Надежды
Надежды
До нас стали доходить слухи о волнениях среди рабочих. Мы узнали, что на заводе «Роцит» происходили митинги протеста против красного террора. Трепетная надежда поселилась среди заключенных. Жадно ловили все сведения с воли. Целый день речь шла о значении рабочего выступления. Осмелятся ли коммунисты не подчиниться ему? Но на кого же они в таком случае будут опираться, на чье общественное мнение? Литератор недоверчиво качал головою.
— Им не нужно никакого общественного мнения. Пока у них есть штыки, они на них и будут опираться.
— Да, — сказал Миронин, — но вспомните удачные слова защитника Пуришкевича в московском революционном трибунале: «на штык можно опираться, но на него не сядешь».
— Ну и что же нам-то от этого? Пока им захочется «сесть», то есть установить что-то похожее на государственный строй, наши вещи будут носить Абаши, Володьки и К°.
И действительно, наши надежды вскоре сменились разочарованием. Как-то вечером арестовали несколько десятков рабочих-меньшевиков. Многих отпустили. Лидеров оставили. Среди последних я узнал Кулябко-Корецкого. Его поместили в камеру заложников. Арестовали также меньшевика с. р. Р-таля и известного анархиста Ч-явского. Этих двух поместили отдельно, в особой камере, где отбывали арест сотрудники чрезвычайки. Тем не менее, наши оптимисты не унывали.
— Мне кажется, — говорил Дик Луневский, — это хорошо, что арестовали лидеров меньшевиков. Это должно еще более возмутить рабочих и заставить их действовать энергичнее. Одним словом, чем хуже — тем лучше. Чем более натянута струна, тем скорее лопнет.
— В конечном выводе это и будет так, — печально ответил Миронин. — Но я боюсь, что мы лично, находящиеся здесь, не дождемся, пока лопнет струна.
— Однако, вот уже около недели, ни одного размена не было, — вставил Кислейко.
— Да, но возможно, что это лишь затишье перед бурей, — возразил литератор.
Слух об отмене смертной казни продолжал усиленно вентилироваться в чрезвычайке. Новых расстрелов действительно не было. Потекли более спокойные дни. Висевшие над нами безумие и ужас стали понемногу рассеиваться. Надежды на лучшее просыпались и крепли.
В этот период произошел значительный перелом в отношениях к нам со стороны администрации. Гадис сильно изменился. Его грубые окрики стали слышны реже. Главные «менялы» уже не появлялись так часто, как раньше, в стенах ЧК. Арестованные стали пользоваться сравнительно большей свободой. Выходили в коридоры, ходили во двор без выводного красноармейца. Но зато в это время сильно обострился продовольственный вопрос. Дороговизна продуктов достигла высших пределов. Гадис разрешил нам посылать Володю за покупками.
Обыкновенно наш литератор вместе с Мирониным бывал и организатором этого дела. Со всех камер, не исключая и женской, собирали деньги, обыкновенно тысяч до 6–7. Каждая камера представляла список требуемых продуктов, затем составлялся общий список для всех камер, который и вручался вместе с деньгами Володьке. Володька очень охотно брал на себя эту миссию. Во-первых, он получал за свой труд «узаконенных» 10 процентов, а во-вторых, он нас бессовестно обсчитывал и обкрадывал, в особенности на хлебе, самом драгоценном для нас продукте. Обыкновенно Володя брал из хозяйственной части ордер на покупку стольких-то хлебов по твердой цене. По ордеру в то время можно было приобрести рублей за 50 фунт хлеба, а в городе цена стояла до 120–130 рублей за фунт. Володька же хлеб, купленный за 50 рублей фунт, ставил нам в счет в 150 р. фунт. К этой цифре он еще присчитывал свои проценты. А на всю покупку, стоившую 6–7 тысяч рублей и заключающуюся в неполном мешке с хлебом и огурцами, он накидывал еще 200 рублей на извозчика. И голод заставлял нас мириться с этим безобразным грабежом, при котором на каждой покупке Володька «зарабатывал» от 2 до 3 тысяч рублей.
В то время комиссаром камеры был выбран нами Миронин (старший комиссар, Заклер, назначался начальством; такова уж была традиция). Человек прямой и большой сангвиник, Миронин не мог выносить этого беззастенчивого грабежа и решил принять решительные меры. Он обратил внимание на то, что более половины приносимых арестованным посылок исчезало в карманах красноармейцев, которые во главе с Володькой нагло отбирали львиную долю из каждой посылки и тут же складывали в большой мешок, который к концу передачи наполнялся доверху. Часть этих продуктов тут же распродавалась заключенным по баснословным ценам, а другая часть служила материалом для обильного пира, который устраивали себе вечером красноармейцы. На этих пиршествах участвовал и старший комиссар Заклер, покрывавший наглый грабеж этой банды. Если бы урегулировать вопрос с передачей посылок, то, конечно, реже пришлось бы прибегать к покупкам через посредство Володьки.
Миронин рискнул прямо обратиться к заведующему тогда тюремным отделом Гадису. Он горячо описал ему тяжелое состояние арестованных, семьи которых нередко продают последние вещи, чтобы принести своему близкому страдальцу кусок хлеба. К общему удивлению, Гадис отнесся к заявлению Миронина с большим сочувствием. В день ближайшей передачи он распорядился, чтобы комиссары всех камер присутствовали при передаче, и, обращаясь к Володьке, закричал:
— Если ты… твою мать, возьмешь у них хоть крошку хлеба, я тебя собственными руками пристрелю! Там действительно, может быть, жена последнюю юбку продает, чтобы хлеба мужу принести, а вы позволяете себе растаскивать… Есть вам, сволочам, что ли, нечего? Целый день лопаете.
— Ничего им, буржуям, не будет, — проворчал Володька, однако ограничился тем, что стянул у немцев сладкий пирог, и с этого времени беззастенчивое ограбление посылок прекратилось.
Это событие в нашем мизерном существовании узников, чутко реагирующих на малейшее явление внутренней жизни тюрьмы, произвело отрадное впечатление. Описываемые три недели были действительно небольшим просветом в истории кошмарного существования чрезвычайки. За это время я успел познакомиться со многими из заключенных. Встретил среди них немало и знакомых.
Помню среди заложников симпатичную фигуру почетного мирового судьи Еремеева, обвинявшегося в контрреволюции, освобожденного и вновь арестованного уже в качестве заложника буржуазии по той причине, что брат его, отсутствовавший в Одессе, имел крупный винный склад. Вспоминаю обаятельную личность комиссара «буржуазной» четырнадцатой камеры, профессора Вилинского, неутомимого в заботах об интересах своих избирателей. Такой же сердечной заботливостью отличался и комиссар другой камеры, всеми любимый И. И. Волчанецкий.
В эти дни я познакомился с известным доктором Т-мым. Вокруг его имени создалось много толков, и вообще личность его представлялась очень невыясненной. Австрийский студент, политический, высланный из Австрии, он вращался в среде европейских социалистов, играл какую-то роль в Москве в большевистских кругах и, по его словам, состоял членом московской коммунистической партии. Здесь, в Одессе, он именовал себя председателем общества Международного Красного Креста. По имевшимся сведениям, он предал целый ряд лиц, причастных к Красному Кресту. Эти лица, по обвинению их в сионизме, сидели в чрезвычайке вместе с Т-мым. Наш литератор его определенно называл провокатором. Доктор Т-м в беседе со мной говорил, между прочим, что об его аресте послана телеграмма в Москву Троцкому, от которого в знак памяти Т-м получил небольшой золотой жетон в форме красной звезды, который он носил на цепочке часов.
— Я далек от мысли, что меня рискнут расстрелять здесь, — говорил Т-м. — Хотя меня местные коммунисты не знают, но я очень популярен на севере. Жду ответа из Москвы.
В женской камере сидела жена Т-ма, с которой он обвенчался за 9 дней до ареста. Отношения между супругами были явно враждебные.
В описываемые дни начали появляться в стенах чрезвычайки представители высшей социалистической инспекции для проверки правильности основания содержания под стражей. Это уже была несомненная уступка требованиям возмущенных бессудными казнями рабочих. Прошел слух, что вообще казням в чрезвычайке положен конец, что всех будут судить гласным судом, что ожидается комиссия из представителей рабочих и социалистической инспекции, которые пересмотрят все списки содержащихся в ЧК. Но дни проходили, а комиссии никакой не появлялось.
Посетили чрезвычайку лишь некоторые представители инспекции. Был у нас член коллегии этой инспекции товарищ Ирина, женщина средних лет, с увядшим усталым лицом. Она много курила и терпеливо выслушивала жалобы всех арестованных. Кое-что записывала на листочке бумаги. Она возмущалась, услышав о грубом обращении администрации, о постоянной брани и ударах прикладом.
— Я приму меры. Я доложу обо всем, — заявила она нам. — Это недопустимо в социалистической тюрьме.
— В социалистической тюрьме! — тихо, с иронией заметил мне на ухо Миронин. — Как будто здесь можно говорить о социализме и вообще о какой-нибудь идее.
Являлся еще другой член инспекции, высокий, безусый, совсем юный студент. Он развязно опустился на нары около стола и стал безучастно выслушивать слезные жалобы моих товарищей.
— Ладно, — прервал он просителей. — Я проверю всё это, и кто незаконно содержится, будет освобожден, хотя я лично убежден, что 99 процентов из вас виновны.
Миронина, видимо, передернуло. Литератор тщетно пытался его удержать, он протолкался к столу и сухо спросил:
— Вы говорите, 99 процентов виновных? А если я вам доложу, что процент освобожденных из ЧК превышает цифру 60 процентов всех арестованных? И я думаю, что вряд ли кому-нибудь в голову придет мысль обвинять чрезвычайку в снисходительности.
Член инспекции, не удостоив Миронина ответом, встал. Миронин настойчиво продолжал.
— Я еще хотел заявить вам, как представителю высшего судебного контроля, что я вопреки декретам уже 20 дней сижу без предъявления обвинения. Что же это будет?
— Что будет? — развязно бросил студент. — Расстреляют или в тюрьму переведут, а может быть, и освободят…
— Благодарю вас, — иронически поклонился Миронин. — Для того чтобы узнать эти истины, мне незачем было обращаться к члену социалистической инспекции. Всякий меняла здесь мне мог бы ответить то же.
— Я не желаю с вами разговаривать, — грубо крикнул член инспекции и вышел из камеры.
— Какая вы горячка, — упрекали мы Миронина. — Вы таким образом действительно себе беду наживете.
— Я все равно обреченный, — упрямо возразил он. — И обидно мне смотреть на вас, когда перед такими скверными щенками вы изливаете свои горечи. Они все делают лишь вид, что слушают вас. Никто ваших бумаг и петиций и не читает.
Под вечер мы вышли с Мирониным во двор. В окне дежурной комнаты стоял один из следователей чрезвычайки, знакомый Миронина. Следователь позвал:
— Товарищ Миронин, подойдите на минуту к окну…
Миронин подошел. Я стоял в нескольких шагах от него и слышал, как следователь, наклонившись из окна, быстро проговорил:
— Товарищ Миронин, я вам должен сообщить ужасную весть… Вы приговорены к расстрелу. Примите все меры… Если можете — бегите. Я вам ничем, к сожалению, помочь не могу. Боюсь с вами даже говорить. Мужайтесь!
Я быстро подошел к Миронину. Он был бледен, как полотно, и еле стоял на ногах. Увидев меня, он слабо улыбнулся и сжал мою руку.
— Вот… слышали… Я это знал, — уронил он.
Что мог я ему сказать в утешение? Он лег на свои нары и недвижно пролежал несколько часов с открытыми глазами. Когда он поднялся, лицо его показалось мне каким-то особенным. Страшно бледное, оно застыло в созерцании чего-то глубокого и важного. Глаза смотрели пристально и серьезно.
— Ничего, — шепнул он мне. — Лишь бы скорее.