ГЛАВА XII НАЦИОНАЛЬНОСТЬ, РЕЛИГИЯ, ВОСПИТАНИЕ.

ГЛАВА XII

НАЦИОНАЛЬНОСТЬ, РЕЛИГИЯ, ВОСПИТАНИЕ.

В великой борьбе национальностей на обширном пространстве римского государства второстепенные народы отходят в эту эпоху на задний план или постепенно исчезают. Самому значительному из них — финикийскому — разрушение Карфагена нанесло смертельную рану, от которой он медленно истек кровью. Самые тяжелые удары реакция Суллы нанесла тем областям Италии, которые сохранили еще старинный язык и старинные обычаи, Этрурии и Самнию; политическое нивелирование Италии навязало им также официальный латинский язык и низвело старинные местные языки на уровень исчезающих народных наречий. На всем пространстве римского государства ни одна национальность не имеет уже возможности хотя бы бороться с римской и греческой.

Зато латинская национальность переживает самый решительный подъем, внешний и внутренний. Со времени союзнической войны любой участок италийской земли мог стать полной собственностью каждого италика, охраняемой римским правом; каждому италийскому богу могли быть приносимы в его храме дары по римскому обычаю; во всей Италии, за исключением области по ту сторону По, господствовало исключительно римское право, а всякое другое городское и местное право было отменено. Точно так же язык Рима стал тогда всеобщим языком в деловых сношениях, а вскоре также всеобщим литературным языком на всем полуострове от Альп до Сицилийского пролива. Но латинский язык уже не ограничивался этими естественными границами. Притекающие в Италию капиталы, изобилие местных продуктов, профессиональные знания италийских сельских хозяев и таланты италийских купцов не находили уже достаточного применения на полуострове. Это обстоятельство и государственная служба увлекали массы италиков в провинции. Их привилегированное положение в провинциях создавало также привилегии для римского языка и римского права, причем не только в отношениях между самими римлянами; италики повсюду держались тесно сплоченной массой — солдаты в своих легионах, купцы во всех крупных городах в своих корпорациях; римские граждане, проживавшие постоянно или временно в отдельных провинциальных округах, образовывали свои «собрания» (conventus civium Romanorum) со своим особым списком присяжных и, в известной мере, со своим городским устройством. Правда, рано или поздно эти провинциальные римляне, обычно, возвращались в Италию; однако постепенно из них образовывалось крепкое ядро, состоявшее частью из римского, частью из примкнувшего к римлянам смешанного населения провинций. Выше уже упоминалось, что в Испании, где римляне впервые стали содержать постоянное войско, впервые также созданы были свои провинциальные города с италийским устройством, как то: Картея в 583 г. [171 г.], Валентия в 616 г. [138 г.], а позднее Пальма и Поллентия. Внутренняя часть полуострова была еще мало цивилизована, так например, область ваккеев еще долгое время после этого считалась одним из самых негостеприимных и неприятных мест для образованного италика. Однако авторы того времени и надписи на надгробных камнях свидетельствуют, что уже в середине VII столетия [кон. II в.] латинский язык был в общем употреблении в окрестностях Нового Карфагена и вообще на побережье. Гай Гракх первый выступил с идеей колонизации, т. е. романизации римских провинций путем переселения италиков, и стал проводить в жизнь эту идею. Консервативная оппозиция восстала против этого смелого замысла, уничтожила большую часть сделанного и затормозила дальнейшую деятельность в этом направлении. Тем не менее колония Нарбон уцелела. Она уже сама по себе значительно расширяла сферу господства латинского языка, но еще важнее было значение Нарбона, как вехи великой идеи и краеугольного камня будущего мощного здания. Античный галлицизм и даже современная французская культура ведут начало отсюда и в конечном счете они являются творением Гая Гракха. Латинская народность не только разлилась на всем пространстве до пределов Италии и не только начала переходить за эти границы; она окрепла также в духовном отношении. В это время она начинает создавать латинскую классическую литературу и свое собственное образование. Эти слабые зачатки оранжерейной италийской культуры могут показаться незначительными по сравнению с греческими классиками и греческой образованностью; но для исторического развития не столь важно, какими были эта латинская классическая литература и это латинское образование, а то, что они стояли рядом с греческими. А так как в то время упадок эллинов отражался и на их литературе, то можно, пожалуй, и здесь напомнить слова поэта, что живой поденщик лучше мертвого Ахилла.

Быстро и неудержимо устремляясь вперед, латинский язык и латинский народ признают, однако, за эллинским языком и эллинской народностью равные права и даже неоспоримое первенство, повсюду вступают с ними в тесный союз и проникаются ими для совместного развития. Италийская революция, которая нивелировала на полуострове все нелатинские народности, не тронула греческих городов: Тарента, Регия, Неаполя и Локр. Равным образом Массалия, хотя окруженная теперь со всех сторон римской территорией, оставалась греческим городом и именно в качестве такового была тесно связана с Римом. Рука об руку с полной латинизацией Италии шла все возраставшая эллинизация. В высшем италийском обществе греческое образование стало нераздельной составной частью национального образования. Консул 623 г. [131 г.], великий понтифик Публий Красс, поражал даже чистокровных греков: будучи наместником Азии, он произносил свои судебные решения, смотря по обстоятельствам, то на общеупотребительном греческом языке, то на одном из четырех его наречий, ставших литературными языками. Если италийские литература и искусство издавна устремляли свои взоры на Восток, то теперь и эллинские писатели и художники поворачиваются лицом к Западу. Греческие города Италии все время поддерживали живую культурную связь с Грецией, Малой Азией, Египтом и оказывали прославившимся греческим поэтам и актерам такие же почести, какие им оказывали на родине. Мало того; по примеру, данному разрушителем Коринфа при праздновании его триумфа в 608 г. [146 г.], в Риме начали вводить греческие гимнастические игры и художественные упражнения: состязания в борьбе и музыке, игры, публичное чтение и декламацию 111 .

Греческие литераторы проникали уже в знатное римское общество; прежде всего это произошло в кружке Сципиона. Выдающиеся греческие члены этого кружка — историк Полибий и философ Панетий — принадлежат уже больше римской истории, чем греческой. Подобные же связи мы встречаем в других, менее высокопоставленных кругах. Укажем на другого современника Сципиона — философа Клитомаха; в его жизни наглядно отразилось тесное переплетение самых различных народностей в те времена. Он родился в Карфагене, слушал в Афинах Карнеада, впоследствии стал его преемником по преподаванию. Из Афин он вел переписку с образованнейшими людьми Италии: историком Авлом Альбином и поэтом Луцилием. Он посвятил римскому консулу, начавшему осаду Карфагена, Луцию Цензорину, одно из своих научных сочинений; к своим согражданам, уведенным в рабство в Италию, он обратился с философским произведением утешительного характера. Прежде видные греческие литераторы проживали в Риме только временно в качестве послов, изгнанников и т. д.; теперь они стали селиться там на постоянное жительство. Так например, названный выше Панетий жил в доме Сципиона, а поэт Архий Антиохийский, сочинитель гекзаметров, поселился в Риме в 652 г. [102 г.] и прилично зарабатывал здесь своим талантом импровизатора и героическими виршами в честь римских консуляров. Даже Гай Марий, который едва ли понимал хоть строчку в его стихах и вообще меньше всего годился для роли мецената, покровительствовал сочинителю. Таким образом умственная и литературная жизнь создавала связь если не между самыми чистыми, то во всяком случае между наиболее знатными элементами обоих народов. С другой стороны, вследствие массового притока в Италию малоазийских и сирийских рабов и иммиграции купцов с греческого и полугреческого Востока, самые грубые слои эллинизма с сильной примесью восточных и вообще варварских элементов сливались с италийским пролетариатом и придавали также ему эллинистическую окраску. Замечание Цицерона, что новый язык и новые обычаи прежде всего встречаются в приморских городах, относится, вероятно, прежде всего к полуэллинскому быту в городах Остии, Путеолах и Брундизии. Вместе с заморскими товарами туда прежде всего проникали чужеземные обычаи и отсюда распространялись дальше.

Однако непосредственный результат этой полной революции в отношениях народностей был далеко не отрадным. Италия кишела греками, сирийцами, финикиянами, иудеями, египтянами, а провинции — римлянами. Яркие национальные черты всюду сглаживались; казалось, останется лишь общий отпечаток блеклости. По мере распространения латинских черт они утрачивали свою свежесть. Прежде всего это произошло в Риме; среднее сословие исчезло здесь раньше и полнее, чем в других местах. В Риме остались только большие господа да нищие, причем те и другие были в одинаковой мере космополитичны. Цицерон утверждает, что к 660 г. [94 г.] уровень общего образования был выше в латинских городах, чем в Риме. Это подтверждается также литературой того времени: самые лучшие, самые здоровые и самобытные произведения ее, как например, национальная комедия и Луцилиева сатира, с большим правом могут быть названы латинскими, чем римскими. Разумеется, италийский эллинизм низших слоев был в сущности не чем иным, как пошлым космополитизмом со всеми уродливыми крайностями культуры и лишь поверхностно замазанным варварством. Но и в лучшем обществе недолго служили образцами тонкие вкусы сципионовского кружка. По мере распространения интереса к греческой культуре масса общества все решительнее обращалась не к классической литературе, а к последним самым фривольным произведениям греческого духа. Вместо того, чтобы вносить эллинский дух в римскую жизнь, перенимали у греков только развлечения, по возможности не заставляющие работать ум. В этом смысле арпинский землевладелец Марк Цицерон, отец оратора, сказал: «Римлянин, подобно сирийцу-рабу, тем хуже, чем больше он понимает по-гречески».

Это национальное разложение так же безотрадно, как и вся эпоха, но, как и вся эпоха, оно имеет важное значение и чревато последствиями. Круг народов, который мы привыкли называть древним миром, переходит от внешнего объединения под властью Рима к внутреннему объединению под господством новой цивилизации, опирающейся по существу на эллинские элементы. Над развалинами второстепенных народов оба господствующие народа молча заключают великий исторический компромисс. Греческий и италийский народы заключают между собой мир. Греки отказываются от исключительного господства своего языка в области образования, римляне — в области политики. В области преподавания латинский язык приобретает равноправие с греческим, хотя еще неполное, ограниченное. С другой стороны, Сулла впервые разрешает иностранным послам объясняться перед римским сенатом по-гречески без переводчика. Приближается время, когда римская республика превратится в двуязычное государство, и на Западе появится настоящий наследник трона и идей Александра Великого, одновременно римлянин и грек.

Таким образом, уже при беглом обзоре национальных отношений мы видим вытеснение второстепенных народов и взаимодействие обоих главных народов. В дальнейшем мы дадим изображение этого процесса в сфере религий, народного образования, литературы и искусства.

Римская религия тесно срослась с римским государством и домашним бытом римлян; она была не чем иным, как отражением жизни римских граждан. Поэтому политическая и социальная революция не могла не ниспровергнуть также здание религии. Старые италийские народные верования разрушаются. На развалинах политических учреждений республики явились олигархия и тирания; точно так же на развалинах религии появляются, с одной стороны неверие, государственная религия, эллинизм, с другой — суеверие, секты, религии восточных народов. Впрочем, зачатки того и другого, так же как и зачатки политическо-социальной революции, имеются уже в предыдущей эпохе (I, 816—823); еще тогда эллинское образование высших кругов потихоньку расшатывало веру отцов, еще Энний ввел в Италии толкование эллинской религии в духе аллегорий и историзма, еще тогда сенат, одолевший Ганнибала, должен был одобрить перенесение в Рим малоазийского культа Кибелы и принять самые энергичные меры против других, еще худших суеверий, а именно, против эксцессов, связанных с культом Вакха. Но точно так же, как в предыдущем периоде революция лишь назревала в умах и еще не разразилась на деле, так и переворот в религии произошел по существу лишь в эпоху Гракхов и Суллы.

Остановимся сначала на том направлении, которое опиралось на эллинизм. Эллинская нация, которая расцвела и отцвела гораздо раньше италийской, уже давно прошла эпоху веры и с тех пор развивает исключительно умозрение и размышление; уже давно у нее не было религии, а была только философия. Но когда эллинская философия начала оказывать влияние на Рим, творческий период ее тоже был уже далеко позади. Греческая философия пришла к той стадии, когда не только не возникают уже действительно новые системы, а начинает утрачиваться даже способность воспринимать самые совершенные из старых систем и ограничиваются сначала школьным, а потом схоластическим изложением менее совершенных систем предков. Итак, на этой стадии философия уже не углубляет и не освобождает человеческий ум, а, напротив, делает его поверхностным и заковывает его в самые тяжелые из всех оков — в выкованные собственными руками. Волшебный напиток умозрения всегда опасен, а когда он разбавлен и отстоялся, это верный яд. В этом безвкусном и разбавленном виде тогдашние греки подавали его римлянам, а те не умели отказаться от него и уйти от таких учителей к старым мастерам. Платон и Аристотель, не говоря уже о досократовских мудрецах, не оказали существенного влияния на римское образование, хотя их великие имена были в почете, и более доступные из их произведений читались и переводились. Итак, в области философии римляне были лишь плохими учениками плохих учителей. Наряду с историко-рационалистическим истолкованием религии, которое превращало мифы о богах в жизнеописания различных благодетелей человеческого рода, живших в глубокой древности, так называемым эвгемеризмом (I, 818), в Италии приобрели значение, главным образом, три философские школы: обе догматические школы Эпикура (умер в 484 г. [270 г.]) и Зенона (умер в 491 г. [263 г.]) и скептическая школа Аркезилая (умер в 513 г. [241 г.]) и Карнеада (541—625 гг. [213—129 гг.]). Названия этих школ: эпикуреизм, стоицизм и новейшая Академия. Последнее из этих трех направлений исходило из положения о невозможности положительного знания; вместо такого знания Академия допускала лишь мнения, достаточные только в практической жизни. Это учение занималось, главным образом, полемикой, стараясь поймать в сети своих дилемм каждое положение как позитивной религии, так и философского догматизма. Таким образом оно стоит приблизительно в одном ряду со старой софистикой, с той лишь разницей, что софисты боролись, главным образом, против народных суеверий, и это было понятно; Карнеад же и его последователи боролись преимущественно против своих собратьев-философов. Напротив, Эпикур и Зенон оба рационально объясняли сущность вещей, оба применяли физиологический метод, исходивший из понятия о материи. Расходились они в следующем: Эпикур, следуя учению Демокрита об атомах, считал, что первоначальной сущностью является неподвижная материя и что она получает разнообразные формы только в результате механических перемещений. Зенон, опираясь на учение Гераклита Эфесского, приписывал уже первичной материи динамические противоречия и волнообразное движение. Отсюда дальнейшие различия: в системе Эпикура боги как бы не существуют, в лучшем случае они лишь грезы, стоические же боги являются вечно живой душой мира и в качестве духа, солнца, божества властвуют над телом, землей и природой. Эпикур не признает верховного управления миром и личного бессмертия, Зенон признает их. По Эпикуру, целью человеческих стремлений является безусловное равновесие, не нарушаемое ни телесными вожделениями, ни расколом мыслей. По Зенону, целью человеческих стремлений является созвучность с природой, вечно борющейся и вечно спокойной, постоянное взаимодействие души и тела. Однако все эти школы сходились относительно религии в том, что вера не имеет значения и должна быть заменена мышлением, безразлично, отвергает ли последнее возможность достигнуть каких-либо результатов, как это делала Академия, отвергает ли оно народные верования, как школа Эпикура, или же отчасти сохраняет эти верования, мотивируя их, отчасти видоизменяет их, как это делали стоики.

Поэтому вполне понятно, что первое соприкосновение эллинской философии с римским народом, твердым в своих верованиях и враждебным всякому умозрению, было далеко не дружественного характера. Римская религия с полным правом требовала от этих философских систем, чтобы они не выступали против нее, но и не доказывали ее, так как то и другое подрывает самую сущность религии. Римское государство инстинктивно понимало, что всякие нападки на религию являются нападками и на него самого. Поэтому оно правильно отнеслось к философам, как осажденная крепость к разведчикам надвигающейся армии врага. Уже в 593 г. [161 г.] оно вместе с риторами изгнало из Рима также греческих философов. Действительно, уже первое значительное выступление философии в Риме было формальным объявлением войны как религии, так и морали. Поводом послужило занятие Оропа афинянами. Афиняне поручили защищать этот шаг перед римским сенатом трем известнейшим учителям философии, среди них мастеру новейшей софистики Карнеаду (599) [155 г.]. Этот выбор был целесообразен в том отношении, что с точки зрения здравого смысла не было никакой возможности оправдать позорную проделку афинян. Зато вполне подходило к данному случаю выступление Карнеада с двумя речами, одной — за, другой — против, в которых он доказал, что можно привести столько же веских доводов в защиту несправедливости, сколько и в защиту справедливости. Он доказал в самой безупречной логической форме, что требовать от афинян уступки Оропа так же несправедливо, как требовать от римлян, чтобы они снова довольствовались соломенными хижинами на Палатине. Молодежь, знавшая греческий язык, толпами стекалась слушать Карнеада; ее привлекали скандал и патетическая речь знаменитого философа. В данном случае можно было согласиться с Катоном: он позволил себе не только невежливо сравнить софистическую аргументацию философов с монотонным завыванием плакальщиц на похоронах, но и потребовал от сената изгнать человека, который умеет делать из правды неправду, а из неправды правду, и в своей защите в сущности признается бесстыдно и чуть ли не издевательски в неправоте защищаемого им дела. Однако подобные изгнания не достигали цели, тем более, что нельзя было запретить римской молодежи слушать философские лекции на Родосе или в Афинах. Вначале философию терпели, как неизбежное зло, а впоследствии стали искать в ней опоры для римской религии, слишком уж наивной и неприемлемой для того времени. Чужеземная философия губила религию как веру, но зато создавала для образованных людей возможность для приличия сохранять имена и формы народных верований. Впрочем, такой опорой не могли служить ни эвгемеризм, ни системы Карнеада или Эпикура. Превращение мифов в историю слишком резко противоречило народным верованиям, так как объявляло богов людьми. Карнеад даже поставил под сомнение существование богов, Эпикур отрицал во всяком случае их влияние на судьбы людей. Соглашение между этими двумя системами и римской религией было невозможно. Эти системы так и остались в опале. Еще Цицерон объявляет долгом гражданина бороться против эвгемеризма, так как это учение развенчивает культ. В диалогах Цицерона академику приходится оправдываться следующим образом: как философ, я принадлежу к последователям Карнеада, но как гражданин и понтифик, я правоверный поклонник Юпитера Капитолийского. Другой выступающий, эпикуреец, в конце концов признает себя побежденным и отказывается от прежних заблуждений. В сущности ни одна из трех систем не была популярной. Доступность эвгемеризма, несмотря на его поверхностность, имела, пожалуй, известную привлекательную силу и оказала слишком сильное влияние на конвенциональную историю Рима с ее ребяческой и в то же время стариковской манерой превращать легенду в историю. Однако на римскую религию эвгемеризм не оказал существенного влияния, потому что она с самого начала прибегала только к аллегориям, а не к басням, и в Риме нельзя было, как в Элладе, писать биографии Зевса первого, второго и третьего. Новая софистика могла иметь успех лишь там, где, как в Афинах, обосновалось остроумное краснобайство и на пепелище старых и новых философских систем образовались груды идейного мусора. Что касается квиетизма эпикурейцев, то против него восставал активный и практический характер римлян. Однако этот квиетизм скорее находил себе сторонников, чем эвгемеризм и софистика. Вероятно, по этой причине римская полиция вела с ним борьбу дольше и упорнее, чем с другими философскими системами. Впрочем, этот римский эпикуреизм был не столько философской системой, сколько своего рода философским маскарадом; под ним к услугам высшего общества скрывалась пустая жажда чувственных наслаждений, совсем вразрез с намерениями строго нравственного основателя эпикурейской школы. Так, один из первых последователей этого учения, Тит Альбуций, фигурирует в стихах Луцилия, как прототип римлянина с налетом извращенного эллинизма.

Совершенно иначе выступала в Италии стоическая философия. В прямой противоположности к вышеупомянутым философским школам она тесно примкнула к римской религии, поскольку вообще возможно приспособление знания к религии. Стоики принципиально стояли за народную веру с ее богами и оракулами, потому что видели в религии инстинктивное познание, с которым наука должна считаться и которому она даже должна подчиняться в сомнительных случаях. Стоики, можно сказать, верили в то же, что и народ, но иначе. Правда, истинным и высшим богом была для них мировая душа. Но они считали все проявления высшего божества тоже богом, в первую очередь звезды, но также землю, виноградную лозу, души великих смертных, которых народ считает героями, и даже вообще отошедшие души всех умерших. В действительности эта философия более подходила для Рима, чем для своей собственной родины. Возражения благочестивых верующих, что божество стоиков не имеет ни пола, ни возраста, ни телесной формы и превратилось из личности в отвлеченное понятие, — эти возражения имели смысл в Греции, но не в Риме. Грубые аллегории и забота о нравственной чистоте в стоическом учении о богах уничтожили все, что было лучшего в эллинской мифологии. Однако римляне и в раннюю эпоху не отличались богатой фантазией и создали лишь легкую оболочку над первоначальным представлением или понятием о божестве — эту оболочку можно было безболезненно отбросить. Афина-Паллада разгневалась бы, если бы ее внезапно превратили в воплощение понятия памяти; Минерва же и до сих пор не была ничем больше этого понятия. Супер-натуралистическая стоическая теология и аллегорическая римская теология в общем сходились в своих результатах. Иногда философы вынуждены были признавать отдельные положения жреческого учения сомнительными или ложными; так например, стоики отвергали учение об обоготворении, видели в Геркулесе, Касторе и Поллуксе только души выдающихся людей и не могли также допустить, чтобы изображения богов считались представителями божества. Но последователи Зенона и в подобных случаях не боролись против ложных учений и не пытались низвергнуть ложных богов; напротив, они всегда относились со вниманием и уважением даже к слабым сторонам местных религий. Склонность стоиков к казуистической морали и к рациональному толкованию специальных наук тоже была в духе римлян, тем более что римляне того времени уже перестали придерживаться строгих и бесхитростных нравов своих предков, превратив их наивную мораль в своего рода катехизис дозволенных и запретных действий. К тому же грамматика и юриспруденция римлян настоятельно нуждались в методической обработке, к которой у самих римлян не было способностей. Таким образом эта философия вполне привилась в римском быту, как растение, привезенное из чужих стран, но акклиматизировавшееся в Италии. Следы этой философии мы находим в самых разнообразных областях римской жизни. Зачатки стоической философии, несомненно, относятся к более ранней эпохе; но полного признания в высших слоях римского общества она добилась впервые через круг людей, группировавшихся вокруг Сципиона Эмилиана. Панетий Родосский познакомил Сципиона и всех близких к нему людей с учением стоиков; он постоянно находился в свите Сципиона, сопровождая его даже в его поездках. Он сумел сделать это учение привлекательным для этих умных людей, отодвинул на задний план его умозрительную сторону и в известной мере смягчил его сухую терминологию и поверхностную мораль, причем привлекал также учение более старых философов, среди которых Сципион особенно ценил Сократа в изображении Ксенофонта. С тех пор приверженцами стоического учения становились самые видные государственные деятели и ученые, среди них основатель научной филологии Стилон и основатель научной юриспруденции Квинт Сцевола. От стоиков идет тот школьный схематизм, который, — по крайней мере внешне — господствует отныне в этих специальных науках, примыкая к удивительно пустому методу этимологии, напоминающему составление шарад. Но бесконечно важнее следующее: из слияния стоической философии с римской религией произошли новая государственная философия и государственная религия. Созерцательный (спекулятивный) элемент с самого начала был слабо представлен в системе Зенона; дальнейшее ослабление он испытал с проникновением этого учения в Рим, где никто кроме менял не занимался спекуляцией. В Риме этот элемент совершенно отошел на задний план после того, как в течение целого столетия греческие учителя вбивали в детские головы эту философию, вытравляя из нее живой дух. С тех пор уже мало толковали об идеальном развитии божества или божественного мирового закона в душе человека.

Стоические философы не остались равнодушны к тому, что их система была возведена в ранг полуофициальной римской государственной философии; это было для них весьма доходным делом. Вообще они оказались гораздо покладистее, чем можно было ожидать по их суровым принципам. Их учение о богах и государстве вскоре стало проявлять удивительное сходство с реальными учреждениями их хозяев. Вместо размышлений о космополитическом государстве философов они рассуждали о мудрой организаций римской магистратуры. Правда, более тонкие стоики, как например, Панетий, считали божественное откровение путем чудес и знамений мыслимым, но недоказанным и решительно отвергали астрологию. Однако уже их ближайшие преемники защищали это учение об откровении, т. е. учение римских авгуров, защищали его так же непреклонно и твердо, как всякое школьное положение, и даже делали далеко не философские уступки астрологии. Главной составной частью системы стоиков все более становилось казуистическое учение об обязанностях. Это учение шло навстречу пошлой привычке чваниться своими добродетелями, в которой римляне того времени искали вознаграждения за нелестное для них сопоставление с греками. Оно формулировало догматизм в морали, который, как и всякая другая благопристойная мораль, совмещает крайне суровые общие правила с самой любезной снисходительностью в деталях 112 . Практические результаты учения стоиков, как уже упоминалось, сводились к тому, что в двух или трех знатных домах довольствовались в угоду стоикам плохим столом.

В тесном родстве с этой новой государственной философией или, в сущности, другой стороной ее является новая государственная религия. Главная отличительная черта ее заключается в том, что она сознательно, из внешних соображений целесообразности сохраняет заведомо иррациональные догматы народной веры. Уже один из самых выдающихся членов сципионовского кружка, грек Полибий, открыто говорит, что причудливые и неуклюжие религиозные обряды римлян придуманы только для народной толпы, так как разум над ней не властен и ею надо управлять с помощью знамений и чудес, разумные же люди не нуждаются в религии. Не подлежит сомнению, что римские друзья Полибия придерживались по существу того же мнения, хотя они и не противопоставляли науку религии таким грубым и пошлым образом. Ни Лелий, ни Сципион Эмилиан не могли усматривать в учении авгуров, которое прежде всего имеет в виду Полибий, ничего другого, кроме политического установления; но их национальное чувство и чувство приличия не позволяли им публично выступать с такими рискованными утверждениями. Однако уже при следующем поколении великий понтифик Квинт Сцевола (консул в 659 г. [95 г.]) без колебаний высказывал, по крайней мере в своих устных юридических поучениях, следующие тезисы: существуют два рода религии — одна, построенная на разуме, философская, и другая, построенная не на разуме, традиционная. Первая — доказывал он — непригодна к тому, чтобы быть государственной религией, потому что она содержит много такого, что народу знать не нужно и даже вредно; поэтому традиционная государственная религия должна остаться в своем нынешнем виде. Лишь дальнейшим развитием этой основной мысли является теология Варрона, которая считает римскую религию чисто государственным учреждением. По учению Варрона, государство старше своих богов, точно так же как живописец старше своих картин; если бы надо было создавать новых богов, то, конечно, полезно было бы придать им больше целесообразности и больше принципиального соответствия отдельным проявлениям мировой души, дать им также соответственные названия. Что касается изображений богов, то так как они лишь вызывают ложные представления 113 , их следовало бы устранить, равно как и жертвоприношения. Однако раз эти учреждения так или иначе существуют, каждый благонамеренный гражданин должен знать их, следовать им и стараться, чтобы «простые люди» учились не презирать богов, а чтить их. Ясно, что простые люди, для пользы которых их господа налагали оковы на свой разум, уже стали пренебрегать верой и искали спасения не в ней. Об этом еще будет речь ниже. Таким образом возникла римская «высокая церковь», т. е. лицемерные жрецы и священнослужители, с одной стороны, и неверующие прихожане, с другой. Чем откровеннее национальная религия объявлялась политическим учреждением, тем решительнее политические партии рассматривали государственную религию, как арену своих боев, как средство нападения и обороны. Это особенно сказывается на учении авгуров и выборах в жреческие коллегии. Старый и понятный обычай распускать народное собрание при приближении грозы превратился в руках римских авгуров в обширную науку о различных небесных знамениях и о том, как следует вести себя в таких случаях. В первые десятилетия рассматриваемой эпохи законы Элия и Фуфия категорически предписывали, что народное собрание должно разойтись, если кому-нибудь из высших должностных лиц вздумается искать на небе знаки приближающейся грозы. Римская олигархия гордилась этим хитрым открытием: при помощи благочестивой лжи можно было сделать недействительным любое народное постановление. С другой стороны, римская оппозиция восставала против старого обычая кооптации в четырех высших жреческих коллегиях; она требовала, чтобы члены этих коллегий тоже выбирались народным собранием, как это уже было введено раньше для председателей жреческих коллегий. Эта мера противоречила духу жреческих коллегий, но они не имели права жаловаться, так как сами уже изменили своему духу и, например, доставляли правительству религиозные мотивировки для отмены политических постановлений. Этот вопрос сделался яблоком раздора между политическими партиями. Первая попытка была отклонена сенатом в 609 г. [145 г.], причем группа Сципиона выступила за отклонение и этим решила дело. Однако в 650 г. [104 г.] это предложение было принято, хотя с ограничениями в угоду людям с робкою совестью; эти ограничения были уже раньше установлены для выборов в председатели жреческих коллегий и предоставляли эти выборы не всему народу, а лишь немногим округам. Напротив, Сулла вернул жреческим коллегиям право кооптации во всем его объеме. Эта заботливость консерваторов о чистоте религии прекрасно уживалась с открытым издевательством высших слоев общества над религией. Практической стороной римского жречества была его кухня. Пиршества, устраиваемые авгурами и понтификами, были, так сказать, официальными днями радости для римлян, любивших хорошо покушать. Некоторые из этих пиршеств составили эпоху в истории гастрономии. Так например, пир, устроенный по случаю вступления в должность авгура Квинта Гортензия, ввел в моду жареных павлинов. Религию использовали также для вящей пикантности скандалов. Излюбленной ночной забавой знатных молодых людей было осквернять или опрокидывать статуи богов на улицах города. Обыкновенные любовные интрижки давно уже вошли в обиход; связь с замужней женщиной тоже становилась будничным явлением. Зато связь с весталкой была столь же пикантной, как в мире Декамерона связь с монахиней и любовные похождения в монастырях. Известен следующий скандал, происшедший в 640 г. [114 г.]: три весталки из самых знатных семейств и их любовники, тоже молодые люди из знатнейших семейств, были привлечены к ответственности сначала перед коллегией жрецов, а потом, когда она пыталась замять дело, к суду чрезвычайной комиссии, назначенной особым постановлением народа. Все они были приговорены к смертной казни; обвинялись они в безнравственном поведении. Конечно, солидные люди не могли одобрять подобные скандалы; но нельзя было возражать против того, что люди в близком кругу называли религию глупостью: авгур мог, без ущерба для своих религиозных обязанностей, смеяться в лицо своему сотоварищу, совершавшему священнодействие. Скромное лицемерие тех, кто придерживался таких же взглядов, может показаться довольно извинительным, если его сравнить с грубым цинизмом римских жрецов и священнослужителей. Официальную религию открыто считали годной только для политических махинаций. Своими бесчисленными лазейками и западнями она могла служить и действительно служила орудием для каждой партии, смотря по обстоятельствам. Главным образом, конечно, олигархия считала своей опорой государственную религию и особенно учение авгуров; но и противоположная партия не становилась в принципиальную оппозицию к учреждению, которое вело уже лишь призрачное существование; оппозиция смотрела на государственную религию, как на траншею, которая могла из рук неприятеля перейти в ее руки.

Резкой противоположностью этой призрачной религии являлись различные чужеземные культы, которым римляне того времени оказывали радушное гостеприимство и которым во всяком случае нельзя отказать в несомненной жизненной силе. Мы встречаем эти культы повсюду, у знатных дам и господ и среди рабов, у полководцев и солдат, в Италии и в провинциях. Трудно поверить, в какие высокие круги эти суеверия нашли уже доступ в то время. Когда во время войны с кимврами сирийская пророчица Марфа вызвалась указать сенату пути и средства для победы над германцами, ее предложение было с презрением отвергнуто; но римские дамы, в том числе жена Мария, все же отправили пророчицу в главную квартиру, где Марий радушно принял ее и возил ее с собой до тех пор, пока тевтоны не были побеждены. Вожди самых различных партий во время гражданской войны — Марий, Октавий, Сулла — сходились в своей вере в знамения и предсказания. Даже сенату пришлось во время смуты 667 г. [87 г.] издавать распоряжения в соответствии с бреднями одной полоумной пророчицы. Для застывшей римско-эллинской религии и для растущей потребности народа в более сильных религиозных наркотиках характерно следующее: суеверия уже не связывались с национальной религией, как например, в мистериях Вакха; даже этрусская мистика осталась уже позади, на первом плане стояли исключительно культы, созревшие в жарких странах Востока. Этому весьма способствовало массовое проникновение малоазийских и сирийских элементов в результате ввоза рабов и возросших сношений Италии с Востоком. Мощь этих чужеземных религий особенно ярко сказалась в восстаниях сицилийских рабов, главным образом, уроженцев Сирии. Эвн изрыгал пламя, Афинион читал будущее по звездам; на свинцовых ядрах, которые употребляли рабы в этих войнах, были начертаны имена богов, в числе последних наряду с Зевсом и Артемидой чаще всего встречаются имена таинственных матерей богов, которые переселились с острова Крита в Сицилию и стали там предметом ревностного поклонения. Такое же влияние оказывали торговые сношения, особенно с тех пор, когда товары из Берита и Александрии стали направляться непосредственно в италийские гавани. Остия и Путеолы стали главными складочными пунктами не только сирийских благовоний и египетского полотна, но и восточных верований. Вместе со смешением народов всюду усиливается смешение различных религий. Самым распространенным среди всех дозволенных культов был культ пессинунтской матери богов; он импонировал толпе безбрачием своих священнослужителей-евнухов, своими пиршествами, музыкой, процессиями нищих и всей своей чувственной пышностью. Сборы пожертвований по домам уже считаются экономическим бременем. В самый опасный момент войны с кимврами верховный жрец Баттак лично прибыл в Рим из Пессинунта отстаивать права храма своей богини, якобы оскверненного во время этой войны. Он обратился к римскому народу с речью от имени матери богов и совершал разные чудеса. Разумные люди возмущались, но пророка при его отъезде провожала густая толпа женщин и простонародья. Обеты совершить паломничество на Восток не были уже редкостью; сам Марий совершил такое паломничество в Пессинунт. Римские граждане даже становились (с 653 г. [101 г.]) священнослужителями-евнухами. Но еще гораздо популярнее были, конечно, недозволенные и тайные культы. Уже во времена Катона халдейские астрологи соперничают с этрусскими, предсказывавшими будущее по внутренностям животных, и с марсами, предсказывавшими будущее по полету птиц (I, 819). Вскоре астрология внедрилась в Италии в такой же мере, как на своей погруженной в видения родине. Уже в 615 г. [139 г.] римский претор, ведавший делами иностранцев, приказал всем «халдеям» в десятидневный срок оставить Рим и Италию. Та же участь постигла одновременно и иудеев, которые допускали к празднованию своей субботы новообращенных из италиков. Сципион велел очистить свой лагерь под Нумантией от пророков и всякого рода благочестивых проходимцев. Спустя несколько десятков лет (657) [97 г.] пришлось даже издать запрет человеческих жертвоприношений. Появляется дикий культ каппадокийской богини Ма, или, как ее называли римляне, Беллоны, жрецы которой во время праздничных процессий проливали свою собственную кровь; появляется мрачное поклонение египетским богам. Уже Сулле явилась во сне эта каппадокийская богиня; позднейшие римские общины поклонников Изиды и Озириса ведут свое начало еще со времен Суллы. Римляне разуверились не только в своей старой религии, но и в самих себе. Ужасные потрясения пятидесятилетней революции, инстинктивное чувство, что гражданская война отнюдь не закончена, усиливали тревогу и мрачное настроение народных масс. Беспокойно блуждавшая человеческая мысль взбиралась на все высоты и опускалась во все бездны, где только ей мерещилась возможность добиться разумения грозного рока, найти новые надежды, а быть может, только новый ужас в отчаянной борьбе с судьбой. Безудержный мистицизм нашел благоприятную почву во всеобщем политическом, экономическом, нравственном и религиозном разложении и распространялся с ужасающей быстротой. Казалось, как будто в одну ночь из земли выросли громадные деревья. Никто не знал, откуда они взялись и для чего. Но именно это поразительно быстрое распространение мистицизма творило новые чудеса и подобно эпидемической болезни распространялось на все нестойкие умы.

Как и в области религии, завершается теперь также революция в области воспитания и образования, начавшаяся в предыдущую эпоху. Выше уже говорилось о том, как в течение VI столетия [сер. III — сер. II вв.] и в этой области начинает колебаться основной устой римской жизни — гражданское равенство. Уже во времена Пиктора и Катона греческое образование было широко распространено в Риме, кроме того существовало свое римское образование. Однако ни в том, ни в другом римляне не продвинулись дальше первых шагов. О том, что примерно понималось тогда под образцовым римско-греческим образованием, свидетельствует энциклопедия Катона (I, 886 и сл.) Она дает в сущности только сводку умственного багажа римского отца семейства в старое время: в сравнении с тогдашним эллинским образованием это поистине было маловато. Из слов Полибия можно судить о том, на каком низком уровне стояло образование римского юношества еще в начале VII столетия [сер. II в.]. Полибий с укором сравнивает в этой области непростительную небрежность римлян с разумным попечением со стороны частных лиц и государства у греков. Впрочем, Полибий, как и все эллины, не был в состоянии понять, что в основе этой небрежности лежала глубокая идея равенства всех граждан.

Теперь это изменилось. Подобно тому, как к наивным народным верованиям присоединился просвещенный супранатурализм стоиков, так в области воспитания наряду с примитивной народной школой появилось высшее образование, изысканная замкнутая humanitas, уничтожившая последние остатки старого равенства в обществе. Нелишне будет бросить здесь взгляд на новое обучение юношества как греческое, так и высшее латинское.

По воле судьбы человек, который окончательно покорил эллинскую нацию в политическом отношении, Луций Эмилий Павел, первым или одним из первых римлян полностью признал эллинскую культуру тем, чем она с тех пор осталась по всеобщему признанию, — культурой древнего мира. Он был уже стариком, когда ему, упоенному песнопениями Гомера, суждено было увидеть Фидиева Зевса. Но он был еще молод душой и вернулся на родину с солнечным сиянием эллинской красоты в душе и непреодолимым влечением к золотым яблокам Гесперид. Греческие поэты и художники нашли в нем искреннего поклонника, более горячего, чем кто-либо из тогдашних ученых греков. Он не писал эпиграмм на Гомера или Фидия, но ввел своих детей в царство духа. Не пренебрегая национальным воспитанием, поскольку таковое существовало, он подобно грекам заботился о физическом развитии своих сыновей. Для этого им должны были служить не гимнастические упражнения — по римским понятиям они считались неприличными, — а охота, которая у греков стала своего рода искусством. Обучение греческому языку было расширено в том смысле, что язык изучался не для того только, чтобы на нем разговаривать, но, как в Греции, с изучением языка связывалось и из него исходило все высшее образование, а именно знание греческой литературы, необходимое для ее понимания знание мифологии и истории, а затем риторика и философия. Из всей захваченной в Македонии военной добычи Павел взял себе только библиотеку царя Персея, чтобы подарить ее своим сыновьям. В его свите находились даже греческие художники и скульпторы; они завершили художественное образование его детей. Уже Катон сознавал, что прошло время, когда можно было лишь отрицательно относиться к эллинизму в этой области. Теперь лучшие люди римского общества понимали, что для римского национального характера представляет опасность не столько эллинизм во всем своем объеме, сколько его искажения и извращения. Высшее общество Рима и Италии в целом разделяло эти новые воззрения. В Риме уже давно не было недостатка в греческих учителях; теперь они стали массами стекаться сюда, на новый прибыльный рынок сбыта своих знаний, причем они преподавали не только греческий язык, но также литературу и вообще руководили общим образованием своих воспитанников. Греческие гувернеры и преподаватели философии стали теперь неотъемлемой принадлежностью римских дворцов. Впрочем, с ними обращались как с прислугой 114 , даже если они не были рабами. Потом нравы стали утонченнее. За одного раба, знающего греческую литературу, было заплачено 200 тыс. сестерций. Уже в 593 г. [161 г.] в столице существовал ряд специальных учебных заведений, в которых обучали греческой декламации. Среди этих учителей римлян уже встречаются громкие имена. Выше уже упоминалось о философе Панетии; известный грамматик Кратес из Малла в Киликии, современник и достойный соперник Аристарха, бывший в Риме около 585 г. [169 г.], нашел здесь слушателей для своих лекций, на которых он читал гомеровские поэмы и комментировал их в отношении языка и содержания.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.