Национальность и православный универсализм

Национальность и православный универсализм

В недавнем исследовании, в котором критически рассматриваются «модернистские» убеждения, касающиеся наций и национализма, Адриан Хастингс доказывает глубоко христианские основы этих понятий. Он пишет, что в христианстве примечательно отсутствие священного языка и разрешение на многократные переводы Писания на разнообразные языки, такие как латынь, армянский и коптский в ранние века и многочисленные наречия впоследствии. В отличие от Ветхого Завета, который сосредоточен на «избранном народе», Новый Завет имеет устойчивую экуменическую направленность и постоянно говорит о мире, состоящем из «народов». Таким образом, Хастингс приходит к выводу, что в христианстве «использование языков мира неотделимо от [его] истоков» и что «внутри христианского сообщества следует просто принимать как должное все разнообразие наций, обычаев и языков»[202].

Такое общее признание различий между народами, в остальном едиными во Христе, не мешало историческому развитию ряда различных конфигураций церковной организации. На западе действовала тенденция к централизованной папской власти, хотя в итоге Реформация привела к отказу от этой традиции в северо-западной и частично в центральной частях Европы. На христианском востоке можно наблюдать более сложные противоречия между церковным единством и административной децентрализацией. С одной стороны, восточное христианство признало существование автокефальных церквей – независимых административных организаций, в дела которых другим церквям было запрещено вмешиваться[203]. Антиохийский, Александрийский и Иерусалимский патриархаты оставались независимыми церковными единицами даже внутри Османской империи, хотя с гражданской точки зрения они подчинялись Константинопольскому патриарху. Что касается русской церкви, то она сама была автокефальной организацией, заявившей о своей независимости от Константинополя в 1448 году.

С другой стороны, православное учение выдвигало концепцию единой церкви, объединенной догмой и обрядами, под началом, по крайней мере формальным, Константинопольского патриархата. Такая вселенская направленность еще более укреплялась стремлением династии Романовых и османских правителей поддерживать централизацию церковного управления в своих обширных имперских владениях. Даже если Константинопольский патриарх формально не имел церковной юрисдикции за пределами своего собственного патриархата, Порта признавала его как официального гражданского главу всего православного сообщества империи, и поэтому он имел значительную власть даже над независимыми с канонической точки зрения церковными единицами. И именно властью, данной османским правительством, патриарх смог ликвидировать последние независимые балканские епархии в Пече и Охриде в 1760-е годы[204]. Русская церковь добилась подобного результата, подчинив все православные общины в империи юрисдикции Московского патриарха, а затем – Св. синода. Киевская митрополия была переведена из константинопольской юрисдикции в московскую в 1686 году, а православные институты в грузинских царствах лишились своей церковной независимости в начале XIX века[205]. Конечно, ситуация в двух государствах была совершенно разной, поскольку православная церковь в Османской империи не могла претендовать на равенство с исламом, не говоря уже о «господствующем и первенствующем» положении, которое она занимала в России. Но все же политическая структура большой империи в обоих случаях имела тенденцию придавать большее значение экуменизму, а не партикуляризму.

Распад Османской империи в ходе XIX столетия открыл дорогу для создания ряда новых автокефальных церквей. На самом деле автокефалия обычно следовала по пятам за политической независимостью; как пишет Мария Тодорова, «выделение новых наций из состава империи также означало почти одновременное отделение от Константинопольского патриархата, т. е. от православной церкви Османской империи»[206]. Эти новые случаи автокефалии имели исторические прецеденты. Принцип автокефалии и идея разнообразия внутри христианства, как мы видели, ни в коем случае не были новыми в XIX веке, а в некоторых случаях независимые церковные единицы были ликвидированы сравнительно незадолго перед тем. И все же мы с равным основанием можем признать то, что Пасхалис Китромилидес называет «радикальным прерыванием православной религиозной традиции, которое произошло при “национализации” церквей, последовавшей за приходом национальных государств»[207]. Для многих балканских народов создание национальных церквей было чем-то совершенно новым и требовало использования церковных институтов для достижения современных националистических целей. Наиболее знаменательным в этом отношении было провозглашение автокефалии церковью нового Греческого королевства в 1833 году. В свете прочных связей между греческим обществом и патриархатом и общего греческого господства в православных делах империи этот акт представлял собой знаменательный отрыв от имперской и универсалистской направленности православия в османском контексте. Он также создавал модель для учреждения автокефальных национальных церквей среди других балканских народов[208]. Решительное сопротивление патриархата свидетельствует о том, сколь вызывающе новым представлялся этот феномен, даже если он и не подрывал духовные основы христианства. Только с большой неохотой и значительной задержкой патриарх Константинопольский все же признал одностороннее провозглашение автокефалии Грецией (1833) и Румынией (1865), в то время как учреждение болгарской автокефалии в 1870 году произвело раскол, который продолжался до 1945 года[209].

Болгарский случай оказался особенно острым, он же имеет особое значение для нашего рассмотрения событий в Грузии. Ведь, в отличие от других случаев на Балканах, болгарская церковная автономия предшествовала политической независимости, а не следовала за ней. В результате борьба между национализирующимся болгарским духовенством и церковной иерархией патриархата, в которой преобладали греки, происходила внутри империи, а ее разрешение – политическое, если не церковное – зависело в конечном итоге от власти султана. В то время как умеренные элементы среди греков и болгар искали компромиссное решение, разногласия по поводу территориальной юрисдикции и степени автономии для предполагаемого экзархата оказались непреодолимыми. Болгары стремились устранить любое греческое вмешательство в свои религиозные дела, тогда как патриархат считал полную церковную независимость нарушением канона. Болгары также хотели, чтобы в новый экзархат вошли те части Македонии и Фракии, которые населяли славяне, тогда как патриархат и Греческое королевство категорически стояли на том, чтобы границы экзархата проходили к северу от Балканских гор. Несмотря на опасения, что существование экзархата с четко определенными границами рано или поздно приведет к требованию политической автономии, Порта по ряду причин в итоге встала на болгарскую сторону. В феврале 1870 года султан в одностороннем порядке издал фирман, утверждающий создание нового болгарского экзархата, в то время как патриархат в 1872 году под сильным греческим давлением объявил иерархов и мирян новой церкви «схизматиками»[210].

В сущности, если османское правительство приняло национальный принцип наряду с конфессиональным в качестве организационной основы сообщества, то патриархат продолжал отвергать этот принцип. Порта создала отдельный и независимый миллет для болгар, исповедовавших веру, идентичную той, которую исповедовали оставшиеся в юрисдикции патриарха. Даже если патриархат и не был категорически против придания законного статуса национальным различиям среди подвластного ему населения, он абсолютно отвергал идею полной автокефалии для национальной группы внутри единой политической организации. Его негодование по поводу экзархата говорит о многом. Болгар обвинили в «филетизме» – любви к своему племени или привнесению этнических различий в церковь. Патриархат заключил, что «начало племенного деления» совершенно несовместимо с «евангельским учением и постоянным образом действия церкви»[211].

Эти события представляли огромный интерес и для государственных, и для церковных деятелей в России. Историография приписывает Петербургу, и в особенности его энергичному послу в Константинополе Николаю Игнатьеву, решительную поддержку болгарской идеи и рассматривает экзархат как по сути своей плод панславистских устремлений. На самом деле позиция России была гораздо более противоречива. Надо признать, что Игнатьев глубоко симпатизировал болгарам и уже начинал призывать к тому, чтобы российская политика больше основывалась на национальных соображениях – связях со славянским миром, чем на чисто религиозных, т. е. заботе о православных христианах. При этом он понимал, что безоговорочная поддержка болгар вызовет недовольство греков и что раскол между греческим и славянским мирами значительно воспрепятствует борьбе России за влияние в этом регионе. Кроме того, уважение к интересам православной церкви и религиозные чувства заставляли его искать компромисс любыми способами. Его цель, таким образом, состояла в том, чтобы пойти навстречу болгарским устремлениям, но ни в коем случае не порывая с греками[212]. Российский Св. синод тоже выступал за компромисс со значительными уступками для болгар, но только в контексте сохранения единства церкви. Он отмечал, например, что «некоторые, если не все, желания болгар… суть, конечно, желания самые естественные, основательные, законные». Но в свете православного канона Синод отказался вмешиваться в дела своей сестринской церкви и отверг предложения Игнатьева и впоследствии патриарха Константинопольского созвать вселенский собор для решения данного вопроса. С точки зрения Синода греко-болгарский конфликт не касался догмы, и поэтому являлся внутренним делом Константинопольской церкви[213]. Таким образом, и Игнатьев и Синод, будучи, возможно, на стороне болгар, настаивали на каноническом разрешении спора. Принципиальное различие состояло в том, что, хотя Синод на основании канона воздерживался от вмешательства, Игнатьев активно участвовал в конфликте и даже способствовал одностороннему созданию болгарской автокефалии – посредством султанского фирмана, когда стало ясно, что компромисс невозможен.

Если создание болгарского экзархата было уникальным событием для Османской империи, то Габсбургская монархия узаконила несколько автокефальных единиц в XIX и начале XX века. Подъем национальных настроений среди румын в XIX веке привел к решительным попыткам православных румынских иерархов возродить митрополию в Трансильвании, прекратившую свое существование, когда б?льшая часть православной иерархии согласилась на церковную унию с Римом в 1700 году[214]. Как и греки в Константинопольском патриархате, сербские епископы энергично воспротивились этим усилиям, настаивая на том, что Карловицкая митрополия является истинным центром церкви в Габсбургских землях, и даже требуя признания церковнославянского языка официальным общим языком церковной администрации[215]. Хотя обращения румын к государству сперва остались незамеченными, в начале 1860-х годов император Франц Иосиф дал понять, что он поддерживает восстановление Трансильванской митрополии. Оно состоялось в 1864 году. Решение императора исключить Буковину из новой церковной единицы помешало созданию единой Румынской православной церкви внутри монархии[216]. Но национальный фактор несомненно стал центральным при организации управления делами православной церкви в Австро-Венгрии начиная с 1860-х годов, несмотря на то что существование исторически сложившихся территорий, таких как Буковина и (позднее) Босния и Герцеговина, заставляло также учитывать и ненациональную логику[217].

Итак, в эпоху национализма автокефальные церкви в православном мире возникали все чаще. Некоторые являлись результатом постепенной дезинтеграции Османской империи, а другие формировались внутри имперских государств. В каждом случае центральную роль в создании новых церквей играли националистические устремления, а покинутые ими «материнские» церкви – Константинопольский патриархат и Карловицкая митрополия – сами в результате стали более однородными этнически[218]. До 1905 года православная церковь в Российской империи не сталкивалась с подобными требованиями предоставления автокефалии, главным образом по двум причинам. Во-первых, Россия была гораздо сильнее – как внутренне, так и на международной арене, – чем Австро-Венгрия или Османская империя, и это обстоятельство способствовало сдерживанию сепаратистских тенденций, особенно среди нерусских народов, исповедовавших православную веру. Во-вторых, в отличие от второстепенного статуса в Габсбургской и Османской империях, православие в России являлось не только главным вероисповеданием империи, но и все в большей степени инструментом обрусения. С точки зрения Петербурга православие представляло собой важнейший (хотя, конечно же, не единственный) источник единства империи, и его дробление очевидно имело бы серьезные последствия для целостности империи. И Вена и Порта, напротив, были гораздо менее идеологически связаны с православием и поэтому в большей мере готовы санкционировать его этническое дробление внутри своих владений, если считали это политически целесообразным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.