У подножия престола
У подножия престола
«Видеть очи государевы» — значит, быть на аудиенции. Конечно, это всего лишь условный термин, стереотипная формула, но, как писал В. О. Ключевский, «не следует пренебрегать и терминологией: история политических терминов есть история если не политических форм, то политических представлений»[149]. А представления, породившие формулу «видеть очи государевы», чрезвычайно любопытны.
«Светилник телу есть око», — гласит евангельское изречение, вошедшее в рукописный сборник русских пословиц XVII в. Сравнение государя с оком мира характерно для древнерусской публицистики. В «Слове похвалном великому князю Василию» (начало XVI в.) читаем: «Око в телеси въдрузися, сице и царь в мир устройся»[150]. В грамоте, отправленной в 1560 году польскому королю Сигизмунду II Августу от имени Ивана Грозного (написана, возможно, И. М. Висковатым), содержится следующее рассуждение: «Всем государем годится истинно говорити, а не ложно, светилник бо телу есть око; аще око темно бывает, все тело всуе шествует и в стремнинах разбивается, и погибает»[151]. Иными словами, если монарх не знает действительного положения вещей («око темно»), если ему ложно истолковали политическую обстановку (в данном случае речь идет о причинах Ливонской войны), то это может привести к непоправимым последствиям для всего государства («тела»), ибо государь — «око» своей державы.
Есть небо, а есть, как писали православные богословы, «небес небеси» — средоточие в пространстве божественной сущности. И посол, таким образом, предстает не просто перед самим государем, но именно перед его очами — «оком ока» всего государства.
Аудиенция — кульминационный момент пребывания в России иностранных послов и большая честь для них. «Тот, кто видел государевы очи, не может быть печален в такой день»[152], — говорили приставы имперским дипломатам. Поскольку в церемонии аудиенции участвовал сам государь, она даже внешне была похожа на «действо», отчасти подобное церковной службе. Все положения, движения и слова участников этой церемонии подчинялись особенно строгим правилам, чья символика уже далеко не всегда может быть адекватно истолкована человеком другой эпохи.
Дипломаты всех рангов должны были являться на аудиенцию без оружия. Правда, не совсем понятно, в какой именно момент расставались они со своими шпагами: не то оставляли их прямо на подворье и ехали по улицам в Кремль уже безоружными, не то снимали в самом Кремле в тех местах, где сходили с коней, и отдавали приставам, а после аудиенции в том же месте получали обратно. В своих записках западноевропейские дипломаты вообще избегали сообщать об этом факте: по их понятиям, это было своего рода бесчестье. Дж. Боус очень обиделся, когда его не пустили к царю со шпагой. Бояре объясняли: «В обычае держит и ведетца на Руси, что никоторому послу вооруженна или в кордах (перевязь с ножнами. — Л. Ю.) не быти перед государем». Но королева Елизавета I не удовлетворилась этим объяснением и, оправдывая претензии своего представителя, ссылалась на нормы западноевропейского придворного церемониала: Боус, будучи человеком «рыцарского стану» (дворянином), к иным монархам всегда «хаживал» со шпагой[153].
Лишение послов оружия было принято и в Византии, и на мусульманском Востоке, и в Крыму. Итальянец И. Барбаро (конец XV в.) писал, что при следовании на прием к ногайскому хану оружие надлежало оставлять на расстоянии брошенного копья от входа в шатер[154]. В Москве это обыкновение, унаследованное, вероятно, из русско-ордынской дипломатической практики, вызывалось отнюдь не соображениями безопасности государя. Сабля не была неотъемлемой принадлежностью парадного костюма русского придворного, какой являлась на Западе шпага, и появление в тронном зале вооруженного посла выглядело бы вызывающе. Единственное оружие, которое допускалось на аудиенции, — это позолоченные топорики царских рынд; им ни в коем случае не должна была противостоять посольская шпага.
В сенях, у самого входа в приемную палату, послов встречал думный окольничий (в XVII в. — дьяк). Он должен был, однако, с послами «видетись не встречею» (не передавать им церемониального приветствия от лица государя), иначе нарушалось соответствие между числом официальных встреч во дворце и значением посольства. Окольничий вводил прибывших в палату, где царь уже сидел на престоле, и громко объявлял, что послы — при этом назывались их имена, титулы и звания — государю «челом ударили». Послы кланялись. Коленопреклонение не практиковалось. Глава многострадального шведского посольства П. Юстен, которого трудно заподозрить в излишних симпатиях к Ивану Грозному, писал, что, когда шведы, в 1570 году вызванные из 14-месячной муромской ссылки, простерлись на полу перед царским троном, Грозный велел им подняться и сказал: «Я — владыка христианский и не хочу, чтобы вы падали ниц передо мною!»[155].
Если Иван III, принимая, например, имперского посла Г. фон Турна, вставал и приспускался с тронного возвышения ему навстречу, то во второй половине столетия, когда послы входили в приемную палату и кланялись, государь оставался сидеть на троне в полной неподвижности. Правда, Иван Грозный мог встретить посередине палаты низложенного казанского хана Шах-Али («царя Шигалея»), а Борис Годунов — принца Голштинского, но это были не дипломаты, а царственные особы, и им полагались иные формы «чести». То же самое можно сказать и о высших иерархах православной церкви, приезжавших в Россию с Востока: упомянутого выше константинопольского патриарха Федор Иванович встретил даже в дверях палаты.
Согласно правилам этикета, после представления послов следовало спросить их о том, «здорово ли доехали». Этот вопрос государь задавал сидя, не снимая шапки и не притрагиваясь к пей. Каковы бы ни были реальные обстоятельства путешествия, послы всегда должны были отвечать утвердительно, принося за это «благодарение богу и великому государю царю и великому князю».
Неизменно утвердительными бывали ответы и на следующий церемониальный вопрос — о здоровье приславшего послов монарха. Но сам этот вопрос мог быть задан не всегда. В 1526 году на совместном приеме польско-литовских, имперских и папских дипломатов Василий III спросил о здоровье императора и папы, но не справился о здоровье польского короля, поскольку еще не было заключено перемирие. Однако позднее уже невозможно проследить такую прямую зависимость между вопросом о здоровье монарха и характером отношений с ним. Церемониал ужесточается, начинает менее чутко реагировать на сиюминутную политическую ситуацию. В 1608 году, после того как польско-литовские послы провели в Москве почти два года, не поддерживая никаких связей со своим королем (посольство прибыло к Лжедмитрию I и было задержано, когда самозванца свергли), Василий Шуйский на аудиенции тем не менее осведомился о здоровье Сигизмунда III Вазы, что крайне раздражило послов, поскольку охраняли их строго и никакие известия с родины до них не доходили. Но в системе этикета важно было задать вопрос и получить ответ, а правдивость ответа ни имела значения.
Очень важно было и то, в какой позе царь задаст этот вопрос, который требовал произнесения вслух имени приславшего посольство монарха («Брат наш, Жигимонт Август король, поздорову ль?»). «К королевским имянам» все присутствовавшие на приеме должны были встать и снять шапки. Бояре снимали свои высокие горлатные шапки из меха («колпаки»), оставаясь в тафьях; обнажали головы и послы, но сам царь лишь слегка прикасался к шапке левой рукой, предварительно положив державу в ларец. Когда в 1584 году Л. Сапега возмутился тем, что царь не обнажил головы при произнесении королевского имени, ему объяснили, что государь при послах «шапки царские не сымает»[156].
Вставали русские государи, лишь когда спрашивали о здоровье тех монархов, которых они признавали «братьями». Ливонский и прусский магистры, шведский король или грузинский царь на это рассчитывать не могли. Спрашивая о здоровье Стефана Батория в начале его царствования, Иван Грозный также не поднимался с места, ибо, как говорили позднее бояре от имени царя, «его достойности чести не ведали». Парадоксальное осмысление этого обычая находим у Лжедмитрия I. В 1606 году он спросил о здоровье польского короля сидя. На протесты послов самозванец отвечал, что якобы по русскому «чину» положено вставать не при самом вопросе, а только при ответе, не воздавая тем самым «честь» королю, но «благодаря бога за приятное известие»[157].
Такое поведение было типично для Лжедмитрия I. Будучи ставленником польских магнатов и пользуясь их поддержкой, он по заключенному в 1604 году в Кракове тайному договору с Сигизмундом III обязался в случае воцарения пойти на определенные территориальные уступки в пользу Речи Посполитой, разрешить строить в России «костелы», допустить в Москву иезуитов и, наконец, связать оба государства «вечной унией». Но, взойдя на престол и попытавшись выполнить некоторые из этих обещаний, самозванец натолкнулся на мощное сопротивление русского общества, которое и слышать не желало об осуществлении подобных проектов[158]. Вынужденный лавировать, он всеми средствами, в том числе и церемониальными (вспомним дополнительного рынду с мечом), стремился создать иллюзию своей независимости и самостоятельности, утвердить пошатнувшийся престиж собственной власти, восстановить доверие соотечественников, недовольных засильем чужеземцев и женитьбой царя на католичке. Именно поэтому Лжедмитрий I и отказался встать с места, задавая вопрос о здоровье Сигизмунда III, которого он заносчиво называл своим «полубратом».
Спросить о здоровье иностранного монарха русские государи могли, поднявшись во весь рост, «приподывся вполу» (в половину роста), «приподывся мало» или вообще не двинувшись с места. Такие способы оказания «чести» тщательно фиксировались посольскими книгами и были не случайны: каждое из этих движений выражало определенное отношение к приславшему посольство монарху — к его происхождению и политике, к положению его государства в системе международных отношений. Но во всех случаях этот вопрос государь должен был задать не через приближенных, а лично, на чем всегда настаивали при иноземных дворах и русские дипломаты.
Никакого неофициального обмена любезностями церемониал аудиенции не предусматривал. Лишь иногда послы поздравляли русских государей с праздниками. Так, С. Герберштейн, прибыв на аудиенцию 1 сентября 1517 г., поздравил Василия III с Новым годом. А в 1586 году, находясь на приеме у Федора Ивановича в один из дней пасхальной недели, польско-литовские послы, в числе прочего, пожелали царю следующее: «И покори господи все враги твои в подножье ног твоих!» Удивленные бояре попросили разъяснить это странное пожелание. Послы ответили, что «у них так ведетца: на те дни великого праздника, светлово воскресенья, государю здоровают на государствах его подданные»[159]. Однако польско-литовские дипломаты вовсе не являлись подданными Федора Ивановича. Такая необычная форма праздничного поздравления была вызвана причинами политического порядка. В это время, после смерти Батория, Речь Посполитая переживала очередной период «бескоролевья», и влиятельная партия православных магнатов Великого княжества Литовского, стремившихся расторгнуть Люблинскую унию, выдвинула Федора Ивановича кандидатом на литовский престол. Пасхальное приветствие послов, принадлежавших к данной партии, выражало их согласие с этой кандидатурой. Великим князем литовским Федор Иванович так и не стал, но в тот момент послы, как бы предвосхищая возможное будущее, в символической форме объявили себя подданными русского государя. Именно таков был смысл их слов.
Важнейшим элементом церемониала аудиенции было целование послами царской руки. Это разновидность «чести», которая оказывалась не суверену, приславшему посольство, но лишь самим послам. От общей политической ситуации она зависела весьма слабо. Причины, по которым царь «не звал к руце» иностранных дипломатов, были иного рода: одного посчитали не посланником, а гонцом, поскольку с ним была прислана «грамота затворчата», про другого решили, что он «паробок молодой», третий «приехал на двор невежливо», четвертый не привез подарков и т. д. В 1582 году после крайне бурного и резкого диспута о вере, который Иван Грозный вел с папским легатом А. Поссевино и во время которого он в бешенстве назвал папу римского «волком», Поссевино также не был допущен к царской руке. Иногда государь мог не позвать послов «к руце» из опасения заразиться, избегая физического контакта с ними, если становилось известно о страшных эпидемиях чумы, холеры и оспы (в XVI в.) в тех землях, откуда прибыли послы или через которые они проезжали по дороге в Москву («сказывали, в Вильне поветрие»).
Но бывали случаи, когда вопрос о целовании послами царской десницы становился картой в политической игре. Это происходило в том случае, если в Москве были недовольны поведением иностранных послов, их нежеланием идти на уступки. Хотя послы, как правило, вели себя в полном соответствии с указаниями своего правительства, русские государственные деятели, чтобы придать конфликту частный характер, именно на самих послов, а не на приславшего посольство монарха возлагали ответственность за неуспех переговоров. Так случилось в 1553 году, когда литовские дипломаты в Москве отказались признать царский титул Ивана Грозного. Не желая портить отношения с Сигизмундом II Августом, который, разумеется, сам не дал своим послам полномочий именовать русского государя «царем», Грозный обвинил королевских представителей в том, что они по собственной воле не пожелали признать за ним царский титул. Поэтому, вставая, как обычно, «противу королева имяни», то есть оказывая польскому королю установленную этикетом «честь», он в то же время не позвал послов к руке. Тем самым царь предоставил Сигизмунду II Августу возможность принять эту версию и свести конфликт к «самовольству» его представителей. «Ино нашим нефортунством так осталось, — жаловались послы боярам, — государь жалования своего никоторого нам не учинил, нас обезчестил, к руце нас не позвал»[160]. Отсутствие приглашения послов к царской руке было «безчестьем» исключительно для них самих. Из-за подобных инцидентов отношения между двумя государствами ничуть не страдали и даже переговоры не прекращались.
В 1593 году в Стамбуле русского посла Г. А. Нащокина для целования руки у султана подвели к трону, «взяв под руки»[161]. На Востоке именно подводили послов к монарху — как бы насильно, против их воли и по воле султана или шаха. А. Олеарий полагал, будто это делается из соображений безопасности и по тем же соображениям будто бы персидский шах не позволяет никому целовать себе руку, а лишь колено. Возвращаясь к вопросу об исторических терминах, в которых отразилась «история политических представлений», отметим, что посольские книги, рассказывая о высочайших аудиенциях в Стамбуле или Тебризе, обозначают их по-иному, нежели аудиенции при европейских дворах: султан или шах велят посла «взять перед себя», «поставить перед собою». В Москве иностранные дипломаты к царскому престолу подходили сами.
Послы-мусульмане к целованию руки не допускались. Вместо этого царь возлагал им на голову свою ладонь. Г. Васильчиков (1589 г.) в Персии, отказываясь поцеловать ногу шаха, требовал, чтобы шах почтил его так же, как царь чтит персидских послов. Шахским вельможам Васильчиков неоднократно напоминал, что христианам русский государь дает целовать руку, а «на бусурманских государей послов кладет руку»[162]. Правило это практически не знало исключений. Лишь турецкий посол Камал-бек в 1514 году целовал руку Василию III. Непонятно, то ли тут сказалась недостаточная разработанность церемониальных норм в начале XVI в., то ли нарушение нормы допустили потому, что Камал-бек по происхождению был не турок, а грек — «некогда рекомый Феодорит», как он сам сообщал о себе в письме к Юрию Траханиоту, тоже греку, одному из тех сановников, которые прибыли на Русь в свите Софьи Палеолог[163].
С мусульманами русские иногда «карашевались». Не совсем ясно реальное содержание этого слова, которое исследователями истолковывалось по-разному: видеться, здороваться, приветствовать, возлагать руку на голову[164].
Однако скорее всего это слово означает такую форму приветствия, когда при встрече обхватывают друг другу руки у плеч — род полуобъятья. Н. Варкоч писал, что бояре и персидские послы не подали друг другу рук, а «взялись за руки по восточному обычаю»[165]. «Карашевались» обычно лишь равные с равными. Например, послы-мусульмане и бояре или дьяки. Иван Грозный «карашевался» с казанским ханом Шах-Али. Если такая форма приветствия применялась государем по отношению к послу, это было исключительной «честью» для последнего. В. Г. Морозов, бывший в Крыму в 1509 году, особо отметил, что хан его «жаловал и звал карашеватца». Таким же образом в 1514 году Василий III «жаловал» крымского посла Аппака, известного «амията» (приятеля) русских из рода придерживавшихся промосковской ориентации беев Сулешевых, который писал великому князю: «Яз как своему государю холопство чиню, так и тебе холопство чиню, ты ведаешь»[166]. Иными словами, он как бы признавал свое двойное подданство. В более поздний период посольские книги о подобных случаях уже не упоминают. Борис Годунов, например, «карашевался» с персидскими послами лишь до своего вступления на престол.
Рукопожатие как форма приветствия и царской милости тоже применялось, но только по отношению к западноевропейским послам. Оно было в употреблении при Иване III и Иване Грозном в годы его малолетства, затем исчезло и вновь появилось уже при Борисе Годунове, чтобы опять исчезнуть до конца XVII в. Обычно русские государи разрешали послам «подержать» свою руку, не сжимая ее. Настоящее рукопожатие широко применялось между равными, но послов заранее предупреждали, чтобы они, когда возьмут царя за руку, сжимали ее слабо, а не «тискали, как это делают немцы»[167]. Смысл такого рукопожатия был различным в разные периоды. В конце XV в. оно отражало слабую разработанность русского посольского обычая, зависимость его от единичных прецедентов и случайных наблюдений: если германский император пожал руку Юрию Траханиоту, что вовсе не было нормой западноевропейского дипломатического церемониала, то так же поступал одно время и Иван III, встречая имперских дипломатов. Василий III неизменно подавал послам руку для поцелуя, но в начале 40-годов XVI в., когда будущий «грозный» царь был мальчиком, разрешение литовским послам «подержать» его руку вместо ее поцелуя означало, по-видимому, временное падение престижа великокняжеской власти: государя послы приветствовали тем же способом, что и представителей боярской олигархии. А при Борисе Годунове, проявлявшем искренний интерес к западноевропейскому обиходу, этим выражалась уже особая милость царя.
Очень важным был вопрос о том, что надлежит сделать раньше — поцеловать руку царя или объявить цель посольства. Русским дипломатам за границей строжайше предписывалось ни в коем случае не «быть у руки» до того, как они произнесут титул царя и скажут свои «речи». В 1595 году в Праге послы Федора Ивановича, когда им предложили обратную последовательность, запротестовали: «Не объявя царского имяни, к руце ходити непригоже!» А через 12 лет в Кракове представители Василия Шуйского объясняли королевским вельможам: «Наперед государских имян нам, подданным, к королю к руце итить непригоже»[168]. Но иностранным дипломатам в Москве обычно предлагали целовать руку государя до начала официальной части посольства. Лишь в редких случаях в качестве особого «жалованья» им самим разрешалось выбирать последовательность этих двух действий, и послы, разумеется, предпочитали вначале «править посолство».
В конце XV в. им иногда позволялось произносить свои «речи», сидя на скамье (так же предписывалось поступать и русским дипломатам при иностранных дворах), но обычай этот, берущий начало в практике междукняжеских сношений, очень скоро видоизменился: от него осталась лишь форма, наполнившаяся новым содержанием. Хотя в XVI в. скамья, покрытая «сукном», ставилась как и прежде, но послы «правили посолство» стоя, а садились на нее только однажды в течение всей аудиенции. Позволение сесть — знак расположения государя к послам, разновидность царского «жалованья». Это было одноразовое действие, как и целование руки царя. В 1604 году Борис Годунов грузинского посла, старца Кирилла, «жаловал» — «велел ему сести в другоряд», то есть во второй раз. Это случай уникальный, почему он и отмечен посольской книгой. Во время военных действий гонцы враждебного государства и вовсе могли быть лишены этой «чести». В объяснение того факта, что в 1582 году литовский гонец Г. Пелгримовский сидел на аудиенции, хотя мир еще не был заключен, посольская книга указывает: царь велел ему «сести на скамейке», потому что «опричь грамоты речи от короля говорил» и, значит, фактически обладал посланническими полномочиями[169].
«Честь», оказанная послу, была тем больше, чем ближе к трону он садился. Когда в 1517 году С. Герберштейн прибыл на аудиенцию вместе с литовскими послами, которых Василий III «жаловал» меньше, чем представителя Максимилиана I, то «скамья им была поставлена одна — того подале, как Максимьянов посол саживался, коли приходил один, а того поближь к великому князю, как литовские послы саживались наперед того»[170]. Эти сложные поиски среднего расстояния наглядно показывают, какое значение придавалось близости скамьи к великокняжескому престолу.
Впрочем, конкретно это расстояние определить трудно. Иногда в посольских книгах сообщается, что царь велел послу сесть «блиско себя» или «блиско себя, у ковра», то есть у края ковра, покрывавшего ступени тронного возвышения. Н. Варкочу, которого в Москве принимали с почестями не самыми большими, скамью ставили в семи шагах от трона. Нормы, принятые в этом отношении для различного ранга дипломатов Речи Посполитой, служили своеобразным эталоном «чести», с ними соразмерялось расстояние от трона, на котором сидели представители иных государств, — «в ту меру, как литовским болшим послам», или «подале того, как литовским посланником». На приемах послов крымских и ногайских скамья вообще отсутствовала.
Близость посольской скамьи к трону знаменовала «честь», оказывавшуюся именно послу, а не его государю. Поэтому, например, грузинским послам в 1599 году скамья могла быть поставлена «потому жь, как и литовским послам», хотя грузинский царь не был «братом» русскому государю и даже признавал себя «под его высокою рукою». Зато на той же аудиенции Борис Годунов спросил о здоровье грузинского царя сидя, что было бы определенной демонстрацией на приеме представителей Речи Посполитой. Вопрос о здоровье был «честью государской» по отношению к государю, отправившему посольство, а скамья — «честью посольской».
Когда в 1600 году в Англии королева Елизавета I на тайной аудиенции приказала поставить стул для русского посла Г. И. Микулина возле самого трона, тот «на королевнине жалованье челом бил, и блиско королевны не сел и, отдвинув стул от того места в сажень, и сел на стуле»[171]. Почему? Ведь в своем статейном списке он скрупулезно перечисляет все, что служило «чести» его повелителя. Микулин рассказывает, как он решительно отказался вести переговоры с приближенными Елизаветы I где-либо, кроме королевского дворца: «к бояром нам на боярский двор о царском деле ехати не годитца». Он не забывает упомянуть, что приставы шли или ехали слева от него, сообщает, что на аудиенции королева, «слышав царского величества имя и про их государьское здоровье, обрадовалась с великою сердечною любовью и учела быти весела», что послание Бориса Годунова она приняла «с великою радостью», и прочее в том же роде. Но стул, придвинутый к самому трону, почетен уже не для царя, а лично для Микулина. Чтобы себя не «взвысить», он этот стул отодвигает, о чем считает необходимым написать в своем отчете.
Постепенно в посольских книгах сложились стереотипные словесные формулы для описания аудиенции у государя. Обычно сообщается, что послы, «посидев мало, да речи говорили». Но при описании аудиенций, дававшихся в Москве представителям крымского хана, применялись другие формулы: тот или иной ханский посланец «посолство правил, сидя на коленках», или «пришед блиско государя, сел на коленки» и т. д.
Исследователи прошлого столетия истолковывали это в том смысле, что крымские послы попросту становились на колени перед русскими государями. Однако речь здесь идет отнюдь не о коленопреклонении в собственном смысле слова. Имеется в виду восточное обыкновение сидеть на подогнутых под себя ногах. Иначе бы вряд ли, как пишет в своем статейном списке русский посол А. Д. Звенигородский (1595 г.), персидский шах мог спросить «про государево здоровье, сидя на коленках»[172]. Несомненно, в данном случае это выражение имеет лишь вышеуказанный смысл, что подтверждается и другими примерами. Скажем, в 1611 году посланник Боярской думы П. Вражский, представ перед ногайским Иштерек-ханом, требовал, чтобы тот слушал посольские «речи» непременно стоя, а не «сидя на коленках»[173].
Во время аудиенций в Москве крымские дипломаты опускались, видимо, на коврик, расстеленный посреди приемной палаты. Представители Персии и Оттоманской империи подчинялись тем же правилам, что и послы христианских держав, но в отношениях с Крымом допускались отклонения в сторону восточных норм придворного этикета. Недаром всегда подчеркивалось, что это делается «по их вере», «по их бусурманскому закону, а в нашем хрестьянском обычае того не ведетца». Сидение ханских посланцев «на коленках» скорее всего было пережитком русско-ордынской дипломатической практики, как и некоторые другие элементы русско-крымского посольского обычая. К концу XVI в. эта традиция, уже не имевшая опоры в реальной политической обстановке, постепенно отмирает. Крымские послы постепенно перестали «садиться на коленки» перед царем, однако и отдельной скамьи им не ставили. Сидели они, если следовало разрешение, «в лавке околничего места» (гораздо дальше от царя, чем представители других держав) — на противоположном от престола краю приемной палаты[174].
Речи послов обычно переводил присутствовавший на аудиенции толмач из состава посольства. При послах крымских и ногайских были толмачи русские, из крещеных татар, а на приемах польско-литовских дипломатов обходились, как правило, без переводчиков. Сам Иван Грозный, по-видимому, владел польским языком. В 1566 году на личных переговорах с литовскими послами он сказал Ю. Ходкевичу: «А которые будет речи полским языком молвишь, и мы то уразумеем»[175]. Интересно, что в 1573 году в Стокгольме по-польски «правил посолство» русский гонец В. Чихачев: ему заявили, что шведский король «по полски сам горазд»[176].
Слова царя переводили толмачи московские. Однако государь лично задавал послам лишь церемониальные вопросы, а более пространные речи от его имени произносили посольские дьяки или другие доверенные лица, которые в этот момент идентифицировались с самим царем. В 1608 году дьяк В. Телепнев требовал, чтобы польские послы без шапок выслушали переданную через него царскую «речь», но сам при этом оставался в шапке. Бояре следующим образом объясняли законность этого требования: «Послы слушают без шапок, потому что он, государь, посольского дьяка позовет к себе и велит ему молыть свою государскую речь, что было ему, государю, своими царьскими усты послом говорити, и дьяк говорит речь от царского лица». Далее следовал риторический вопрос: «И государь подданному повинен (должен. — Л. Ю.) ли шапку сымати?» Иными словами, Телепнев прямо объявлялся ипостасью государя в минуту произнесения им царских «речей», обращенных к «подданным» (к послам). «А коли посольский дьяк говорит послом и посланником речь при государе же не от царьского лица, — продолжали бояре, — тогда он сперва к царьскому имяни шапку сымает»[177].
Аналогично обстояло дело и при передаче посольских грамот. Принимая их, посольский дьяк идентифицировался с государем, передавая грамоты в руки царя — уже нет. Поэтому в 1554 году И. М. Висковатый, будучи в шапке, взял у Р. Ченслера королевские грамоты, но, когда вручал их Ивану Грозному, шапку снял[178]. Посольский дьяк на аудиенции то олицетворял своего государя, то вновь являлся в обычном своем качестве государева слуги, и превращения эти последовательно разграничивались этикетом.
Дипломатические документы, привезенные посольством, царь чаще всего принимал из рук своего доверенного лица, дабы не вступать в непосредственную связь с подданным другого монарха: такая связь, почетная для посла, не служила царской «чести». Собственноручное принятие грамот государем практиковалось редко, в виде особой милости. Когда М. Шиле предложили назваться не гонцом, кем он был в действительности, а послом, ему пообещали, что Борис Годунов сам примет у него императорские грамоты — это было своеобразной компенсацией за «подлог».
Символом дружеского расположения к монарху, приславшему грамоту, было ее целование. Царские грамоты целовали иногда и восточные, и западные суверены; Хуан Персидский писал, что Борис Годунов, принимая послание шаха, приложился к нему губами[179]. Но это, пожалуй, единственное свидетельство такого рода. В русских посольских книгах нет абсолютно никаких упоминаний о том, что на аудиенциях в Кремле государи целовали грамоты иностранных монархов.
На протяжении всего XVI в. церемониал аудиенции становится все более пышным, а поведение государя — все менее свободным. Каждое его действие и слово все более приобретали символическую нагрузку, отражая тем самым неизмеримо возросший престиж верховной власти, укрепление русского «самодержавства».
Иван III, принимая в 1483 году имперского посла Н. Поппеля, «поговорил с ним в Набережной горнице, по-отступив от бояр». Через 12 лет он говорил с литовскими послами в Успенском соборе, «у сторонних дверей у правых», а на аудиенции, данной итальянцу А. Контарини, великий князь беседовал с ним, прогуливаясь по тронному залу[180]. Василий III обсуждал с Герберштейном политические проблемы, брал его с собой на охоту и т. д. Но позднее такое вольное поведение государя при общении с иностранными дипломатами становится уже невозможным: они видели его лишь на троне или за столом во время торжественного обеда. В сложившемся, «зрелом» придворном церемониале царь — это олицетворение государства, и этикет аудиенции позволял ему проявить себя именно в этом качестве. И хотя бурный темперамент Ивана Грозного порой прорывался сквозь церемониальные каноны, но сами каноны отнюдь не утрачивали своей обязательности и значимости; исключения истолковывались как следствие чрезвычайных обстоятельств.
Р. Ченслеру было сказано, что сам он обращаться к царю не может, а может лишь отвечать на его вопросы — это обычное правило вежливости в отношениях между младшим и старшим. Но впоследствии бояре от лица Ивана Грозного говорили Дж. Боусу: «У нас издавна того не ведетца, что нам, великим государем, самим с послы говорити!»[181]. Впрочем, на частных, а иногда и на публичных аудиенциях Грозный беседовал с английскими, имперскими и папскими дипломатами, не говоря уже о послах перекопских владык, в отношении которых этот запрет вообще не действовал вплоть до конца XVI в., ибо русско-крымские дипломатические отношения носили гораздо менее ритуальный характер. Но в случае такой беседы с дипломатами шведскими или польско-литовскими, которые были прекрасно осведомлены о нормах московского придворного церемониала, это нарушение обычая декларировалось уже как подвиг христианского смирения. «Яз, государь хрестьянской, презрев свою царскую честь, с вами, брата моего слугами, изустне говорю!» — так в 1568 году Иван Грозный начал переговоры с послами Сигизмунда II Августа. Через два года, напоминая литовским «панам радным» об этом уникальном случае, бояре писали, что царь, «для покою хрестьянского свою честь государскую презирая, сам с послы государя вашего говорил»[182].
Царь мог говорить лишь с собственными подданными. В грамоте Грозного Польской раде (1573 г.), где речь идет о посольстве М. Гарабурды, пригласившем царя на освободившийся после смерти Сигизмунда II Августа престол Великого княжества Литовского, претендент писал о себе: «Всю свою волю и хотение изъявили и приказали с Михаилом Гарабурдою, о всем переговоря сами из своих царьских уст, как с своими прирожоными людьми»[183]. Личные переговоры царя с Гарабурдой уже сами по себе, независимо от их содержания, выражали согласие Грозного занять предложенный ему престол. Ведь он разговаривал с послом, как со своим подданным — «прирожоным» человеком! Поэтому здесь ни слова нет о «презрении государской чести».
Переговоры царя с подданными другого монарха нарушали принцип иерархии отношений. Кроме того, при этом могла возникнуть совершенно неприемлемая ситуация, когда послы начали бы возражать коронованному собеседнику. «То необыкновенное и неслыханное дело, чтобы монархи, восседая на троне, спорили с послами!»[184] — возмущался Лжедмитрий I (так передает его слова секретарь при польском посольстве Н. Олесницкого). Любопытно, что самозванец, намереваясь вступить в личные переговоры с представителями Сигизмунда III, прежде всего снял с себя царскую шапку — знак сана. Лжедмитрий I вообще с преувеличенным вниманием относился к символам верховной власти, и без шапки, как ему, видимо, казалось, он уже мог беседовать с послами, не роняя своего царского «чина». Это вполне логично для системы взглядов беглого монаха Григория Отрепьева, волей случая вознесенного на российский престол, но для Ивана Грозного подобная постановка вопроса была бы лишена всякого смысла.
Правило, запрещавшее или по крайней мере не рекомендовавшее монарху вести личные переговоры с иностранными дипломатами, действовало и в Византии, и в Турции, и в Польско-Литовском государстве. В менее жесткой форме оно было принято и в странах Западной Европы. Но постепенность становления этой нормы в русском посольском обычае свидетельствует о том, что истоки ее нужно искать не в чужеземных влияниях, а в социально-психологической атмосфере московского двора, в особенностях внешней политики Русского государства XVI в. В связи с укреплением центральной власти и ростом ее авторитета «изустнее» царское слово стало обладать такой значимостью, что могло звучать лишь при определенных условиях. Но, с другой стороны, этикет, откликаясь на потребности времени, как бы освятил собой новый этап развития русской дипломатии: с началом Ливонской войны внешняя политика России чрезвычайно усложнилась, и переговоры по конкретным вопросам должны были вести подготовленные люди, обладавшие специальными знаниями, владевшие приемами дипломатического искусства, способные, если нужно, применить различные уловки и хитрости, чего сам царь, естественно, сделать не мог без урона для «государской чести». Но человек средневековья свои прагматические соображения всегда облекал покровом традиции, сам твердо веруя в ее древность и незыблемость. В данном случае эта традиция, имевшая недавнее происхождение, как нельзя лучше отвечала новому положению русских государей, новому значению их власти.
Переговоры велись в особой «ответной» палате, куда послы переходили сразу же после аудиенции в те дни, когда их не приглашали на торжественный обед.
Все последующие аудиенции в значительной степени были похожи на первую, хотя царская милость по отношению к послам могла возрастать или уменьшаться в зависимости от их поведения в ходе переговоров. Но свои отличительные черты имела прощальная аудиенция — «отпуск» (в русско-крымской дипломатической практике она обозначалась тюркским словом «хаер» от слова «хай» — ступай, иди).
«Отпуск» посла должен был производиться самим государем — этим поддерживалась иерархия отношений на уровне монархов, подчеркивался их личный контакт между собой. Когда русский гонец Р. Бэкман в Лондоне был на прощальной аудиенции не у королевы, а у канцлера Ф. Уолсингема, это восприняли в Москве как оскорбление, нанесенное самому царю. «И то где слышно, — говорится в грамоте Федора Ивановича к королеве Елизавете I, — что гонцов ко государем отпускати и поклон к нам, великим государем, приказывати писарем, а не государю к государю приказывати?»[185].
На «отпуске» государь передавал с послами поклон или челобитье приславшему их монарху: поклон — равному или младшему, челобитье — старшему. В интерпретации русских толмачей и посольских дьяков приветствие, присылавшееся Ивану Грозному датским королем Христианом III, истолковывалось как челобитье. Иван III, Василий III и даже Иван Грозный передавали челобитье крымским ханам, а царевичам-«калгам» — поклон, что, очевидно, принято было и в русско-ордынской дипломатической практике предшествовавшего периода. Но в конце XVI в. эта унизительная для русских государей норма уже отмирает, и в 1593 году, например, крымские послы от имени хана Казы-Гирея передали поклон даже посольскому дьяку А. Я. Щелкалову[186].
В отношениях с Польско-Литовским государством царь посылал королю поклон, а королевичу ничего не посылал — тот получал поклон от наследника престола. Королевич посылал царю челобитье, как и царевич — королю. Но когда Федор Годунов в отсутствие отца сам принимал польских послов, он передал королю уже не челобитье, а поклон. Нарушение этих правил вежливости одной стороной влекло за собой аналогичное нарушение их стороной противной. В 1492 году Иван III передавал королю Казимиру поклон от своих детей и внуков «того деля, что королев посол правил великому князю от королевича поклон»[187].
С крымскими послами русские государи передавали не только церемониальное приветствие хану, но и собственные «речи», что было совершенно неприемлемо в отношениях с другими государствами. Кроме того, «на отпуске» им часто представляли русского посла, который должен был отправиться в Крым вместе с ними.
Наконец, что было особенно важно, на прощальной аудиенции государь подтверждал устно истинность всего, что на переговорах говорилось боярами и дьяками от его имени: «то есть наши речи».
Иногда государь на прощанье из своих рук подавал отбывавшим на родину дипломатам чашу с медом или вином. Но для этого требовались определенные условия. В 1501 году Иван III подносил вино послу чешского и венгерского короля Владислава, но из-за нараставшей напряженности в отношениях с Вильно литовским послам вина не подал. Чаша в руке государя означала его расположение к послам, и удостоивались этой милости лишь представители дружественных держав. В 1517 году, до заключения мира с Великим княжеством Литовским, Василий III подавал мед Герберштейну, но не угощал присутствовавших тут же на приеме литовских послов. А когда переговоры зашли в тупик, великий князь, разгневавшись на имперского посредника, не подал меду и ему. В начале XVI в. питье подносилось послам практически на каждой аудиенции в течение всего времени пребывания в Москве данного посольства (разумеется, при условии мира между двумя странами или хотя бы нормального хода переговоров о его заключении). Позднее это стало действием одноразовым. Царь угощал послов только на последней аудиенции: чаша с медом или вином как бы скрепляла достигнутую договоренность. Если стороны не приходили к соглашению, питье не подносилось, и в 1559 году Иван Грозный на прощальной аудиенции литовским послам меду «не подавал того деля, что дело никоторое не зделалося»[188].
Иван III и Василий III собственноручно угощали всех лиц из состава посольства, которые находились в приемной палате, но Иван Грозный уже подавал питье только самим послам. Членов посольской свиты потчевали царские чашники.
Любопытное осмысление этого обычая находим у Бориса Годунова. Отпуская имперского посланника Н. Варкоча, он поднес ему ковш с медом, сказав: «Ты поедешь на корабле, и потому из корабля я пью твое здоровье и прошу бога даровать тебе счастливое странствие»[189]. Ковш по форме напоминает ладью. Слова Годунова — это истолкование прощального питья в духе гомеопатической магии, которая предполагает воздействие на объект через его подобие.
По свидетельству Г. Котошихина, в середине XVII в. царь подавал крымским послам по кубку «романеи» — сладкого итальянского вина — и по ковшу меда вишневого. Выпив мед и вино, иные из ханских посланцев драгоценные кубки и ковши брали себе и прятали за пазуху. Как пишет Котошихин, «у них тех судов (сосудов. — Л. Ю.) царь отнимати не велит» и «для таких безстыдных послов деланы нарочно в Аглинской земле суды медные, посеребряны и позолочены»[190]. Возможно, нечто похожее случалось и в XVI в., с той лишь разницей, что вряд ли крымских послов угощали редкой в то время «романеей», приберегавшейся для западных дипломатов.
Еще у монголов существовал обычай пить кумыс на дипломатических приемах. В Крыму на аудиенции у хана русским послам подносили чашу с каким-то напитком (в своих отчетах послы не сообщают, что именно они пили — вино или тот же кумыс). Но в Крыму это угощение подносилось перед началом аудиенции, что должно было, по-видимому, создать атмосферу дружелюбия и взаимного доверия: из чаши, поданной ханом послу, поочередно отпивали все присутствовавшие в зале царевичи и мурзы — пригубливали и передавали дальше. В 1509 году русский посол В. Г. Морозов нарушил заведенный порядок, наотрез отказавшись передать чашу оскорбившему его накануне мурзе Кудояру. Благодаря этому инциденту, описанному в отчете Морозова о его пребывании в Крыму, мы можем судить о правилах этикета, принятого при дворе перекопских владык.
В Турции угощение также предшествовало собственно аудиенции. По мнению польского посла Е. Отвиновского, посетившего Стамбул в 1557 году, турки не случайно придерживались именно такой последовательности: человек, отведавший угощение султана, уже не мог причинить ему зла[191]. Но в Москве роль подобного угощения была иной: питье завершало пребывание послов при дворе государя, и норма эта восходит, очевидно, к народным обычаям гостеприимства.
В начале XVI в. не только мусульманским, но и западноевропейским дипломатам на прощальной аудиенции от имени государя «жаловали» шубы, которые тут же на них и одевались. Еще Иван Грозный в 1558 году «велел класти» шубы на литовских послов в его присутствии. Но впоследствии этот обычай сохранился лишь по отношению к представителям исламских государств, поскольку на Западе и даже в Речи Посполитой русских послов платьем не одаривали. В то же время это издавна было принято на мусульманском Востоке, где «жалованье» одеждой считалось более почетным, чем всякое другое. В 1590 году астраханский дьяк Дербенев-«меньшой» писал в Москву Федору Ивановичу, что вместо денег «черкасам» было выдано от царского имени платье, ибо «по здешнему делу то твое государское жалованье им честнее»[192].
При дворе персидского шаха и турецкого султана послы в пожалованном им платье должны были являться на последнюю аудиенцию. Отвиновский, человек наблюдательный и склонный делать выводы из своих наблюдений, считал, что причиной этого служит следующее поверье: тот, кто ходит в платье султана, не может его бранить. Вот почему, как полагал Отвиновский, это практиковалось турками именно «на отпуске» послов.
В XVII в. крымские дипломаты в Москве удостаивались, как правило, единственной аудиенции, на которую прибывали не на конях, а пешком, с ног до головы одетые в пожалованное им платье. На них были русские однорядки, кафтаны, шапки и сапоги. В приемной палате однорядки с послов снимали и отсылали на подворье, а взамен царь приказывал «взложить на них золотные шубы при себе».
Подробный сценарий, учитывавший все обстоятельства политического момента, в XVI в. разрабатывался для каждой аудиенции в отдельности, но общие нормы, которым подчинялся распорядок посольских приемов независимо от сиюминутной обстановки, складывались постепенно, на протяжении нескольких десятилетий, отражая изменения в идеологии и в самой жизни русского феодального общества.
Все возраставший престиж верховной власти сказался, например, в том, что с третьей четверти XVI в. придворный посольский церемониал стал включать новую форму демонстрации царского величия и могущества — ожидание послами «государева выхода». Такая форма приема иностранных дипломатов ставила их в положение просителей, подчеркивала тот факт, что не царь, а приславший посольство монарх прежде всего заинтересован в предстоящем дипломатическом контакте. Правда, в большинстве случаев это применялось по отношению к дипломатам низшего ранга и тем, что прибывали от монархов, не считавшихся «братьями» русских государей. Будучи введены в приемную палату, послы в течение некоторого времени «дожидались» появления царя. Он входил, окруженный рындами и свитой, садился на престол, после чего аудиенция начиналась.