Н. Н. Крищевский[102] В Крыму[103]
Н. Н. Крищевский[102]
В Крыму[103]
В середине декабря 1917 г. я получил телеграмму из Севастополя, в которой мне предлагали назначение в штаб крепости. Будучи совершенно убежден, что в Севастополе неизбежно разыграются события, подобные кронштадтским, и оттого, оставивши этот город еще в августе, решил не принимать назначения и, по возможности, выполнять ту незначительную должность на побережье, дававшую мне возможность не участвовать в политике, в которую усиленно втягивала жизнь в Севастополе. Однако отказаться телеграммой было неудобно, и я решил проехать в Севастополь, чтобы поговорить лично, почему 15 декабря выехал из Керчи.
Невзирая на полупризнанный большевизм, в Керчи было еще тихо: офицеры ходили в погонах, убийств не было, не было и травли, а потому я спокойно прошел огромное расстояние от города до вокзала, невзирая на ночь. Народу, как всегда после революции, когда, казалось, переселяется вся Россия, было очень много, и я с трудом отыскал себе место и к утру следующего дня приехал в Севастополь. Прекрасная, чисто летняя погода, яркое солнце, голубое небо и синее море как-то сразу подняли настроение, и я бодрым шагом пошел от вокзала, подымаясь на Екатерининскую улицу.
Спуск быль полон матросами, уже с начала революции бывшими главным населением улиц. Они шли мимо меня в одиночку, группами и толпой, шли как всегда — длинной, черной лентой, блистая золотыми надписями на георгиевских лентах фуражек. Кое-кто из них грыз семечки, многие шутили, — словом, матросская толпа производила обыкновенное будничное впечатление, то, которое всегда ее сопровождало после революции. Многие из них как-то удивленно подглядывали на меня (я был в золотых штаб-офиц. погонах), но никто ничего не сказал, и мне не пришлось слышать замечаний на свой счет, как это бывало прежде — сейчас же после революции.
Не спеша, наслаждаясь прекрасным, совершенно летним днем, я дошел до квартиры своего друга и позвонил. Дверь долго не отворялась и, только после продолжительных переговоров, меня впустили. Мой друг Я-вич был необычайно обрадован встречей, бросился ко мне и в изумлении остановился.
— Что с тобой? Почему ты в погонах? Бога ради, снимай их сейчас же, — заговорил он взволнованно.
— Почему? Что у вас за страхи? — спросил я.
— Да неужели ты ничего не знаешь? Вчера матросы постановили снять со всех погоны, а сегодня, по всему городу, ходят приехавшие кронштадтцы и зовут убивать офицеров. Настроение здесь ужасное, и я боюсь, как бы сегодня день не кончился скверно, — быстро проговорил Я-вич.
Сейчас же вмешалась его жена и другой мой приятель С-в, живший вместе с ними, в той квартире, где я жил с ними до августа. Появились ножницы, и через минуту моя солдатская шинель потеряла всякий облик, ибо с нее спороли погоны, петлицы и золотые пуговицы.
Долго беседовали мы о положении, мои друзья рассказывали о постоянных обысках, об ужасах жизни в Севастополе под вечным страхом ареста и смерти. Рассказали, как, за день до моего приезда, хоронили 56 матросов и рабочих, убитых добровольцами где-то под Тихорецкой, куда недавно ездил матросский отряд. Тогда офицеры уклонились идти с отрядом, и матросы заставили командовать лейтенанта Скадовского[104] (сына владельца города и порта Скадовска) и, обвинив его в неудаче — расстреляли.
Похороны матросов были колоссальной демонстрацией: убитых уложили в открытые гробы, не обмытых, в крови, с зияющими ранами. Процессию сопровождали все матросы, весь гарнизон, все оркестры и громадная толпа простонародья, всего тысяч сорок. Вся эта масса обошла город, часто останавливаясь при произнесении самых кровожадных речей, направленных против офицеров и интеллигенции. Толпа ревела, требовала немедленного избиения офицеров, и только случайно оно не произошло.
По возвращении матросов с кладбища, на одном из миноносцев, молоденький мичман критически отнесся к деятельности члена Совета раб. депутатов некоей Островской, давно призывавшей матросов к резне офицеров, и едва он сказал эти слова, как из стоявшей позади его группы матросов кто-то выстрелил в него в упор из револьвера, убив наповал. Бедного юношу должны были хоронить в день моего приезда, причем матросы отказали для «этой падали» в оркестре.
Все это навеяло на нас самые грустные мысли, и под впечатлением услышанного мы направились в штаб крепости, пройдя через Морскую и Соборную улицы, где все было спокойно.
В штабе, все старые знакомые, сидели как на иголках и, видимо, с радостью направились бы домой. В приемной, где раньше висели портреты бывших комендантов и собственноручные резолюции Государя, было пусто, и только выгоревшие места на обоях напоминали о прошлом.
Скоро я был принят начальником штаба, который сам мне сказал, что обстановка так меняется, что он полагает лучшим не принимать мне новой и ответственной должности здесь, так как вообще неопределенно, что будет — семейному же много тяжелее бежать. Официально большевики еще не признаны, по-прежнему — матросами как будто руководит партия эсеров, но фактически власть в руках большевиков, и все начальство лишь жалкие пешки в руках матросской вольницы, руководимой кронштадтцами и членом Совета раб. деп. — Островской.
Поблагодарив за теплое отношение и получив уведомление, что пока я остаюсь на старой должности, мы вышли и отправились в кондитерскую Мисинского, так любимую всеми севастопольцами — выпить чаю.
Только мы уселись у большого зеркального окна, как показалась мрачная процессия: сначала морские офицеры несли венки, а затем, чуть колыхаясь на руках старых морских капитанов, появился черный гроб с телом убитого мичмана. За гробом шли родные, плакала и билась в чьих-то руках мать юноши, а дальше — более тысячи морских и сухопутных офицеров, печальных и мрачных, с опущенными головами, медленно двигались за гробом, без музыки, без певчих и без почетной полуроты…
Улица ничем не выражала сочувствия. Ни одного матроса, ни одного солдата, рабочего или простолюдина не было в процессии, никто не останавливался, не снимал шапок, не крестился, и только иногда, проходя по улице, было слышно из групп матросов и простонародья: «Собаке собачья смерть… Всех бы их так… Скоро всем конец…»
Эта процессия настроила всех на печальный лад, и, проводив ее до дороги на кладбище, мы пошли домой, где просидели до вечера и около шести часов рискнули пройти по Морской и Нахимовскому.
Улицы стали необычны — та и другая стороны были почти сплошь покрыты матросами и толпа медленно двигалась бесконечной черной змеей. Чем-то зловещим веяло от этой медленно плывущей толпы, что-то грозное чудилось в воздухе, точно перед грозой, когда ждешь разряда…
Местами, на Нахимовском пр. около переулков и Базарной улицы, кружками чернели небольшие митинги — «летучки», как их называли. В середине небольшой толпы обыкновенно возвышался и жестикулировал кронштадтский матрос, увешанный патронными лентами, патронташами, бомбами и с винтовкой в руке.
Мы, стараясь не возбудить подозрений, останавливались около этих митингов, и все тяжелее делалось на сердце, так как матросы открыто и исключительно только призывали к немедленному убийству офицеров, укоряя черноморцев, что десять месяцев они дают возможность жить тем, кто десятки лет «пил их кровь», вместо того чтобы поступить так, как кронштадтцы — вырезать всех, кто подозрителен, кто недоволен «народной властью», кто мучил при царском режиме, и вообще — всех «господ»…
Эти разговоры, это человеконенавистничество, дикие выкрики и художественную ругань с невероятными новыми вариантами было тяжело слушать, и мы трое пошли домой, обменявшись предположениями, что эта ночь не пройдет благополучно.
А дома, под мягкий свет лампы и негромкие звуки пианино, на котором играла мастерская рука хозяйки, среди уютной обстановки и милых лиц, как-то забылись страхи и недавние предположения, как-то перестало вериться, что есть ненависть и убийство, что люди в России разделились лишь на две группы — «буржуев» и «пролетариев» и что буржуям уже нет места в жизни.
Тихо шла беседа, ласково звучал Григ, и казалось, что всё отвратительное, злое и ненавидящее уже пережито… Не верилось, да и не хотелось думать, что улица призывает к убийству, к смерти, что разбужены самые низкие инстинкты… Не верилось, так как было уютно, ласково и красиво.
Вдруг Я-вич встал и прислушался, а затем быстро распахнул дверь на балкон. В комнату совершенно явственно ворвались звуки частой ружейной стрельбы и крики. Мы бросились на балкон и совершенно определенно убедились, что стрельба идет во всех частях города…
Побледневшие, мы посмотрели друг на друга, жена Я-вича бросилась к нему, а стрельба все разгоралась… Зазвонил телефон… Преданный солдат из штаба крепости говорил взволнованным голосом;
— Матросы начали резню офицеров, пока в центральной части — на горе. Миноносцы «Хаджи-бей» и «Фидониси» всех своих офицеров только что расстреляли на Малаховом кургане… — камнем падали звеневшие из трубки телефона слова.
— Лучше уезжайте дня на два…
— Там будет видно…
— Спасибо, родной — уедем в Ялту, — ответил Я-вич и сейчас же позвонил в штаб Черноморской Морской дивизии, где он и. д. начальника штаба, прося (как было заранее условлено) выслать его экипаж.
Получив ответ, что экипаж высылается, Я-вич и С-в начали собираться. Их план был обдуман заблаговременно и заключался в том, чтобы в экипаже, с верным человеком, выехать как будто в Балаклаву, а в действительности — в Ялту, благо пароль был известен и пост на балаклавском шоссе был составлен не из матросов.
— Одевайся скорее, — торопил меня Я-вич, — едем вместе…
— Поезжайте, — обратилась ко мне его жена, уже заплаканная и трясущаяся, — ведь только так и спасетесь…
— Нет, мои дорогие, — ответил я, — мне невозможно ехать с вами. Завтра в Керчи узнают о резне и что тогда будут думать и переживать у меня дома. А ведь если я пойду с вами, то как я попаду в Керчь из Ялты. Я иду на вокзал, попробую счастья уехать поездом.
Долго отговаривали меня мои друзья, но я решил не сдаваться. Скоро внизу загремели колеса экипажа, проводил товарищей, расцеловались, благословили друг друга, и они поехали на балаклавскую дорогу, а я, имея в руках узелок с погонами, орденами, шпорами и кокардой, разными проулками отправился на вокзал.
Было около десяти часов вечера. Морская, по которой недавно еще шли толпы, была совершенно пустынна — стрельба, видимо, шла на горе, на Чесменской и Соборной улицах, где жило много офицеров.
В это время показался трамвай, также почти пустой. Я, решив проехать сколько возможно, вскочил в вагон, и он, видимо последний, быстро покатил меня к вокзалу.
В открытом вагоне сидело несколько баб, два, три матроса и двое в солдатских шинелях.
— Что-то делается, ужасы какие, — сказала более пожилая баба, — грехи какие надумали матросики — офицеров убивать…
— Да, грехи, — резким голосом отозвалась баба помоложе, — всех их сволочей убивать надо с их девками и щенками. Мало они с нас крови выпили… Пора и простому народу попользоваться.
Матросы поддержали, и скоро уже все сидящие в вагоне совершенно сошлись во мнениях и приветствовали убийство, а я, в пылу криков, ругани и всяких пожеланий, боясь нежелательных последствий, встал на площадку, куда скоро пришел один из солдат (возможно, он был офицер, да мы боялись друг друга).
Трамвай шел быстро, не останавливаясь ни на разъездах, ни на местах остановок. На Нахимовском, около Северной гостиницы, я видел небольшую толпу матросов, которая, бешено ругаясь, стреляла в лежащего на тротуаре. Сердце замерло от жалости, но мы уже пронеслись… Такая же сцена у Морского собрания, еще несколько стрелявших групп по Екатерининской, и трамвай выкатился на вокзальный спуск, где всё было тихо, в бухте спокойно горели огни на кораблях и даже, как ни странно, — где-то били «склянки». Ничто не указывало на грозный час, кроме выстрелов в городе и около вокзала, откуда доносился какой-то рев.
Постепенно пассажиры примолкли, бабы сжались, притихли, побледнели и даже начали креститься, матросы соскочили около ж.-д. переезда на Корабельную и пропали в темноте, и в вагоне осталось лишь несколько человек.
Вот и вокзальный мост, поворот, и трамвай стал медленно спускаться. Стоявший около меня человек в солдатской шинели соскочил и бегом направился к вокзалу. Кто-то крикнул — «стой!», раздалось несколько выстрелов, и бегущий упал…
Я встал на остановке. Вся небольшая вокзальная площадь была сплошь усеяна толпой матросов, которые особенно сгрудились правее входа. Там слышались беспрерывные выстрелы, дикая ругань потрясала воздух, мелькали кулаки, штыки, приклады… Кто-то кричал: «Пощадите, братцы, голубчики!..» Кто-то хрипел, кого-то били, по сторонам валялись трупы — словом, картина, освещенная вокзальными фонарями, была ужасна.
Минуя эту толпу, я подошел к вокзалу и, поднявшись по лестнице, где сновали матросы, попал в коридор. Здесь бегали и суетились матросы, у которых почему-то на головах были меховые шапки «нансенки», придававшие им еще более свирепый вид. Иногда они стреляли в потолок, кричали, ругались и кого-то искали.
— Товарищи! Не пропускай офицеров! Сволочь эта бежать надумала. — орал какой-то балтийский матрос во всю силу легких. — Не пропускай офицеров, не про-пу-скай… — пошло по вокзалу.
В это время я увидел очередь, стоявшую у кассы, и стал в конец. Весь хвост был густо оцеплен матросами, стоявшими друг около друга, а около кассы какой-то матрос с деловым видом просматривал документы. Впереди меня стояло двое, очевидно, судя по пальто, хотя и без погон и пуговиц — морские офицеры.
Вдруг среди беспрерывных выстрелов и ругани раздался дикий, какой-то заячий крик, и человек в черном громадным прыжком очутился в коридоре и упал около нас. За ним неслось несколько матросов — миг и штыки воткнулись в спину лежащего, послышался хруст, какое-то звериное рычанье матросов… Стало страшно…
Наконец, я уже стал близко от кассы. Суровый матрос вертел в руках документы стоявшего через одного впереди меня.
— Берите его, — проговорил он, обращаясь к матросам.
— Ишь ты — втикать думал…
— Берите и этого, — указал он на стоявшего впереди меня. Человек десять матросов окружили их… На мгновенье я увидел бледные, помертвелые лица, еще момент и в коридоре или на лестнице затрещали выстрелы…
На что надеялся я — сказать трудно. В этот момент, протягивая свои документы матросу, я уже видел себя убитым, ясно почувствовал смерть и мысленно простился с семьею… Масса мыслей промелькнула в голове, ноги похолодели, и ярко запечатлевалась в мозгу каждая мелочь…
— Бери билет, чего стоишь. Да бери, что ли! — услышал я грубый оклик под ухом. Я взглянул на матроса: полное равнодушие было написано на его лице, выражавшем только скуку и утомление.
— Эй! Документы-то возьми, — сказал он, когда я сделал шаг к кассе, и сунул мне в руку удостоверение, где были указаны чин, должность и фамилия.
Я, почти ничего не сознавая, назвал Керчь, получил билет, вышел в коридор, где бесновались матросы, кто-то отворил тяжелую дверь, и я оказался на перроне. Два громадных матроса, вооруженных «до зубов», с винтовками наперевес бросились ко мне, но вид билета в руках их успокоил, и, вспомнив мать, кровь, душу и пр. — они отошли.
На платформе почти никого не было. Я подошел к ближайшему вагону и с трудом пробрался в коридор. Вагон был набит битком, и как ни странно, но почти вся публика состояла из матросов, солдат и простонародья. Двигаясь сквозь толпу, я как-то пробрался к окну, кто-то подвинулся, и я сел, все еще мало сознавая, что — спасен, что сейчас уеду и кровь, смерть и все ужасы останутся позади.
Паровоз свистнул, и поезд медленно двинулся. Кругом говорили только о резне. И в этой массе матросов, солдат и рабочих не было ни одного, кто бы не осудил зверство, кто бы не сказал, что такое убийство безбожно и недопустимо. Тогда легче стало на душе.
— Всё подлецы балтийцы, — говорил один старый матрос, — мы, черноморцы, на такое бы дело не пошли.
— А вы чего же глядели? — ответил бойкий рабочий, — что вас мало, что ли? Эдакий позор на флот, на революцию набросили, тоже «сознательные»… — проговорил он с иронией.
— Видите, товарищ, — вмешался третий матрос, — тут ошибочка вышла: балтийцы просили арестовать только тех, кто в Морском суде когда-то находился, особенно в 1905 и 1912 годах, и там нашего брата под расстрел да в каторгу загоняли… Ну, а как пошли, то вон что вышло… Наших-то самая малость.
— А попробуй вмешаться — убьют, — заметил первый матрос, — народ отпетый, уж лучше как мы — в Симферополь на день проехать, чтобы и не видеть этого…
Постепенно я приходил в себя и даже вступил в разговор, а поезд, приятно для моего уха постукивая колесами, уносился всё дальше и дальше. Проехали Инкерман, где подсело много матросов, Мекензиевы горы, Бельбек. Вот и Бахчисарай — другое царство, где порядок еще держит Крымский конный полк, блистая погонами, георгиевскими крестами и оружием. Тут уже стало совсем спокойно — видимо, доеду.
Проехали Симферополь и Джанкой, и ранним утром следующего дня я стучался домой.
Мое спасение не оказалось случайным: в эту ночь решено было убивать только морских офицеров и то преимущественно тех, кто бывал членом Морского суда. Сухопутных офицеров было убито восемь — по ошибке. Однако в феврале 1918 г. матросы исправили свою ошибку, убив в Севастополе свыше 800 офицеров.
Севастопольский Совет раб. деп. умышленно бездействовал. Туда бежали люди, бежали известные революционеры, молили, просили, требовали помощи, прекращения убийств, одним словом, Совета, но Совет безмолвствовал: им теперь фактически руководила некая Островская, вдохновительница убийств, да чувствовалась паника перед матросской вольницей.
И лишь на другой день, когда замученные офицеры были на дне Южной бухты, Совет выразил «порицание» убийцам…
Всего погибло 128 отличных офицеров.
После Севастопольских событий большевизм еще не сразу проявился в Керчи и в Симферополе. Хотя Временного правительства уже не существовало, но города по-прежнему еще управлялись городскими думами, к которым постепенно перешла вся власть, так как представителей центрального правительства в Крыму не было.
Севастопольская резня потрясла жителей Крыма, и симпатий к большевикам не подогрела, а, наоборот, дала возможность надеяться на поворот общественного мнения в сторону борьбы с большевиками и создания полной автономности Крыма.
Поэтому, приблизительно в январе, в Бахчисарае образовалось татарское правительство, опиравшееся на «Курултай» (татарское учредительное собрание). Его поддерживали некоторые общественные деятели и все офицеры. Образовался «Революционный штаб» в Симферополе, который полагал, что Крымский конный полк, все офицеры, проживающие в Крыму, и все запасные полки будут на стороне восставших, и перед такими силами матросы будут принуждены капитулировать, а от большевиков с севера можно будет спастись при помощи Украины.
Таковы были планы. Действительность оказалась совершенно иной, и матросы очень скоро ликвидировали эту организацию, в самом начале ее формирования.
В это время, после первой резни, власть в Севастополе фактически перешла к большевикам, которые опирались на матросов.
Большевики в Севастополе сразу поставили себе цель — скорейшее распространение своей власти на весь Крым, и для начала решено было ликвидировать Краевое Правительство со всеми, кто его поддерживал.
К этому моменту, революционный штаб располагал ничтожными силами: в Евпатории было чел. 150 офицеров, сведенных в дружину, в Симферополе офицеров было много, но в части они не были сведены и даже не регистрировались, кроме офицерского эскадрона. Крымский конный полк был далеко не надежен, также были совершенно ненадежны запасные полки — три в Симферополе и один в Феодосии, всего около 6 000 чел.
События начались неожиданно. В Евпатории офицерский патруль задержал рабочего, известного большевика, участника Севастопольских убийств и расстрелял его на месте. Это было как бы сигналом и на другой день на рейд вошли два транспорта (один — «Румыния», название другого не помню) и открыли огонь по городу, и в частности по даче, где собирались офицеры у штабс-ротмистра Новацкого. Слабый офицерский отряд разбежался, матросы высадили десант, заняли город и арестовали всех офицеров, которых нашли в городе, отправив их в трюм транспорта «Румыния».
Наутро все арестованные офицеры (всего 46 чел.) со связанными руками были выстроены по борту транспорта, и один из матросов ногой сбрасывал их в море, где они утонули. Эта зверская расправа была видна с берега, там стояли родственники, дети, жены… Всё это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись.
Среди офицеров был мой товарищ, полковник Сеславин, семья которого тоже стояла на берегу и молила матросов о пощаде. Его пощадили — когда он, будучи сброшен в воду, не пошел сразу ко дну и взмолился, чтобы его прикончили, один из матросов выстрелил ему в голову…
Ужаснее всех погиб шт. — ротмистр Новацкий, которого матросы считали душой восстания в Евпатории. Его, уже сильно раненного, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта «Румыния».
Одновременно несколько миноносцев были направлены в Ялту, Алушту и Феодосию, и везде, не встречая никакого сопротивления, матросы неистовствовали, расстреляв в Ялте свыше 80 офицеров, в Феодосии больше 60 и в Алуште нескольких проживавших там старых отставных офицеров.
В Севастополе тогда же (это было в феврале) произошла вторая резня офицеров, но на этот раз она была отлично организована, убивали по плану и уже не только морских, но вообще всех офицеров и целый ряд уважаемых граждан города, всего около 800 человек.
Трупы собирали специально назначенные грузовые автомобили, которые обслуживались матросами, одетыми в санитарные халаты… Убитые лежали грудами и, хотя их прикрывали брезентами, но все же с автомобилей болтались головы, руки, ноги… Их свозили на Графскую пристань, где грузили на баржи и вывозили в море.
Я не был свидетелем этих ужасов, но благодаря рассказам ряда очевидцев кошмарная картина убийств рисуется совершенно ясно. По своей исключительной жестокости и бездушности, продуманности и подготовке вторая резня в Севастополе действительно напоминала Варфоломеевскую ночь, о которой так часто говорили матросы и солдаты.
Между прочим, среди этой массы убитых погибли мои друзья, полковники Быкадаров и Эртель в Севастополе и подполковник Ковалев в Ялте. В квартире Быкадарова при обыске нашли миниатюру Государя, работы его жены, которая недурно рисовала, и его зверски убили тут же. Полковник Эртель, командуя конным полком на Кавказе, приехал в отпуск на несколько дней к семье и как ни убеждал, что он не принадлежит к Севастопольскому гарнизону, его повели на расстрел. Видя, что смерть неизбежна, он попросил завязать ему глаза.
— Вот мы тебе их завяжем!.. — сказал один из матросов и штыком выколол несчастному Эртелю глаза… Его убили, и труп три дня валялся на улице, и его не выдавали жене. А Эртель был дивный человек, которого все любили, а солдаты — боготворили…
Подполковника Ковалева в Ялте подвергли домашнему аресту, и он вышел на улицу около дома. Это сочли достаточной причиной для казни, тем более что у него на пальце было очень дорогое бриллиантовое кольцо… Его взяли на миноносец и, застрелив, бросили в море, не обращая внимания на слезы и мольбы его жены и просьбы подчиненных ему солдат, души не чаявших в своем командире.
Словом, в эти кошмарные дни весь южный берег Крыма был залит кровью, офицеры в панике бежали и прятались, а Симферополь в ужасе ждал своей участи.
И действительно, составив небольшой отряд человек в 300, матросы подошли к Бахчисараю. Тщетно атаковал офицерский эскадрон — Крымский конный полк отошел и Бахчисарай пал, а на другой день матросы вошли в Симферополь, где все запасные полки не вышли из казарм, а Крымский конный полк, который большевики пообещали распустить по домам, сдался.
Сейчас же началась расплата, начались расстрелы офицеров, которых убили свыше 100, и наиболее уважаемых граждан. Последних собрали в тюрьме и убили всех — свыше 60 человек на дворе тюрьмы.
С этого момента в Крыму воцарился большевизм в самой жестокой, разбойничье-кровожадной форме, основанной на диком произволе местных властей, не поставленных хотя бы и большевистским, но все же — правительством, а выдвинутых толпой как наиболее жестоких, безжалостных и наглых людей.
Во всех городах лилась кровь, свирепствовали банды матросов, шел повальный грабеж, словом, создалась та совершенно кошмарная обстановка потока и разграбления, когда обыватель стал объектом перманентного грабежа.
Во время недолгой борьбы против большевиков в Крыму я тоже принял участие, но не успел еще войти в дело, как всё было ликвидировано, пришлось бежать, и я вновь засел в тихой Керчи, над которой, видимо, сияла счастливая звезда.
Здесь с благодарностью я вспоминаю г. Кристи, идейного большевика, которого судьба поставила во главе большевистской власти в Керчи. Интеллигентный человек, мягкий и кроткий, хотя — горячий и искренний последователь большевистских идей, но враг всякого насилия, крови и казней, обладая большой волей и характером, один только Кристи спас Керчь от резни, которую много раз порывались произвести пришлые матросы с негласного благословения Совдепа. И благодаря Кристи в Керчи не было ни одного случая убийства, и до самого прихода немцев 1 мая, если все и жили под вечным страхом и ожиданием убийств, то только благодаря Кристи, сумевшему удержать от этого особенно буйные элементы, в Керчи вовсе не пролилось крови.
Все было удивительно в этом тихом городе, где большевизм проходил так необычайно. Например — арестовали богатого помещика Глазунова (сына известного книгоиздателя), продержали в тюрьме дней пять и выпустили обратно в усадьбу, оставив даже драгоценное бриллиантовое кольцо, бывшее в момент ареста.
В городе жил бывший министр финансов Барк, которого многие знали. И хотя он был министр «царского правительства», однако его не тронули.
Часть, в которой я состоял еще при Временном правительстве, выбрала меня командиром. Я не хотел вступать, так как у них был командир полковник Антонини,[105] и оба мы существовали, не командуя, а частью управлял комитет. Однако часть эта не признала большевиков и, что особенно удивительно, получала деньги на свое содержание от городской управы, а после, когда незадолго до прихода немцев, большевики уничтожили городское самоуправление, мы получали деньги от Совдепа — «на содержание части, не признающей большевиков и не входящей в Красную армию»…
Красной армии еще почти не существовало, хотя о записи в нее было объявлено, фактической силой была только городская милиция (преимущественно из бывших городовых). Морская батарея украинизировалась и хранила загадочное молчание. Чрезвычайной комиссии еще не существовало, и новая революция проходила в прежних условиях, особенно благодаря Кристи, сумевшему направить керченскую жизнь в сравнительно спокойное русло.
В марте нам объявили, что раз мы не хотим поступить в состав Красной армии, то будут выдавать содержание еще месяц, а потом распустят, и солдаты стали искать работы, а офицеры надеялись вырваться на Дон или Кубань.
К этому времени относится моя поездка на Кубань, в станицу Таманскую, откуда я думал пробраться в Добровольческую армию. Однако, как раз в Тамани был большевизм, в день моего приезда казаки убили двух братьев Пятовых, старых офицеров, проживших десятки лет в станице. Тела их облили керосином и подожгли на свалке, а после женщины приходили со всей станицы и оскверняли трупы…
А этих офицеров в Тамани любили и уважали, и их сестра была лет двадцать учительницей в местной школе и напрасно валялась в ногах своих бывших учеников… Я тогда еле добрался до Керчи, так как путь через Тамань был закрыт.
Жизнь в Керчи дорожала, стало меньше хлеба, появился черный рынок, и уже приходилось часами стоять в очередях. Совсем не стало денег, и вместо них пустили облигации «Займа Свободы». Пробовали было большевики устраивать «изъятия у буржуев» излишков, но как-то не выходило и не клеилось.
Буржуазия была вся наперечет, все ее знали, и она всячески старалась идти в ногу, часто «жертвуя» особенно яростными крикунами.
Объявили фабрики и торговые предприятия собственностью рабочих и приказчиков, но фабрика Месаксуди выбрала хозяина своим комиссаром, а магазины лишь на вывесках указали фамилии приказчиков, в действительности — всё осталось по-старому.
Единственно, на что крепко наложили руку большевики, вернее — матросы, это на пароходство и рыбную ловлю. Все пароходные общества были «национализированы» и управлялись «семеркой» матросов, почему все доходы шли в их личный карман. Пароходы ходили по Азовскому морю и часто — по Черному до Батума. Команда привозила керосин и продукты, и матросы в массе ударились в спекуляцию, забыв про революцию.
Также захватили они богатейшие рыбные ловли на косе, верстах в 9 от Керчи. Промыслы были названы «Черноморский Флот», но хозяйничанье матросов было из рук вон плохо, флот вовсе не получал никакой рыбы, а улов продавался и деньги шли «тройке», управлявшей промыслами.
Хотя убийств не было, но город все время жил в их ожидании. Каждый вечер ходили тревожные слухи, и оказывалось, что Кристи опять убедил «не пачкать революцию», и наступало успокоение.
Несколько раз всей семьей приходилось ночевать в слободке, у старого вахмистра, который прибегал ко мне, приносил платье и говорил, что ночью резня неизбежна. Тогда, одетый таким страшилищем, что мне давали дорогу на улице, пробирался я на слободку, приходили жена и сын, и все мы устраивались вповалку в старой избе, прислушивались к ругани и крику на улицах, ожидая, что вот-вот ворвутся матросы… Но наступал день, и опять приходило успокоение.
Как-то раз около моего дома остановился ночью автомобиль и раздался неистовый стук в двери. «Ну, конец!..» — сверкнуло в голове, когда я пошел открывать. В комнату ввалилось три вооруженных пьяных матроса.
— Это, што ли, дом № 42? — спросил меня один.
— Нет, наш дом 41, а 42 на другой стороне,
— А кто ты такой? — спросил меня другой. — Дай-ка лист бумаги, мы запишем.
— Черт с ним, время нет, пойдем, товарищи… Напугался, брат? — сказал третий. — Ну, свети, счастлив твой Бог…
И вся ватага высыпала на крыльцо…
А на утро я узнал, что арестовали одного офицера, жившего в № 42…
В общем, конечно, было плохо: не было закона, был возможен полный произвол, увеличились грабежи, не было личной безопасности, подорожала жизнь, но все же сравнительно с Севастополем — было тихо.
Феодосия жила особой жизнью. Там была большевистская власть, но ее вовсе не признавали солдаты кавказских полков, которые десятками тысяч возвращались с Кавказа на родину и заставляли трепетать не только феодосийские власти, но и грозный Севастополь.
С ними заигрывали, заискивали и всячески стремились скорее их отправить, но обыкновенно они сидели недели по две, пока не распродавали все казенные и награбленные в Трапезунде вещи.
Базар кишмя кишел солдатами, которые продавали всё, начиная с лошадей и кончая пулеметами и живыми турчанками, которые были их «женами» и бежали из Трапезунда, боясь мести турок. Турчанки котировались от 200 до 2 000 рублей и выше и открыто покупались татарами, чему я лично был свидетель.
Первый транспорт кавказских полков во время последних кровавых событий был остановлен в море миноносцем «Хаджи-бей», откуда предложили сдать всех офицеров.
Солдаты не согласились и даже приготовили пулеметы, на что «Хаджи-бей» пригрозил миной, и тогда солдаты со слезами выдали 63 офицера, и они все были расстреляны на Новороссийском молу.[106] Позже, когда прошла эта кровавая неделя, транспорты возвращались с офицерами, с которыми, как это ни горько, солдаты братски делились деньгами, вырученными от продажи казенного имущества…
В Феодосии солдаты расположились, как у себя дома, заняв роскошные дачи на берегу. Я помню, как из дивной дачи Стамболи выносили изящную мебель красного дерева, тут же ломали и жгли на кострах, где варили себе еду в котелках. Они проходили, как саранча, все покупая и все продавая, шумно, пьяно и весело, но благодаря им — вооруженным до зубов и с артиллерией, в Феодосии было если и не спокойно, то всё же терпимо.
Подходила весна. И вместе с дуновением теплого ветерка, вместе с моментом воскресения природы до Керчи докатился сначала робкий, а потом уже более уверенный слух, что на Крым двигаются украинцы и немцы.
Слухи эти сначала тщательно скрывались, но наконец появились воззвания и приказы на красной бумаге, где говорилось, что «украино-немецкие банды» протягивают свои «хищные руки» к Крыму и что весь пролетариат Крыма и матросы встанут, как один, и уничтожат дерзкого врага, «прихвостней капитала и черной реакции»… Появились реляции о громких победах, однако стала заметна тревога…
И вдруг, в один погожий весенний день, в город на галопе ворвались какие-то конные — около сотни, безжалостно нахлестывавшие лошадей. Оборванные, грязные, кое-как одетые, с веревочными поводьями и стременами, подушками вместо седел, эти всадники оказались кавалерией красной армии. По их словам, немцы катятся непосредственно за ними.
А вслед за конными потекла пехота с нескольких поездов (около 4 000 чел.) и с массой награбленного добра. Всё это бросилось в порт и, давя друг друга, полезло на несколько военных транспортов в состоянии полной паники, когда один выстрел заставил бы их всех сдаться.
Отрядом командовал славившийся своей жестокостью матрос Живодеров, бывший ранее вестовым у адмирала Трегубова,[107] начальника Керченского порта и гарнизона.
Двое суток непрерывно грузились большевики на транспорты, набивая их награбленным добром. Ящики падали, разбивались, шоколад, кофе, сахар, чай, мыло и материи пудами и свертками валялись на берегу, и жители слободки открыто растаскивали на глазах солдат, так как те при всем желании не имели возможности все награбленное нагрузить на транспорта и спешили захватить лишь самое ценное.
Наступал конец — в Керчи собралась вся знаменитая и геройская красная армия, бежавшая без всякого сопротивления от немцев из Перекопа…
Едва большевистские войска стали нагружаться на транспорты, как там уже оказался и керченский Совдеп. В городе поднялось открытое ликование, и власть приняла Городская дума во главе с городским головой Могилевским. Сейчас же сорганизовались дружины из рабочих и фронтовиков (более 3 000 чел.), которые и взяли на себя охрану города и окрестностей, а по предложению Городской думы я сформировал из пограничных солдат конный отряд для дальней разведки и охраны. Всё это совершилось в несколько часов, и приблизительно к 8 час. вечера я со своим отрядом выступил на охрану города.
Отряд имел совершенно необычный для Керчи вид: люди были прекрасно одеты, сидели на хороших строевых лошадях, были отлично вооружены и производили впечатление солдат довоенного времени, идущих на парад.
Едва отряд вышел на главную улицу, как собралась огромная толпа, принявшая отряд за украинцев, люди кричали «ура», целовали солдат и вообще выражали исключительный восторг, и мы не могли их уверить, что всегда находились в Керчи.
В тот момент, когда мы с трудом продвигались через толпу, в нее врезался автомобиль, в котором сидел командующий большевистской «армией» — матрос Живодеров, одетый в матросскую форму, причем слева висел флотский палаш, а справа — офицерская шашка Крымского кон. полка, вся в серебре. Кроме того, два револьвера и две — накрест — ленты с патронами довершали его вооружение.
Увидев стройные ряды конных солдат, он сначала растерялся, а потом, когда ему сказали из толпы, что это не немцы и не украинцы, вскочил на сиденье и схватился за маузер.
— Вы кто такие!.. Как смеете выходить вооруженными!.. Всех расстреляю! — закричал он, обращаясь ко мне и добавляя площадную ругань.
— Городская конная охрана из пограничников, — ответил я, — сформирована для охранения порядка ввиду ухода красных войск…
— А, контрреволюционеры!.. Буржуи проклятые!.. Вот я вам покажу, мы еще все здесь и никуда не уйдем… Сам перестреляю!.. — И Живодеров потянул из кобуры маузер…
Я скомандовал: «Шашки к бою!», сверкнули клинки, и отряд пододвинулся к автомобилю, но шофер быстро дал задний ход, толпа бросилась в сторону, и Живодеров помчался, крича, что сейчас выведет пять тысяч человек и всех расстреляет.
Мы продолжали свой путь, когда от разъездов и жителей получили сведения, что несколько пеших отрядов большевиков замечены на улицах, которые сразу вымерли. Спустя немного времени выстрелы и пули запели над отрядом, почему мы заехали в переулок, полагая пойти в шашки при приближении большевиков. Выстрелы приближались, и все мы ждали момента атаки, не сомневаясь в успехе, как вдруг тяжело грохнул выстрел береговой пушки, и снаряд разорвался над транспортами, где грузились большевики… Еще и еще забухали тяжелые орудия, и снаряды явственно рвались над бухтой…
— Бегут!.. — крикнул разведчик, и действительно большевики бежали, провожаемые беспорядочным огнем рабочих городской охраны, засевших в домах и воротах.
Наш отряд на рысях пошел в преследование, т. е. вернее — подгонял большевиков к транспортам, куда они бежали со всей быстротой, какую могли развить. А в это время снаряд за снарядом разрывались над бухтой, и, наконец, под выстрелы и крики «ура» собравшейся толпы транспорты один за другим отвалили от мола и взяли курс на Азовское море. Большевики ушли…
Оказывается, морская береговая батарея, где было всего около 50 матросов, получив сведения, что большевики хотят разграбить Керчь, предупредила, что откроет огонь, если они не уберутся немедленно. И действительно, — огонь был открыт, а тогда большевики, бывшие в городе, с лихорадочной поспешностью вскочили на суда, и, благодаря нескольким орудийным выстрелам, Керчь была спасена от разгрома.
Утром жители не верили, что большевиков уже нет. Тысячная толпа бросилась к гавани, но там, на берегу, валялись лишь разбитые ящики и бочки, груды соломы да рассыпанная мука, стояли опорожненные составы поездов, а транспортов уже не было. Все радовались, как дети — чувствовали себя, как в Светлый праздник, улицы наполнились и оживились, открылись магазины, появились товары, и жизнь закипела, как будто большевиков никогда не было. Сейчас же стала выходить газета, питавшаяся пока только слухами, появились надежды на будущее, всякие чаяния и планы.
Городскую охрану несли рабочие, дальнюю разведку я со своим отрядом, и первые дни настроение было повышенное, весьма воинственное и смелое. Немцев ждали со дня на день, однако их не было, и даже слухи о них прекратились. Наоборот, стал муссироваться слух, что матросы их где-то разбили и что Живодеров на днях возвращается, чтобы наказать «буржуазную» Керчь, и этот слух стал очень нервировать рабочих и солдат городской охраны, отчего городская охрана быстро уменьшилась и недели через полторы из трех тысяч человек не насчитывалось и пятисот.
Наконец, 28 апреля получилось письмо от Живодерова в Городскую думу; оно напоминало письмо запорожцев к султану: Живодеров издевался над ожиданием немцев, которые будто бы разбиты и бегут, и обещал 1 мая прибыть в Керчь и «затопить ее кровью»… Письмо произвело сильное впечатление. Выслали разведку на автомобиле до Владиславовки (откуда дорога идет на Джанкой и Феодосию), но на всем пути немцев не обнаружено, и… охрана города уменьшилась до ста человек…
Настали тревожные дни, многие бежали из города в деревни, а оставшиеся большевики подняли голову. Начались нападения на посты, появились раненые, по ночам трещали выстрелы по всему городу. Моему отряду несколько раз приходилось выбивать большевиков на слободке, и у арестованных находили списки обреченных, где были записаны и все офицеры, жившие в городе. Уже раздавались голоса, что немцы не придут, а с большевиками Керчь жила тихо, а теперь они рассержены, и даром это не пройдет. Словом — Керчь пала духом…
1 мая, часов около 12 дня, я был на горе Митридат, когда заметил оттуда скопление поездов на давно мертвой станции. Я быстро спустился в город, где на улицах уже стояли толпы народа, местами висели украинские флаги и царили возбуждение и радость. Проехал автомобиль с пулеметом под украинским флагом — депутация от морской батареи… За ним появилась депутация от украинской «спилки», где-то колыхались уже украинские знамена и виднелись портреты Шевченко…
И вот со стороны вокзала появилась группа всадников, ближе и ближе… И на рысях, с пиками у бедра, с надвинутыми на лоб стальными касками, на дивных лошадях прошел разъезд германских драгун… Солдаты, мягко и в ритм подымаясь в седлах, внимательно, остро и недоверчиво взглядывали по сторонам. За ними еще и еще разъезды все большего состава. Мягко шелестя резиною шин, в удивительном порядке и стройно прошла рота самокатчиков; далее показались пешие патрули и дозоры, и, наконец, мощно отбивая подкованными сапогами шаг, появилась бессмертная германская пехота, вся серая в своих оригинальных стальных касках, придающих такой воинственный вид, двигающаяся по широкой керченской улице, как грозная и неизбежная лавина…
Батальон за батальоном, полк за полком, артиллерия, пулеметы, обозы — всё в дивном порядке, всё вычищенное, сияющее и новое — как будто только что из магазина игрушек… Все они шли, как на парад, и не верилось, что эти люди, лошади, пулеметы, пушки и обозы сняты с самых тяжких участков французского фронта, после четырехлетней упорной, жестокой войны…
Первого мая в Керчь вошла баварская (или ганноверская, хорошо не помню) дивизия. Ни одного украинца с нею не пришло — их германцы выпроводили еще из Симферополя, так как они бесчинствовали и грабили, и нашим делегациям пришлось с грустью вернуться домой, скромно свернув свои знамена. Настала пора германской оккупации. Войска быстро разошлись по заранее выработанному плану и разводились офицерами по квартирам с такой же уверенностью — как в собственные казармы. Местами, вдоль улиц, поставили орудия, местами — из некоторых окон торчали пулеметы. По улицам днем и ночью появились патрули, и жители сразу убедились и уверились, что о выступлениях нечего и думать. На бульваре, где гуляла масса офицеров и солдат, стал играть оркестр, и вообще жизнь приняла мирный характер.
Недовольных немцами не было, держали они себя отлично, на базаре и в магазинах за всё платили германскими деньгами. Курс марки был объявлен в 75 коп., а спустя месяца полтора повышен до рубля. Появилось много мелких германских денег, почему и эта сторона жизни — голод в денежных знаках, урегулировалась. К офицерам отношение было отличное. В своем обращении начальник немецкой дивизии сказал, что офицерам теперь место или в Украине, где идет государственное строительство, или на Дону, в Добровольческой армии, и что немцы окажут содействие каждому, кто пожелает туда отправиться.
Однако начальник дивизии намекнул, что по некоторым соображениям нахождение массы офицеров в Крыму — нежелательно, в чем мы усмотрели стремленье немцев создать из Крыма свою колонию, какое предположение оправдывалось созданием Крымского Краевого правительства под председательством графа Татищева, полной изоляцией от Украины и стремлением немцев плотно сесть в Крыму путем организации всевозможных немецких обществ для его эксплуатации.
Немедленно по прибытии немцы объявили, что все жители обязаны сдать оружие, и отбирали его довольно энергично, обещая расстрел в случае утаивания, и привели эту угрозу в исполнение на одном из заводов, где рабочие спрятали пулеметы и бомбы, что сразу убедило всех в «серьезности» немцев, и сдача оружия пошла быстрее.
Большевиков немцы не искали и не ловили и только тогда арестовывали, когда на них указывали русские. Однако никаких расстрелов и вообще тяжких наказаний за политические убеждения не было, если действия большевиков не были направлены против германских войск.
Будучи связан с Украиной, поверив, что из Киева пойдет оздоровление России, и имея в Украине большинство своих товарищей и сослуживцев, я решил, пользуясь приходом немцев, проехать в Киев и поступить там на службу.
В это время немцы предложили нам расформироваться, и так как наша часть не признала большевистской власти и выступала против большевиков, то они нас признали регулярной частью русской армии и не реквизировали имущества, а купили весь конский состав, седла и прочее имущество и вооружение, уплатив хотя и немного, но все же уплатив.
Эти деньги дали возможность выдать содержание всем офицерам и солдатам, после чего часть была расформирована. В других же городах все части, оставшиеся к моменту прихода немцев, были признаны красноармейцами, и их оружие, лошади и имущество конфисковывались. Закончив расформирование, в первых числах июня, я выехал в Севастополь, чтобы оттуда со своим другом С-вым ехать в Киев, искать новой жизни и нового счастья.
Прибыв в Крым, немцы постарались сейчас же насадить свои порядки, подчас забывая наши чисто русские особенности — малую культурность и непривычку к регламентации всего уклада жизни, почему иногда все их добрые намерения разбивались, не внося существенных изменений в жизнь.
Между прочим, немцы попытались ввести на жел. дороге те же порядки, что и в Германии, и когда я получил билет, то не вышел, как обыкновенно, на платформу, а попал в огромную толпу, тесно сжатую коридором и ожидавшую момента открытия двери. У дверей стоял кондуктор, ожидая, что, как и в Германии, каждый предъявит билет для контроля и чинно направится занимать место. В помощь ему, имея в виду, что это Россия, а не Германия — дали двух солдат.