Поиски «посредствия»
Поиски «посредствия»
Собственно переговоры с иностранными послами также проходили в Кремлевском дворце, в «Набережной палате, где бояре судят» (там в отсутствие государя Боярская дума разбирала текущие дела). Но посольские книги чаще называют эту палату просто «ответной». В ней, а не в приемных покоях, послам давался «ответ» на привезенные ими грамоты и обсуждались все политические проблемы, для разрешения которых прибыло данное посольство. В относительно свободной обстановке «ответной» палаты, где обе стороны не были стеснены присутствием государя, бушевали страсти, сталкивались аргументы и контраргументы, цитаты из Священного писания перемежались клятвами, взаимными обвинениями, даже перебранками и недвусмысленные угрозы вплетались в тонкую вязь дипломатической риторики.
В день первой аудиенции, которая фактически была представлением послов государю, переговоры не велись, поскольку требовалось время для того, чтобы перевести полученные грамоты, прочитать их царю и составить «ответ». Но в дальнейшем переговоры без предварительной аудиенции у государя считались «безчестьем» для послов, и по традиции каждому их туру предшествовала высочайшая аудиенция. Когда в 1554 году русские послы в Вильно отказались вторично идти на переговоры с литовскими «панами радными», лишь однажды побывав на приеме у короля, им напомнили, что незадолго перед тем и литовские послы, видев «государские очи» один раз, «по дву крот (дважды. — Л. Ю.) на обмове сидели»[216]. Однако по отношению к европейским дипломатам такая практика — скорее исключение, чем правило: инцидент был вызван спорами по поводу царского титула Грозного. Лишь ханские посланцы зачастую отправлялись на переговоры без предварявшей их аудиенции, что ни к каким недоразумениям не приводило. Аудиенция символизировала то обстоятельство, что переговоры будут вестись от лица самого государя, но в русско-крымском посольском обычае, который отличался меньшей этикетностью, подобная условность не была обязательной. Позднее, в XVII в., даже сами переговоры с крымскими послами велись не в царских палатах, а в помещении Посольского приказа.
В «ответную» палату вначале входили послы с приставами, а затем появлялись бояре и дьяки, которым царь «указал быти у послов в ответе». Такой порядок был «честнее» для русских, ибо послы, дожидаясь их, оказывались в положении просителей. Послы встречали бояр посередине палаты и здоровались с ними за руки («руки подавали»), С мусульманами русские «карашевались». Потом все рассаживались по лавкам друг против друга, а приставы и свита послов покидали помещение. Оставались только толмачи. В Москве по возможности старались использовать своих толмачей, состоявших при Посольском приказе, — крещеных татар, ливонских немцев. Толмачам, которые приезжали с послами, не доверяли. В особенности это касалось польских и литовских переводчиков при западноевропейских миссиях. Услуги этих лиц отметались заранее, ибо в них не без основания подозревали шпионов.
Стол для переговоров появился в «ответной» палате уже в XVII в., а до этого были только лавки, крытые «полавошниками суконными и камчатными». Бояре, «посидев мало», вставали и «говорили ответ», текст которого предварительно распространялся среди думных людей по отдельным пунктам («статьям»), и каждый в свою очередь произносил свою часть. Иногда «ответ говорили наизусть по статьям», но чаще — «по письму по статьям» (зачитывали с листа). К середине XVI в. «ответы» разрастаются настолько, что выучивать их наизусть становилось трудно. Послы слушали стоя, а при произнесении «царского имяни», с чего начинался каждый пункт «ответа», должны были снимать шляпы. Затем все вновь садились на лавки и начинались собственно переговоры (в дипломатической терминологии того времени — «розговор», «обмова»).
Царь контролировал ход переговоров, поскольку ему подробно докладывали о каждом их этапе, а порой представляли списки посольских «речей». В начале XVII в. в «ответной» палате был устроен специальный тайник («смотрильная решетка»), через которую царь мог сам следить за ведением переговоров (еще позднее и за стенами Грановитой палаты появился подобный тайник, откуда члены царской семьи любовались зрелищем посольских аудиенций).
В день прочтения царского «ответа» сами переговоры велись редко: послам нужно было время, чтобы подготовиться к полемике. Они отправлялись на подворье, куда им впоследствии присылался список «ответа».
Между очередными турами переговоров проходило несколько дней, а то и недель. Это было обусловлено необходимостью консультаций с государем и подготовки к следующему «розговору», где каждая сторона должна была представить противной письменное изложение своей позиции по всем обсуждавшимся вопросам. Случалось, что эту подготовку намеренно старались затруднить. В 1549 году после долгих споров о царском титуле Грозного литовские послы попросили дать им «выпись о царском поставлении, которым обычеем государь на царство венчался, и как предки его то царьское имя взяли». Но послам отказали в этой просьбе. «Толко им писмо дати, — приговорил царь с боярами, — ино вперед о том ответы умыслят, и тогды будет в речех говорити о том тяжеле, коли о том ответы составят»[217].
К. Варшевицкий, польский дипломат и мыслитель конца XVI в., в своем сочинении «О после и посольствах» разработал принцип строгого соответствия между личными качествами посла и страной, куда тот должен был быть отправлен с наибольшей пользой для Речи Посполитой. В Турцию Варшевицкий советовал посылать людей отважных, которых нельзя было запугать, и не скупых, которые не жалели бы денег на подкуп приближенных султана. В Рим, к папе, лучше всего направить человека набожного, однако предпочтительно светского, чем духовного, иначе курия легко подчинит его своему влиянию. Послы в Италию непременно должны были обладать хорошими манерами, во Францию — быстрым умом, в Англию — достоинством в Испанию — скромностью, а переговоры при дворе Габсбургов с успехом смогут вести лишь послы, отличающиеся упорством и твердостью характера. В Москву, как считал Варшевицкий, который сам принимал участие в русско-польских переговорах в 1582 году, следует посылать людей предусмотрительных, осторожных, способных терпеливо вести на переговорах долгие «торги»[218].
Разумеется, советы Варшевицкого носят достаточно умозрительный характер. Во все времена и у всех народов опытный дипломат должен был обладать «терпением часовщика», как говорил Ф. де Кольер, один из руководителей внешней политики Франции при Людовике XIV. Однако многое Варшевицкий подметил точно и сформулировал остроумно: переговоры в Москве с польско-литовскими послами и в самом деле напоминали «торг».
Вначале русские обычно требовали возвращения Киева, Витебска, Полоцка и т. д. Послы, в свою очередь, претендовали на Новгород, Псков, даже на Тверь. Ни та, ни другая сторона всерьез к этим требованиям не относилась. «Где Новгород? — возмущенно восклицали бояре в 1536 году в ответ на подобные претензии литовских дипломатов. — Где Псков? И творца тому нет, отколе те ваши речи!»[219]. Это так называемые высокие речи, то есть требования взаимоневыполнимые. Они должны были продемонстрировать уровень идеальных запросов и знаменовали собой начальный этап переговоров.
Постепенно обе стороны «спускали в речех». Этот процесс сопровождался ожесточенными «спорованиями» и растягивался на несколько туров. «И поехали послы с двора кручиноваты, — описывает посольская книга завершение очередного тура переговоров, — потому что бояре им в речех не спустили»[220].
«Высокие речи» звучали при обсуждении каждого пункта повестки переговоров. Существовал специальный термин — «посредствие», обозначавший нечто среднее между требованиями обеих сторон, итог желаемого и реально возможного. Упорные «торги» возникали, например, при определении сроков мирного договора. В 1522 году литовские послы в Москве предложили заключить перемирие на 10 лет. Бояре в ответ высказались за срок в два-три года. Послы назвали новые цифры — от восьми до шести лет, бояре — четыре года. Тем самым последние демонстрировали готовность вскоре вновь начать военные действия. В результате было найдено «посредствие»: перемирие заключили на пять лет, к чему примерно и стремились обе стороны. Краткосрочные перемирия русские дипломаты старались заключить с таким расчетом, чтобы срок их истекал осенью. В этом случае полевые работы не могли помешать сбору ополчения, что для Польско-Литовского государства, где значительная часть войск была наемной, имело меньшее значение. В 1586 году перемирие заключили, вернее, продлили до ноября «для того, толко с Литвою доконченье не зделаетца (мирный договор не будет заключен. — Л. Ю.), ино к зиме промышляти войною, а не в лето»[221].
Обычай долгих «торгов» выработался именно в русско-литовской дипломатической практике. Это было обусловлено постоянной напряженностью отношений между двумя странами, обилием горячих точек. Но постепенно этот способ ведения переговоров в Москве стали воспринимать как традиционный и единственно правильный. Когда Стефан Баторий презрительно назвал его «торговлей», Иван Грозный в послании польскому королю возразил: «А то не торговля — розговор!»[222]. По словам царя, Баторий на переговорах все «делает одним словом, с бесерменского обычая, а розмовы никоторые не делает»[223]. Заявление это адресовалось А. Поссевино, и оно содержит скрытую издевку: в Москве и в Вене Стефана Батория, который до 1576 года занимал престол вассального от Турции княжества Трансильванского («Седмиградцкого»), считали ставленником султана и обвиняли в союзнических отношениях со Стамбулом. И Грозный, говоря о «бесерменском обычае», напомнил папскому легату это щекотливое обстоятельство.
Возможно, именно подобные обвинения послужили причиной того, что в 1582 году на переговорах с русской делегацией в Ям-Запольском литовские послы решительно отвергли предложение Поссевино подписать мирный договор сроком на девять лет. «Тое слово деветь, — возмутились представители короля, — межи великими господары и в письме непригожо: але нехай будет на осмь, на семь, на пять лет, а толко не на деветь»[224]. В данном случае литовских дипломатов насторожила, очевидно, мусульманская символика числа 9 (вспомним «девятные» поминки), с которой папский посредник мог быть и не знаком. Заключение мира сроком на девять лет давало бы Грозному повод истолковать это как склонность Батория все делать «с бесерменского обычая».
Надо сказать, что и король не упускал случая упрекнуть царя в близких отношениях с «неверными». «Ты словом неприятельми зовешь, — писал он, обвиняя Грозного в связях с татарами, — и гнушаешься ими, а речью (польск. rzecz — дело) наболшую крепкость покладаешь и с ними ся сватишь»[225]. Последнее — намек на свадьбу царя с Марией Темрюковной.
Постоянные антимусульманские декларации были непременным элементом всех русско-литовских переговоров. Например, формула «кровь христьянская льется, а бесерменская рука высится» встречается в посольских книгах несколько десятков раз на протяжении всего XVI в. Такие заявления сущностного значения не имели, реальная политика никак с ними не соотносилась, но сами они были обязательным элементом практически всех переговоров, которые велись между русскими и польско-литовскими дипломатами. Каждая из сторон стремилась обвинить противную, что та «накупает бесерменство на христьянство».
Идея славянской общности возникла еще в польской литературе XV в. Она была широко распространена среди высших слоев западнорусского общества (Ивана Грозного, например, приглашали на престол Речи Посполитой как «человека роду славянского») и нашла отражение в дипломатических документах, в протоколах переговоров. В 1601 году, выдвигая проект русско-польско-литовской федерации, Л Сапега говорил в Москве, что народы, управлявшиеся Борисом Годуновым и Сигизмундом III, «происходят от единого народа славянского» и «суть одной веры и одного языка»[226]. Действительно, подавляющее большинство населения Великого княжества Литовского составляли православные. И постоянные войны между двумя сильнейшими государствами Восточной Европы, чьи народы были этнически родственными, говорили на близких языках и исповедовали одну религию, требовали декларации сакрально-этических целей дипломатии и политики. Политический противник должен был быть и религиозным противником.
И русские, и литовские дипломаты всегда старались подчеркнуть, что их требования продиктованы не прагматическими соображениями, а христианской этикой. Причем это было не только хитростью, но отчасти и действительным взглядом на вещи, который в русско-литовских отношениях выражался свободнее и естественнее. Так, в 1537 году в Вильно, добиваясь освобождения пленных, вернее, обмена русских «великих людей» на «молодых людей» короля, послы говорили: «Ино великий человек христьянин, и молодые люди христьяне же, душа однака!»[227]. Даже инициатива начала мирных переговоров, что демонстрировало слабость одной из сторон, объяснялась исполнением божественной заповеди смирения: «Яко же и мы оставляем должником нашим». Победитель — это должник, которому следует простить, «оставить».
В 1566 году бояре от имени царя требовали у послов возвращения Подолья, мотивируя это следующим образом: «И брат бы наш (Сигизмунд II Август. — Л. Ю.) то с души предков своих свел, того б нам поступился, штоб то на душе предков его не лежало»[228]. Согласно логике этих «высоких речей», король, вернув Подолье, мог отчасти искупить грехи своих предшественников на престоле, захвативших эти земли у предшественников Грозного. Однако, когда послы в своих «высоких речах» требовали возвращения Смоленска, бояре отвечали, что предки царя и предки короля, завоевав различные земли, «на суд божей отошли» и живым не следует судить мертвых: «Какое то христьянство, что божей суд восхищати?»[229], то есть предвосхищать Страшный Суд. Эти два высказывания противоречат друг другу. В первом утверждается правомочность оценки деяний мертвых, во втором — отрицается, правда, тенденция в обоих одна: объяснить свою позицию требованиями христианской этики.
Но иногда на дипломатических партнеров пытались воздействовать не только словами. В 1608 году во время переговоров, которые вело в Кракове русское посольство, на королевском дворе вдруг начали стрелять из пищалей. Послы не без юмора заметили: «Для чего та стрельба? Будет король тешитца, и то в его воле, а будет нас для, и нам то не диво, мы в ратех бывали и стрельбу знаем»[230]. После этого ружейную пальбу, призванную продемонстрировать воинственные намерения польского двора, велено было «унять».
На переговорах с польско-литовскими дипломатами в Москве применялись различные приемы с целью вынудить послов к уступкам. Важно было понять, действительно ли выставленные послами требования являются пределом их полномочий или между этими требованиями и королевским наказом имеется некий «зазор», который послы хотят сохранить в собственных интересах. Чтобы выяснить этот вопрос, польско-литовских дипломатов часто задерживали в Москве, под любыми предлогами оттягивая очередной тур переговоров. Если они продолжали настаивать на окончательном характере своих условий, переговоры не возобновлялись и послы начинали демонстративно готовиться к отъезду. В таких случаях истинность их намерений должны были проверить посольские приставы. Им предписывалось осторожно «задрать» послов (вызвать на откровенный разговор), чтобы те «еще захотели на двор ехати и дело делати». Это была задача сложная, тонкая, требовавшая немалого искусства. В 1537 году приставу при литовском посольстве Я. Глебовича было велено «жалобно молвити» послам следующее: «Толко, панове, по грехом христьянским не станетца межи государей доброе дело, и у нас толко были кони розседланы, а ныне нам опять кони седлати»[231]. Этой жалобой, которая показывала искреннее стремление русских к миру, пристав, как надеялись посольские дьяки, мог вызвать послов на ответные откровения.
Иногда, для того чтобы испытать твердость послов, не желавших отступать от своих условий, государь давал им прощальную аудиенцию и назначал день отъезда. Послы на подворье укладывали вещи, садились в седла или в сани, и лишь тогда приставы, проверив таким образом границы посольских полномочий, задерживали готовых к отъезду литовских дипломатов в самый последний момент и вновь приглашали на переговоры во дворец.
С послами других государств переговоры велись проще, хотя поведение их в «ответной» палате подчинялось тем же нормам, что и поведение представителей Речи Посполитой. С послами ногайскими и крымскими все политические проблемы обсуждались в обстановке более обыденной (с конца XVI в. все чаще не в царском дворце, а в помещении Посольского приказа), без особых этикетных установлений. Их выспрашивали о намерениях хана, о причинах его действий и т. д. Например, в 1591 году дьяк А. Я. Щелкалов, даже не «карашевавшись» с посланцами Кази-Гирея, учинил им строгий допрос по следующим пунктам.
1. До сих пор хан не присылал в Москву послов для заключения мира по собственной воле или под давлением турецкого султана?
2. Нынешнее посольство прибыло не «обманом» ли? Не для того ли, чтобы скрыть истинные намерения хана, замышляющего набег на русские земли?
3. В недавнем походе на литовские «украины» имел ли хан в своем войске «вогненный бой» (артиллерию)?
4. Каковы ныне взаимоотношения между ханом и султаном, с одной стороны, и польским королем — с другой?
5. Существуют ли дипломатические связи между Крымом и Швецией? (На последний вопрос был получен ответ, что Юхан III прислал Кази-Гирею деньги с просьбой «воевать Москву».)[232].
На вопросы посольских дьяков крымские дипломаты отвечали довольно откровенно, хотя откровенность эта, надо полагать, добывалась с помощью богатых поминков, а иногда и прямого подкупа. В 1593 году для получения подобных сведений В. Я. Щелкалов одному из крымских гонцов дал «втай» (тайно) пять рублей, а другому — десять[233], что, по-видимому, было делом довольно обыкновенным, если посольская книга даже не считает нужным об этом умолчать.
Впрочем, для получения секретной информации политического характера Посольский приказ применял и иные, более сложные и дорогостоящие способы, не довольствуясь теми сведениями, которые сообщали иностранные дипломаты или привозили из-за рубежа послы русские. Еще в 1499 году дьяк Ф. В. Курицын послал в Вильно тайную грамоту своему «приятелю», некоему «пану Федку Шестакову», предлагая тому передавать в Москву все, что может представлять интерес для русского правительства, — «каково будет слово или речь, или дело которое». А Михалон Литвин (псевдоним литовского автора середины XVI в.) рассказывал о каком-то священнике, который добывал в королевской канцелярии в Вильно копии договоров, решений и протоколов совещаний и пересылал их в Москву[234]. И не случайно Г. Штаден, передавая свое сочинение о России Максимилиану II, «покорнейше» просил императора, чтобы сочинение это «не переписывалось и не стало общеизвестным». Штаден опасался мести со стороны Ивана Грозного, ибо тот «не жалеет денег, дабы узнавать, что творится в иных королевствах и землях». Сочинение немца-опричника могло стать известно царю, имевшему «связи при императорском, королевском и княжеских дворах через купцов, которые туда приезжают; он хорошо снабжает их деньгами для подкупа, чтобы предвидеть все обстоятельства и предотвратить опасность»[235]. Скорее всего Штаден с целью привлечь к себе внимание императора, подчеркнуть значение собственной персоны преувеличивал риск, которому он подвергался за пределами России, и грозившие ему со стороны агентов Грозного опасности, но, несомненно, русские и немецкие купцы выполняли за границей поручения такого рода. То же самое можно сказать об иностранных купцах в России. В течение многих лет действовал в Москве агент Габсбургов — голландский купец Ян де Валле, которого русские называли Иваном Белобородом. Постоянным источником информации для своих правительств служили жившие в Москве купцы английские, в Новгороде — шведские и ливонские.
Лучше всего русская разведывательная служба была поставлена в литовских землях, где она опиралась на сочувствие православного населения. Грозный не раз выказывал поразительную осведомленность по многим вопросам не только внешней, но и внутренней политики Польско-Литовского государства. За рубежом собирали даже слухи («что в людех носитца»), которые сами по себе, независимо от их истинности, были показателем общественных настроений и умело использовались русскими дипломатами в ходе переговоров. Как считает В. И. Савва, на протяжении всего XVI в. тайные связи с зарубежными агентами находились в ведении посольских дьяков[236].
Взаимное недоверие — характерная черта дипломатии феодального общества. «Они лгут вам? Ладно. Лгите им еще больше!» — наставлял своих послов Людовик XI. «Муж добрый, отправленный на чужбину, дабы там лгать на пользу отечеству», — так определял назначение посла английский дипломат XVI в. Г. Уоттон. В Москве даже бытовало мнение, будто все литовские посольства «делаются неправдою», чтобы «которое время чем попроизволочити». Не доверяли и другому ближайшему соседу — Швеции. В 1568 году, когда король Эрик XIV, заключивший союз с Россией, был свергнут с престола герцогом Юханом Финляндским (будущим королем Юханом III), русский гонец в Стокгольме А. Шерефетдинов заподозрил, что этот почти бескровный переворот — всего лишь комедия, фарс, нарочно разыгранный шведами с единственной целью — ввести в заблуждение русское посольство И. М. Воронцова и не выполнить взятых на себя по договору обязательств о совместных действиях против Речи Посполитой. Шерефетдинов сообщал: «То дело меж ими (герцогом Юханом и Эриком XIV. — Л. Ю.) было обманкою, что по Иванову (Воронцова. — Л. Ю.) посолству дела не хотели делати; стрельбою стреляли ухищреньем на обе стороны, людем изрону не было»[237]. Эту же трактовку переворота 1568 года повторил сам Грозный, некоторое время считавший нового шведского короля подставным лицом. Царь писал ему: «И то уже ваше воровство все наруже — опрометаетесь, как бы гад, розными виды»[238]. На самом деле переворот произошел настоящий: Эрик XIV был заключен в тюрьму, где и умер. Но Грозный полагал, что его обманывают, что король лишь переменил обличье подобно сказочному змею («гаду»). И это совершенно фантастическое, казалось бы, предположение вытекало не из одной гипертрофированной подозрительности Грозного, но и из самого духа тогдашней дипломатии, причем отнюдь не только шведской, русской или польско-литовской.
Иногда, для того чтобы ввести партнера в заблуждение и добиться своих целей, применялась откровенная дезинформация. В 1591 году, вскоре после того как кахетинский царь Александр признал свой вассалитет по отношению к России, Борис Годунов заверял грузинских дипломатов: «Все великие государи христьянские — цесарь римской и король ишпанской, и король францовской, и литовской король, и иные великие государи, все учинились в государя нашего воле, и что государь наш ни прикажет, и они так и учинят»[239]. Заверение это служило вполне понятной цели — убедить царя Александра в правильности его решения. А годом позже на переговорах с крымскими послами, пытаясь разрушить складывавшийся союз хана Кази-Гирея со шведским королем, чрезвычайно опасный для России, посольские дьяки утверждали, что Юхан III поддерживает дипломатические отношения только с новгородскими наместниками, а «до государя нашего ему дела нет»; следовательно, союз хана со Швецией, направленный против России, не имеет смысла. Кроме того, Кази-Гирей, мол, не приобретет ни малейших выгод от связей с Юханом III, ибо «взяти у него нечего ж: сам беден и голоден, и с таким наперед для чего ссылатись?»[240]. С подобными же целями имперские дипломаты в Москве настаивали на действительном, а не номинальном вассалитете Пруссии и Ливонии по отношению к Габсбургам, а польско-литовские послы могли сослаться на несуществовавшие договоры между королем и крымским ханом.
Исследователи прошлого столетия считали, что различным уловкам и хитростям при ведении переговоров русские дипломаты научились у греков, которые прибыли в Москву в свите Софьи Палеолог и позднее в течение многих лет выполняли ответственные дипломатические поручения Ивана III за границей и при московском дворе. Действительно, среди них были образованные люди, знатоки византийских традиций, продолжавшие честно служить своей новой родине еще при Василии III: например, Юрий Траханиот и его племянник Юрий Малый, Дмитрий и Мануил Ралевы и некоторые другие. Вероятно, они помогли становлению следующего поколения русских дипломатов, активно выступившего уже к началу XVI в., а заявившего о себе еще раньше. Однако не следует забывать, что не менее прилежными учениками византийцев были и дипломаты республики Святого Марка. Именно венецианцы сначала в Италии, а затем и в других странах Южной Европы распространили многие приемы византийского дипломатического искусства. И в России, и в Западной Европе средства применялись одни и те же, во всяком случае весьма схожие, хотя, конечно, существовали и различия, обусловленные особенностями исторического развития Русского государства, национальными обычаями и характером международных отношений внутри восточноевропейского региона.
Жан де Лабрюйер (1645–1686 гг.) писал о дипломате своего времени: «Вся его деятельность направляется двором, все его шаги заранее предуказаны, даже самое незначительное его предложение предписано ему свыше; тем не менее в каждом трудном случае, в каждом спорном вопросе он действует так, словно только что принял решение сам и руководствовался при этом лишь мирными намерениями». Лабрюйер говорит о дипломатах западноевропейских, но как тут не вспомнить исключительно подробные «наказы», которые получали русские послы, отправляясь за границу, и которыми предусматривались буквально каждый их шаг и каждое слово. А пышные декларации мирных намерений, без чего не обходились ни одни переговоры между Россией и Речью Посполитой, Россией и Швецией?
«Он распускает ложный слух об ограниченном характере своей миссии, — продолжает Лабрюйер, — хотя облечен чрезвычайными полномочиями, к которым прибегает лишь в крайности, в минуты, когда не пустить их в ход было бы опасно… Он хладнокровен, вооружен смелостью и терпением, не знает устали сам, но умеет доводить других до изнеможения и отчаяния. Готовый ко всему, он не страшится медлительности, проволочек, упреков, подозрений, недоверия, трудностей и преград, ибо убежден, что только время и стечение обстоятельств могут повернуть ход событий и направить умы в желательную для него сторону. Порою он даже прикидывается, будто склонен прервать переговоры, хотя как раз в это время больше всего хочет их продолжать; если же, напротив, ему дано точное указание употребить все усилия, чтобы прервать их, он с этой целью всемерно настаивает на их продолжении и окончании».
Не так ли вели себя польско-литовские и шведские послы в Москве, а русские — в Вильно, Кракове и Стокгольме? Бесконечные «торги» и сокрытие истинных полномочий, мнимое желание вернуться на родину и мнимая же готовность продолжать переговоры, когда полученные предписания требуют обратного, — все это знакомо, все это было.
«Он принимает в расчет все, — завершает Лабрюйер свое эссе о дипломате, — время, место, собственную силу или слабость, особенности тех наций, с которыми ведет переговоры, нрав и характер лиц, с которыми общается. Все его замыслы, нравственные правила, политические хитрости служат одной задаче — не даться в обман самому и обмануть других»[241].
Эту характеристику можно с равным успехом применить и к французским дипломатам эпохи Людовика XIV, и к русским дипломатам времен Ивана Грозного, Бориса Годунова или первых Романовых.