Был ли рукомойник?
Был ли рукомойник?
В 1614 году русский посланник И. Фомин, находясь в Праге, при дворе Габсбургов, с удивлением услышал, а позднее изложил в своем статейном списке историю о том, как Иван Грозный в гневе приказал гвоздями прибить шляпу к голове некоего посла, который отказался обнажить перед царем голову[315]. Голландский путешественник И. Данкерт, живший в России в 1609–1611 годах, связывал эту историю с итальянским послом, а англичанин С Коллинз, писавший свои записки в третьей четверти XVII в., жертвой царской жестокости назвал посла французского, уверяя при этом, будто с Дж. Боусом, послом Елизаветы Английской, который тоже не снял шляпу перед царем, Грозный такую штуку проделать не осмелился.
Но аналогичный поступок приписывался и господарю Владу IV, правившему в Мунтении (Восточной Валахии) в 1456–1462 и 1477 годах. Более известный под именем Дракулы в немецких брошюрах и «летучих листках» XVI в. он стал воплощением жестокости на престоле, кровавым извергом. Письменный рассказ о нем еще при Иване III привез из Венгрии русский дипломат Федор Курицын, и позднее повесть о «мутьянском воеводе» была популярна на Руси в нескольких вариантах: в одном из них рассказывается, что Дракула, разгневавшись на турецких послов, повелел «гвоздием железным на главах их колпаки пришивати»[316].
Очевидно, что и собеседники Фомина в Праге, и Данкерт, и Коллинз излагали не реальный факт (кстати, при Грозном французские дипломаты Москву не посещали), а легенду, причем достаточно хорошо известную. Возможно, она основывалась на небылицах о Дракуле, а возможно, перед нами — «бродячий сюжет», связывавшийся с различными историческими персонажами. Но показательно, что в многочисленных западноевропейских сочинениях о России, написанных современниками Ивана Грозного, рассказ о «прибитой» шляпе отсутствует. Он появился в России позднее, после событий Смутного времени, когда, с одной стороны, на Западе обострился интерес к Российскому государству, а с другой — сама личность Грозного успела подернуться туманом легенды.
Распространению таких легенд активно способствовали правительство и магнаты Польско-Литовского государства, в борьбе с которым русская дипломатия пыталась опереться на помощь Англии, Дании, империи Габсбургов. Соответственно дипломатия Речи Посполитой стремилась настроить против России общественное мнение Запада. Скажем, сочинение А. Шлихтинга, ярко рассказавшего о жестокостях Грозного, по наказу Сигизмунда II Августа было переписано автором, после чего приобрело еще большую полемическую заостренность; затем польский король переслал этот новый вариант в Рим, чтобы побудить папский престол разорвать дипломатические отношения с Москвой. Не исключено, что и Курбский писал свою «Историю о великом князе Московском» по прямому заказу польских и литовских магнатов. Поляки и жители Великого княжества Литовского часто сопровождали в Россию западноевропейских дипломатов, купцов, путешественников, служили им гидами и переводчиками, да и сведения о загадочной Московии в Европе долгое время черпали из латинских сочинений польских авторов, из польско-литовской публицистики, направленной против Российского государства.
В Вильно и Кракове стремились принизить авторитет русских государей, объявить их наследниками не великих князей киевских, а всего лишь потомками удельных московских князей — ордынских данников. В этом случае Россия не могла бы претендовать на возвращение своих западных территорий, отторгнутых во времена ордынского ига. В подобных устремлениях берет начало известный рассказ о церемониале приема в Москве послов Золотой и Большой Орды. Этот унизительный церемониал, которому якобы подчинялся еще Иван III, пока не отказался от него по настоянию Софьи Палеолог, и о котором впервые рассказал Ян Длугош в своей «Истории Польши» (конец XV в.), наиболее подробно описан Михалоном Литвином.
По его словам, великий князь должен был встречать посланцев Орды за городом, подносить им чашу с кумысом и, если молоко проливалось, слизывать пролитые капли с гривы посольского коня. Затем он, пеший, вел этого коня, на котором восседал ханский представитель, через весь город в Кремль, где посол садился на великокняжеский трон, а сам князь, стоя на коленях, выслушивал его речи[317].
К сожалению, мы не знаем, каков был посольский обычай, практиковавшийся в отношениях Москвы с Большой Ордой, — документация этих отношений до нас не дошла, а летописные известия слишком кратки. Но косвенные свидетельства позволяют отвергнуть рассказы польско-литовских авторов как легендарные. Если бы церемониал, описанный Михалоном Литвином, существовал на самом деле, то крымские ханы, считавшие себя наследниками золотоордынских, должны были предпринимать попытки хотя бы частичного его восстановления. Однако нет и следа этих попыток ни в 1521 году, когда после успешного набега крымцев Василий III дал Мухаммед-Гирею «грамоту данную», ни через полвека, после сожжения Москвы Девлет-Гиреем. В то же время крымские ханы в течение всего XVI в. сохраняли многие унизительные для русских государей нормы посольского обычая: первенство в здравицах и при написании титулов, некоторые особенности поведения на аудиенциях крымских дипломатов и т. д. Скорее всего эти же нормы применялись и в отношениях Москвы с Большой Ордой. Хотя, возможно, великие князья и встречали ордынских послов перед посадом, как впоследствии Иван Грозный встретил, например, астраханскую ханшу («царицу») Нур-Салтан, а также подносили им чашу с питьем — скорее все-таки с медом, а не с кумысом. «Хроника Литовская и Жмойтская» (начало XVI в.) настаивает, правда, на кумысе, зато о прочих элементах встречи, описанных Михалоном Литвином, не сообщает вовсе[318].
Зерно истины, имеющееся в рассказах польско-литовских авторов, окутано густым туманом легенды, и эта легенда носила ярко выраженный политический характер: она неизменно всплывала в периоды обострения отношений между Москвой и Вильно, когда идеологи Речи Посполитой использовали ее, исходя из современных задач. Стефан Баторий, трансильванский князь, при вступлении на престол Ягеллонов не владевший даже польским языком и изъяснявшийся со своими подданными на латыни, не был, разумеется, знатоком русской истории. Однако нашлись люди, указавшие ему необходимые для полемики факты. В одном из своих посланий Ивану Грозному король, подчеркивая былую зависимость Москвы от ханов, не преминул напомнить о том, что предки царя были вынуждены слизывать кобылье молоко, пролитое на гривы татарских коней.
Или другая легенда — о том, будто русские государи, переодевшись в простое платье и смешавшись с толпой москвичей, инкогнито любовались зрелищем торжественного въезда в столицу западноевропейских посольств. В XVII в. об этом писали многие иностранцы, но первое известие такого рода содержится в поэме польского литератора и дипломата Г. Пелгримовского, описавшего пребывание в России посольства Л. Сапеги в 1600–1601 годы[319]. Казалось бы, уж эта легенда вполне безобидна: о ком только из великих правителей древности и средневековья — от Юлия Цезаря до Гаруна-аль-Рашида, ни рассказывали, будто они в одежде частных лиц, бродя по городу, слушают разговоры собственных подданных. Но здесь речь идет о другом. Во-первых, у читателя создавалось впечатление необыкновенной пышности посольского поезда и, следовательно, богатства и могущества польского короля. Во-вторых, возникало представление об убогости московского двора, ибо для самого царя возможность поглазеть на посольское шествие была настолько соблазнительной, что заставляла его забыть о достоинстве и царском «чине».
Но если история с пригвожденной шляпой или анекдот о тайных экскурсиях царя по Москве не были всерьез восприняты исследователями нового времени, то гораздо больше «повезло» сообщениям об особом умывальнике, из которого русские государи прямо в приемной палате будто бы омывали руку после поцелуя ее послами-католиками. Этот рукомойник прекрасно соотносился с известной враждебностью и недоверием русских к «латынам», и в существовании его не усомнился даже В. О. Ключевский. Между тем мы имеем дело также с легендой, чье происхождение и существование можно проследить.
Прежде всего выясняется, что из десятков иностранных дипломатов, побывавших в России в XVI в. и описавших церемониал приема в Кремлевском дворце, о процедуре умывания рук рассказывают лишь двое — С. Гербер-штейн и А. Поссевино. Причем из их сочинений следует один немаловажный факт: ни тот ни другой собственными глазами этой процедуры не наблюдал. Поссевино ссылался на Герберштейна, посетившего Москву на полвека раньше, а тот, в свою очередь, тоже писал с чьих-то слов[320].
В своих записках Поссевино сообщает, что упрекал Ивана Грозного в следовании такому унизительному для иностранцев обычаю, а «царь пытался оправдаться, но не смог этого сделать»[321]. Однако в посольской книге, подробно описывающей пребывание в Москве папского легата, вся история выглядит совершенно иначе.
Действительно, в феврале 1582 года Поссевино подал на имя Грозного письмо, где, в числе прочего, просил царя отказаться от обычая умывания рук. Впадая в явные преувеличения, которые русским дипломатам не стоило труда опровергнуть, он писал, будто император Рудольф II и другие западноевропейские монархи не направляют своих представителей в Москву по той причине, что царь, «коли говорит с послы или посланники, руки себе перед ними омывает, как бы тые государи, от кого они приехали, не чистые, и вера, в которой они живут, как бы погана…» Хотя к тому времени Поссевино уже несколько раз побывал на аудиенциях у Грозного, к личным впечатлениям он не апеллировал, поскольку, видимо, таковых не имел, а в качестве источника своих сведений откровенно указывал «Жигимонта Герберстайна»: тот «книги великие написал о речах и обычеех московских, которые книги мало не во всих государствах есть»[322].
Результат этого письма оказался неожиданным: бояре наотрез отказались признать существование такого обычая. «Того у нас не ведетца, — отвечали они, — как живут послы или посланники, и государь бы руки умывал тех для послов, вставя которую нечистоту про государей их; то сам, Антоней, все у государя видел еси, и не одинова, как у государя был многижда на посолстве. Тебя государь… принял своими царскими руками, а рук для того не умывал — то нехто лихой неправдивый человек те слова затеял». Относительно же сочинения Герберштейна бояре заявили Поссевино, что ему «нечего старых таких баламутных книг слушати»[323].
Оставим в стороне характеристику боярами «Записок о Московии» Герберштейна. В целом их ответ ясен и недвусмыслен, он опирается на реальную обстановку данных Поссевино аудиенций и, помимо прочего, заслуживает доверия по двум причинам: во-первых, русские посольские книги ни разу не упоминают о рукомойнике как атрибуте дипломатических приемов у царя; во-вторых, в том же письме Поссевино просил Грозного отменить строгости при содержании иностранных посольств в Москве, и бояре вовсе не думали отрицать существование этих строгостей, а просто отвечали, что «так ведетца» и, значит, вопрос этот дальнейшему обсуждению не подлежит. Таким же способом они могли объяснить и обычай умывания рук, если бы он был принят при московском дворе, однако не объяснили.
Но почему именно Герберштейн и Поссевино обратили внимание на злополучный рукомойник?
Нетрудно заметить, что миссии, с которыми приезжали в Москву эти два дипломата, чрезвычайно схожи: они выступали посредниками в мирных переговорах между Россией и Польско-Литовским государством. Кроме того, и с папскими послами, сопровождавшими Герберштейна в 1526 году, и с визитом Поссевино Ватикан связывал вполне определенные надежды — посредничество, как полагали в Риме, должно было создать благоприятные условия если не для полного обращения в католичество Василия III и Ивана Грозного, то хотя бы для принятия ими Флорентийской унии; на худой конец, они надеялись добиться от них разрешения строить в России католические храмы. В обмен на это Ватикан мог бы способствовать заключению более выгодного для Москвы мирного договора. Естественно, что в Вильно и Кракове стремились показать неосуществимость подобных планов, решительную и бескомпромиссную враждебность русских государей к католикам и тем самым, продемонстрировав посредникам иллюзорность питаемых ими надежд, склонить их к отстаиванию прежде всего интересов короля. Потому-то, вероятно, в беседах, которые королевские дипломаты вели с Герберштейном и Поссевино, проезжавшими по дороге в Москву через польские и литовские земли, и всплывала легенда о царском рукомойнике. В письме к царю папский легат невольно проговорился еще об одном, не считая книги Герберштейна, источнике своих сведений: рассуждения о вредном обычае завершаются фразой о том, что «это не любо» и Стефану Баторию[324]. Следовательно, вопрос обсуждался с самим королем либо с его приближенными, и вряд ли тема была затронута случайно. Можно даже предположить, что как раз при польском королевском дворе и объяснили папскому посланцу всю важность короткого сообщения Герберштейна. Объяснили, дабы побудить отказаться от поездки в Москву и участия в переговорах вообще или по крайней мере от защиты интересов русской стороны. Но Поссевино сделал из этого собственные выводы. На пути осуществления его миссионерских замыслов царский рукомойник был значительным препятствием, и пункт об отказе от него легат включил в свою программу-минимум, которую выдвинул, не добившись большего.
Отметим еще одну деталь. Собственно говоря, у Поссевино и речи не ведется о том, что царь обмывает руку именно после целования ее послами. Поскольку сам он этой процедуры не видел, полагая, будто для него сделали исключение, а слышал, видимо, разное, то и выражается весьма неопределенно. По его словам, получается, что Грозный на аудиенции во время беседы с иностранными дипломатами просто моет обе руки. Историческая фигура, с которой в данном случае проводится параллель, прямо не называется, хотя и подразумевается — это Понтий Пилат; имеется в виду не умывание, а символическое омовение. Царь таким образом не очищает одну только оскверненную поцелуем руку, а как бы избавляется от греха, состоявшего в самом общении с католиками. Не физическая нечистота смывается водой, что еще можно было бы стерпеть, но скверна духовная, перед богом свидетельствуется вынужденность греховного разговора с еретиками и отступниками от истинной веры. Во всяком случае, из рассуждений Поссевино следует именно такая интерпретация этой процедуры.
Но если дело не в поцелуе, то обвинение папского легата вообще утрачивает смысл: ведь с иноверцами русские государи общались не только в приемной палате. Если же, как считает Поссевино, умывание рук было акцией демонстративной, предпринимаемой исключительно перед западноевропейскими дипломатами с намерением унизить тех государей, то достаточно сопоставить текст его поздних записок с письмом, поданным Ивану Грозному непосредственно в Москве, чтобы убедиться в следующем: зловредный обычай изображается в них по-разному, одно сообщение противоречит другому.
В письме говорится, что царь, беседуя с послами, «руки себе перед ними омывает». Но в записках рисуется картина совсем иная: эта процедура происходит не в присутствии послов, а «после их ухода»[325]. На основании собственного опыта и разъяснений, данных боярами, Поссевино неохотно признает, что столь ненавистный ему обычай публичного оттенка не имеет, совершается в частной обстановке и не входит в церемониал аудиенции. Никакой, следовательно, обиды для послов нет в царском умывании.
Тем не менее Поссевино заносит в свои записки пространное сообщение о нем. С какой целью? Очевидно, с той же, какую преследовали и его польско-литовские собеседники. Не добившись успеха в попытках примирить Ивана Грозного с католичеством (на устроенном диспуте о вере царь в ярости назвал папу римского «волком»)[326], Поссевино стремился показать, что неудача постигла его в силу объективных причин, из-за необычайной враждебности русских государей к иностранцам, и в частности к католикам, а не по его, Поссевино, вине; сам он сделал все возможное. Упоминание о пресловутом рукомойнике, в существовании которого папский легат, возможно, начал уже сомневаться, должно было помочь ему оправдать перед Ватиканом неуспех собственной миссии.
Попробуем разобраться в происхождении этой странной легенды, которая на протяжении двух столетий использовалась в антимосковской пропаганде и дожила до наших дней.
Во-первых, несомненна аллюзия на евангельскую легенду о Понтии Пилате — это, так сказать, источник умозрительный. Во-вторых, за рукомойник могли принимать (или намеренно выдавать за него) стоявший в приемной палате кувшин с вином или медом для угощения послов, поскольку угощение следовало не всегда, а назначение кувшина было понятно не для всех. А. Олеарий, посетивший Москву с составе голштинского посольства в 1634 году, тоже говорит о царском рукомойнике и лохани, хотя сам процедуры умывания рук не видел, а ссылается опять же на Поссевино и Герберштейна. Вместе с тем он оставил сделанный по памяти рисунок, изображавший аудиенцию у Михаила Федоровича. На этом рисунке справа от трона действительно помещен некий сосуд, больше, правда, похожий не на рукомойник («рукомой»), имевший обычно форму высокой кружки с носиком, а на восточный кумган. Но стоит он не в лохани, о которой под воздействием, очевидно, Поссевино пишет Олеарий, а на блюде, едва ли пригодном для умывания; рисунок в книге голштинского дипломата противоречит его же тексту. Описывая аудиенцию у Михаила Федоровича и царский рукомойник, Олеарий подробно пересказывает соответствующее место из записок Поссевино: иными словами, он увидел то, что заранее готов был увидеть.
И еще одно косвенное свидетельство в пользу того, что умывание рук на аудиенции принято не было. Если в самом деле слухи о нем имели бы настолько широкое распространение, что, как пишет Поссевино, западноевропейские монархи из-за этого даже собирались разорвать отношения с Москвой, то вряд ли те же монархи стали бы посылать русским государям рукомойники в качестве дипломатических подарков. Например, в 1648 году Алексей Михайлович получил сразу два таких подарка — от польского короля Яна Казимира и от шведской королевы Христины. В 1676 году царю привезли драгоценный рукомойник австрийские послы; посылались в дар золотые и серебряные лохани. По-видимому, так же обстояло дело и в XVI в.
Возвращаясь к запискам Поссевино, отметим, что сочинения западных дипломатов, посещавших Россию в XVI–XVII вв., изобилуют неточностями и преувеличениями, порой вполне сознательными преувеличениями. Зачастую эти книги достаточно выразительно демонстрируют отсутствие у автора желания проникнуть в особенности жизни и быта другого народа, понять чужую систему ценностей, хотя неправильно было бы это одинаково относить к умному и наблюдательному Герберштейну и, скажем, к Барберини, не заметившему в России ничего, кроме собственных неудобств. Но отдельное преувеличение или предвзятое толкование какого-то факта — это еще не легенда. Любопытны именно легенды, переходившие из уст в уста, из книги в книгу. Иногда они могли играть чисто развлекательную роль, но нередко использовались и в публицистике, направленной против Российского государства. И не случайно материалом для них служил посольский обычай, способный выразить политическую идею не в слове, не в отвлеченном понятии, которое не затрагивает воображение и доступно немногим, а куда более зримо и впечатляюще — через символическое действие, церемонию, поступок.