Крыму и миру

Крыму и миру

Загадочное предписание получил в 1563 году отправлявшийся в Крым русский посол Афанасий Нагой: он должен был проследить, чтобы хан ни в коем случае не приложил к грамоте с текстом договора «алого нишана», то есть печати, оттиснутой на красном воске. Если же настоять на этом окажется невозможно, Нагому приказывалось грамоту с такой печатью не брать, договор не заключать («дела не делати») и немедленно возвращаться в Москву[19].

Поражает несопоставимость мелкой, казалось бы, канцелярской формальности и неожиданно значительных последствий, которые могло повлечь за собой ее нарушение, — вплоть до дипломатического демарша с отъездом посла, причем в то время, когда царь вел войну на западных границах и всеми силами стремился удержать Девлет-Гирея от набега на Русь, направить его на литовские «украииы».

В чем тут дело? Почему цвет печати на договоре оказывается чуть ли не важнее его содержания? Впрочем, данный Нагому наказ можно попробовать объяснить, если обратить внимание не только на цвет воска для печати, но и на способ ее применения. Свой «алый нишан» Девлет-Гирей не должен был именно приложить к тексту договора. В русской дипломатической практике прикладными печатями скреплялись грамоты «посыльные», «опасные», «верющие», то есть такие, где текст целиком зависит от автора, от самого государя. Но грамоты договорные, выражавшие обоюдное соглашение, скреплялись печатями вислыми, подвешенными на шнуре. Таким образом, «алый нишан», приложенный к договору, декларировал не двустороннее согласие при его заключении, а свободную волю лишь одной стороны — крымской. Хан как бы диктовал условия, а царь принимал их. Допустить на тексте договора «алый нишан», которым хан печатал свои обычные грамоты, значило для Грозного в специфической форме признать свою зависимость от Крыма.

С начала XVI в. «перекопские» владыки всячески стремились подчеркнуть зависимое положение русских государей. Так, при следовании послов на аудиенцию к хану «мурзы» бросали им под ноги свои посохи, требуя плату за право их переступить. Вероятно, этот обычай («посошная пошлина») был принят когда-то в ставке ханов Золотой и Большой Орды, коль скоро русским дипломатам строжайше предписывалось ни при каких обстоятельствах «посошную пошлину» не платить. Если без ее уплаты они не могли бы войти во дворец, то им следовало уезжать, так и не повидав хана. Даже к концу XVI в., когда сообщения о попытках возродить этот полузабытый обычай исчезают из посольских донесений, предостережения относительно возможности таких попыток по-прежнему фигурируют в наказах послам. Разумеется, тут имели место не меркантильные соображения — еще несколько беличьих или собольих шкурок казну бы не разорили: подобные дары отправлялись в Крым тюками. Как можно предположить, требование «посошной пошлины» было заимствовано крымскими ханами из ордынского придворного церемониала и символизировало зависимое положение посла и его государя. Именно поэтому, когда в 1516 году русский посол И. Г. Мамонов отказался ее уплатить, ему говорили: «Пошлины на тебе царь (хан. — Л. Ю.) не велит взять, а ты молви хоти одно то: царево (ханское. — Л. Ю.) слово на голове держу». Мамонов с негодованием отвечал: «Хоти мне будет без языка быти, а того никако же не молвлю!»[20]. Произнести вслух то, что предлагали крымские «мурзы», для посла было равносильно уплате «посошной пошлины» — неприемлемо ни то ни другое, ибо в восточной дипломатической практике формула «держати слово на голове» означала зависимость, подчинение. «Отец мой мне приказывал слово твое на голове держати и тебе служити», — писал позднее Федору Ивановичу один из кабардинских князей. И не случайно Ахмет-хан, повелитель Большой Орды, тот самый, который привел свои войска на Угру в 1480 году, требовал, чтобы Иван III, «у колпака верх вогнув, ходил». Как бы под тяжестью «ханского слова» должна была «вогнуться» шапка великого князя. Вообще головные уборы в качестве символов вассалитета (или подданства) имели у тюркских народов особое значение.

Можно пойти на уступки в переговорах, но нельзя принять более выгодный договор, скрепленный неподобающей печатью. Можно привезти драгоценные дары многочисленным ханским женам, но нельзя уплатить ничтожную «посошную пошлину». За мелочами церемониала вставали проблемы несравненно более важные: по сути дела, речь шла об окончательном признании независимости Русского государства, завоеванной в двухсотлетней борьбе с ордынским игом. Времена изменились: то, что приходилось терпеть в отношениях с Золотой и Большой Ордой, было уже совершенно невозможно в отношениях с крымским «юртом».

Однако постоянная военная угроза с юга и трудность борьбы на два фронта заставляли Ивана III, его сына и даже отчасти внука сохранять в связях с Крымом некоторые; нормы посольского обычая, ранее принятые, по-видимому, в русско-ордынской дипломатической практике. Титул хана в грамотах всегда писался первым, выше царского «имяни»; на торжественных обедах чаша с медом или вином в его честь выпивалась перед «государевой чашей»; великие князья передавали ханам не «поклон», как всем остальным монархам, а «челобитье». Русские послы в Крыму подчинялись многим правилам восточного этикета, что никогда не допускалось при дворе турецкого султана, персидского шаха и других мусульманских владык. В то же время ханские посланцы в Москве безнаказанно нарушали обязательные для всех других послов нормы придворного церемониала. На равных разговаривая с монархами Европы и Азии (в Мадриде и Стамбуле, в Стокгольме и Тебризе), русские государи до поры до времени вынужденно признавали свое неравноправие по отношению к «перекопским царям». Но любые попытки крымской стороны истолковать это чисто символическое, церемониальное неравноправие как политическую зависимость (вассалитет) или тем более как прямое подданство встречали немедленный и жесткий отпор московской дипломатии.

В ряду таких попыток наиболее характерно было требование дани. Вопрос о ней периодически затрагивался на переговорах и в переписке ханов с Москвой, но лишь однажды это требование было удовлетворено. Летом 1521 года огромная армия Мухаммед-Гирея внезапно обрушилась на русские земли, сжигая деревни и уводя полон. Мужчин и женщин угоняли в Крым, а отнятых у матерей младенцев бросали в пути. Как рассказывает имперский посол Сигизмунд Герберштейн, посетивший Россию через четыре года после этого набега, Василий III посылал специальные отряды искать и подбирать в лесах уцелевших детей. Никогда еще крымским всадникам не удавалось продвинуться так далеко на север: бунчук ханской ставки был водружен в 15 верстах от столицы, воины Мухаммед-Гирея дошли до подмосковного села Воробьево, расположенного на Воробьевых горах, где пили мед из разграбленных великокняжеских погребов. Москва, правда, устояла, но в этих условиях Василий III был вынужден дать Мухаммед-Гирею «грамоту данную», обязавшись, как сообщает тот же Герберштейн, быть «вечным данником» хана подобно отцу и деду, платившим дань Большой Орде. Впрочем, это обещание не было выполнено, а унизительную для русского князя грамоту выманил у Мухаммед-Гирея рязанский воевода И. В. Хабар: он попросил предъявить ее, притворно соглашаясь открыть ворота осажденной Рязани, и оставил у себя, поскольку взять город хану не удалось.

Подарки («поминки») в Крым и после этого регулярно продолжали посылаться, однако ни в коем случае они не должны были истолковываться как дань. «В пошлину государь мой не пришлет никому ничего!»[21] — гордо заявлял в Крыму Афанасий Нагой.

Первоочередные внешнеполитические дела: борьба с Польско-Литовским государством, затем с Казанью, а впоследствии Ливонская война — все это вынуждало Москву в отношениях с Крымом временно идти на уступки в вопросах церемониала. Для того чтобы уберечься от набегов, а при необходимости направить ханскую саблю в сторону Вильно и Кракова, приходилось мириться с порядком здравиц на дипломатических обедах или расположением «имян» на грамотах. Отношения с Крымом носили особый характер, были более тесными, менее официальными. В результате широкое понятие «чести» русских государей здесь обретало единственный смысл — признание их независимости.

Трудно представить, чтобы русские дипломаты в Крыму или перед крымскими послами в Москве стали бы произносить «высокословные» речи об «Августе-кесаре» и Владимире Мономахе, о древности династии, изначально суверенном характере власти великих князей и т. д. Совсем по-другому строились отношения с Западной Европой. Когда в 1489 году габсбургский посол Н. Поппель от имени императора предложил Ивану III королевский титул, тот ответил: «Мы божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, и поставление имеем от бога, как наши прародители, так и мы…»

В XVI в. само напоминание о былой зависимости от Орды воспринималось в Москве как оскорбление. Об этих черных страницах истории следовало забыть как можно скорее. В 1566 году послы Сигизмунда II Августа заговорили было о прежнем владычестве ордынских ханов над Москвой, ссылаясь на польские хроники, но дьяк П. Григорьев наотрез отказался признать истинность подобных известий: «И мы того не слыхали, чтобы татарове Москву воевали, того не написано нигде, а в свои кроники что захотите, то пишете!»[22]. Посольский дьяк знал, что в официальной истории, предназначенной для дипломатических нужд, эта страница была лишней: согласиться с тем, что сказанное послами — правда, означало нанести урон царской «чести».

В Крыму такие умолчания не имели смысла. Отвергая претензии «перекопских царей» на сюзеренитет над Русью, в Москве в то же время негласно признавали их преемниками ханов Золотой и Большой Орды. Поэтому в связях с Крымом долго сохранялись некоторые реликтовые формы посольского обычая, унаследованные от ордынского дипломатического церемониала. Хотя сам этот церемониал, применявшийся в отношениях с русскими княжествами в XIII–XV вв., нам неизвестен и восстановить его можно лишь гипотетически, судя по тем элементам русско-крымского посольского обычая, которые умаляли «государеву честь».

Вплоть до конца XVI в. русско-крымский посольский обычай значительно отличался от обычая, принятого в отношениях со всеми другими государствами Европы и Азии. Если средствами первого московские дипломаты прежде всего стремились утвердить независимое положение русских государей, а забота об их престиже («чести») отходила на задний план, то во втором именно вопрос «чести» был поставлен во главу угла. Так продолжалось до тех пор, пока окончательно не изменилось соотношение сил между Россией и Крымским ханством.

Государь — солнце, посол — луч

Итак, указ король тебе вручает,

Поставив подпись собственной рукой.

Тебя он полномочьем облекает,

Как бы на время делая собой.

Ты в фонаре его горишь свечою.

Ты — копия, а он — оригинал.

Ты — скромный луч. Он — солнце золотое.

И этот луч он вдаль светить послал[23].

Образы этого стихотворного послания, которое английский поэт Джон Донн (1572–1631 гг.) адресовал отправлявшемуся в Венецию известному дипломату Генри Уоттону, представляют вовсе не субъективный плод поэтического воображения. Они исторически точно отражают восприятие людьми того времени отношений между монархом и его полномочным представителем.

«Королем-солнцем» называли не только Людовика XIV. С солнцем сравнивали и византийских императоров, и русских государей. Это образ традиционный. В послании антиохийского патриарха Иоакима (1586 г.) к царю Федору Ивановичу русский государь уподоблен «солнцу, светящему над всеми звездами»[24]. «Солнечным светилом всего света» пышно именовали царя персидские послы. Этот распространенный образ помогает лучше уяснить природу связи, существовавшей между государем и его послом, — в том виде, конечно, в каком она мыслилась людьми XVI в.

Средневековое право, в том числе и международное, не знало абстрактных категорий; его субъектами были не понятия, а индивиды. В дипломатическом протоколе нового времени государство персонифицируется в его главе — это общепринятая условность. Но в феодальном обществе государство не просто персонифицировалось, а воплощалось в государе. Слова Людовика XIV (неважно, действительно им произнесенные или ему приписываемые) «государство — это я» не были только эпатирующей шуткой, а связь между монархом и народом, страной была утверждена «свыше». Недаром русский публицист конца XV — начала XVI в. Иосиф Волоцкий писал, что «за государское прегрешение бог всю землю казнит», то есть наказывает подданных согрешившего монарха.

Особенно ярко эти представления отразились в практике заключения дипломатических соглашений.

В 1542 году русские дипломаты настаивали, чтобы в текст мирного договора с Польско-Литовским государством был «вписан» не только сам король Сигизмунд I, но и наследник престола. Делалось это из опасений, что «король уже добре стар, и нечто не станет короля, и сын его, то перемирье оставя», может начать войну, причем такое требование без удивления было воспринято другой стороной. «Пока места в которой земле государь, по та места и перемирные грамоты», — говорил Висковатый шведским послам в 1557 году. А когда А. Поссевино, папский посредник на русско-польских мирных переговорах в Ям-Запольском (1582 г.), предложил заключить мир на 100 лет, русские послы возмутились: «Волши веку человеческого никому грамоты писати нелзя; а на сто лет нигде есмя того не слыхали, чтоб перемирные грамоты писати; а по смерти кому мочно своя воля делати?»[25]. Иными словами, срок действия договора не должен был превышать возможный срок жизни заключившего этот договор государя. Возможно, даже термин «вечный мир» в русском дипломатическом языке той эпохи означал всего лишь мир сроком на 30 лет[26]. Слово «век» многозначно, но в этом случае, по-видимому, имелось в виду одно из его значений — «век человеческий», протяженность земной жизни.

Если монарх был воплощением государства, то посол, в свою очередь, — воплощением монарха. «Луч, исходящий от солнца, несущий в себе его субстанцию, горящий и не иссякающий» — с помощью этой метафоры средневековые православные богословы объясняли отношения между богом-отцом и богом-сыном Иисусом Христом. Примерно также представляли тогда и связь, существовавшую между государем и его послом.

«От дву моих глаз одно око» — так характеризовал крымский хан Менгли-Гирей своего представителя, отправленного им в Москву в 1491 году. Почти через столетие, в 1585 году, грузинский царь Александр писал Федору Ивановичу: «И что учнет говорити посол мой, и то говорит мое серцо». Аналогичные взгляды были свойственны и русским дипломатам. Посол в Крыму В. Г. Морозов заявлял, например, ссылаясь на поручение, данное ему Василием III: «Те речи государь наш, князь великий, у меня написал на сердце»[27]. А в 1517 году бояре на переговорах в Москве говорили С. Герберштейну, что «всяк посланник государя своего лице образ носит».

Но степень отождествления монарха и его представителя могла быть различной — тем больше, чем важнее миссия последнего. Дипломаты имели различные ранги. В России уже к началу XVI в. существовала четкая градация дипломатических представителей, включавшая три основных ранга: послы («великие послы»), посланники («легкие послы») и гонцы. Первые и вторые были заместителями государя, его «фактотумами», по выражению Д. С. Лихачева[28]. Они вели за рубежом переговоры и заключали дипломатические соглашения (в отношениях с Польско-Литовским государством право на заключение договоров имели исключительно послы, посланники такими полномочиями, как правило, не обладали). Третьи просто перевозили письменные сообщения («посыльные грамоты»), причем часто даже не зная их содержания.

В посольских книгах говорится, что послы возят грамоты «с отворчатыми печатьми», а гонцы — «с затворчатыми». Устные поручения с гонцами в большинстве случаев не передавались: дипломатические представители низшего ранга были не заместителями государя, а лишь исполнителями его воли. В то же время царские «речи», адресованные иностранному монарху и переданные с послами или посланниками, должны были произноситься только от первого лица. «Мы, великий государь…» — торжественно объявлял посол, стоя посреди тронного зала в Стамбуле или Лондоне. В такую минуту он наиболее полно воплощал в себе своего повелителя. Во всех случаях, будучи заместителем государя, посол как бы становился им самим при произнесении «речей».

В междукняжеских отношениях периода феодальной раздробленности на Руси дипломатические поручения нередко возлагались на авторитетных церковных деятелей. Например, Сергий Радонежский ездил послом от Дмитрия Донского к Олегу Рязанскому, но в XVI–XVII вв. духовные особы включались в состав русских дипломатических миссий лишь на правах сопровождавших эти миссии священников. Это отражало общеевропейские веяния. Только единоверная Грузия время от времени направляла в Москву лиц духовного звания, да однажды, в момент наибольшего обострения русско-шведских отношений, Юхан III поставил во главе своего посольства епископа города Або (ныне — Турку в Финляндии) Павла Юстена — в расчете, видимо, на то, что к его сану царь проявит должное уважение.

Уже при Иване III утвердился порядок, согласно которому главой посольства назначался обычно князь или боярин, главой посланнической миссии — окольничий или думный дворянин; гонцами в середине XVI в. чаще всего ездили дворяне и дети боярские, позднее посылались подьячие и различные низшие придворные чины — стряпчие, «жильцы». На миниатюрах русских летописей по утвердившимся канонам послы и посланники изображались в долгополом платье и с бородой, гонцы — в короткополом и без бороды, как прочие «молодшие люди», то есть невысоко стоящие на социальной лестнице (хотя по возрасту гонец мог быть и старше посла). Человек относительно низкого звания не мог воплощать в себе государя, «сын боярский» не мог быть послом, как, впрочем, и боярин — гонцом, но уже по другой причине: это роняло «честь» не царя, а самого боярина. Социальное положение, официальный придворный статус главы и членов посольства должен был строго соответствовать их дипломатическому рангу. Так, в 1603 году М. Г. Салтыкову царь «боярство дал для посольства».

В отношениях с Речью Посполитой обе стороны внимательно следили, чтобы такое соответствие не нарушалось. Это, в частности, проявлялось при написании в Москве фамилий польско-литовских дипломатов: один и тот же человек писался в посольских книгах по-разному — в зависимости от уровня его миссии. У посланников и гонцов почетное с точки зрения русских окончание «ич» (Станиславич, Тышкевич) заменялось на «ов» как не соответствующее их дипломатическому рангу (Станиславов, Тышков), а у послов сохранялось в неприкосновенности. Тот же Тышкевич, когда он позднее прибыл в Москву уже в качестве посла, получил право на полное написание своей фамилии.

Чем выше был «чин» посла (титул и звание), тем больше «чести» оказывалось принимавшему посольство государю. Поэтому к монархам, которые не считались «братьями» русских государей (например, к Густаву Вазе и Юхану III при Иване Грозном), отправлялись лишь посланники и гонцы. Правда, в отношениях с Польско-Литовским государством царь, не признавая Батория «братом», все же не решился сломать вековые традиции, и послы к польскому королю «ходили по прежнему обычаю».

«Чин» и ранг дипломата должны были быть подтверждены соответствующей численностью свиты. Так, в Англию, хотя королева Елизавета считалась «возлюбленной сестрой» Ивана Грозного, направлялись только посланники, ибо проезд на Британские острова с большим числом сопровождавших лиц был невозможен. Теми же причинами средний ранг русских дипломатических представителей определялся и в отношениях с Турцией, Персией, папским престолом в Риме, а позднее и с Габсбургами. Как в середине XVII в. писал Г. Котошихин, «к цесарскому величеству Римскому великие послы не посылываны давно, потому что дальней проезд чрез многие разные государства, и послом великим в дороге будет много шкоды и убытков»[29]. Трудности дальнего пути мешали «послам великим» предстать перед иностранным монархом во всей пышности, подобавшей их рангу.

В русско-литовской дипломатической практике свита гонцов составляла в среднем 20–30 человек, свита посланников — 150–200, послов — 300–400, включая слуг («служебников»). В отношениях с другими государствами численность посольств была меньшей. Не столь многочисленными стали русские и польско-литовские миссии и к концу XVI в., но в середине столетия с литовскими «послами великими» в Россию прибывало порой до 900 человек: дворяне, челядь, повара, брадобреи, священники, писари и т. д. Содержание такого числа гостей вызывало массу хлопот и затрат. Однако ни в Москве, ни в Вильно никогда не пытались ограничить численность посольской свиты, которая свидетельствовала о высоком положении дипломата и, значит, служила «чести» принимавшего посольство государя.

В то же время русские дипломаты в Крыму периодически напоминали, чтобы хан «посла своего посылал не во многих людех», чтобы «с послом лишних людей не было».

Тревога вполне понятна: во-первых, мурзы в Москве требовали подарков, а во-вторых, крымские всадники по дороге «буйства чинили», их нужно было охранять. Здесь прагматические соображения брали верх над престижными, поскольку забота о «чести» русских государей в Польше и Литве была заботой важнейшей, а в Крыму — второстепенной.