Каютенко там же, на палубе, у люка в машинное отделение, после того как схватил Каютенко за грудь, а тот не ответил, и тогда, теряя от бессилия и отчаянья рассудок, он крикнул, что взорвет яхту, а Каютенко, не глядя на него, спокойно и даже небрежно сказал, что оружие все равно погибнет. И после этих слов палубу опять накрыла волна, а когда вода схлынула, он увидел, что лежит, обняв Каютенко, а тот лежит спиной к нему и схватился за борт, и, не отпуская Каютенко, он сказал:

— Что делать, Каютенко, придумай, ты на «Потемкине» был!

Каютенко встал, помог и ему подняться и сказал:

— Привяжись к чему-нибудь, а то снесет!..