Человеческий фактор: эмоциональные узы между патронами и клиентами
Человеческий фактор: эмоциональные узы между патронами и клиентами
В 1930 г. Михаилу Булгакову позвонил Сталин, внявший его жалобам на преследования и цензуру, и пообещал исправить ситуацию. Весть об этом звонке мгновенно облетела всю интеллигенцию. Анонимный агент НКВД докладывал, что она произвела сильнейшее воздействие на представления интеллигенции о Сталине: «Такое впечатление — словно прорвалась плотина, и все вокруг увидали подлинное лицо тов. Сталина… Совершенно был простой человек, без всякого чванства, говорил со всеми, как с равными. Никогда не было никакой кичливости. А главное, говорят о том, что Сталин совсем ни при чем в разрухе. Он ведет правильную линию, но кругом него сволочь. Эта сволочь и затравила Булгакова, одного из самых талантливых советских писателей. На травле Булгакова делали карьеру разные литературные негодяи, и теперь Сталин дал им щелчок по носу. Нужно сказать, что популярность Сталина приняла просто необычайную форму. О нем говорят тепло и любовно…»{432}
Неписаные правила требовали представлять отношения между советскими клиентами и патронами как дружбу или, по крайней мере, взаимное расположение, порой даже придавать им почти семейный характер (патрон — отец, «сострадающий своим детям»). Эти правила наиболее наглядно демонстрирует агиографическая мемуарная литература, посвященная замечательным людям — от политических лидеров вроде Орджоникидзе до деятелей культуры, таких, как Максим Горький, — где автор-клиент любовно расписывает глубоко человечные черты характера патрона (великодушие, милосердие, чуткость, отеческую заботу) и подчеркивает его высокую культуру «Михаил Иванович, сворачивавший папироску, исподлобья, из-под блеснувших очков весело взглянул на меня и, улыбнувшись милой стариковской улыбкой, как бы озарившей на миг все его лицо, сказал…» «Валериан Владимирович человек многогранный, большой знаток живописи и литературы, обаятельный, необыкновенно простой и скромный в обращении… Очень любил он природу и цветы. Когда мы выходили в море, он, по-юношески оживившись, вызвал нас всех на палубу, чтобы насладиться зрелищем прекрасного заката.
— Как жаль, что все это столь быстротечно, — сказал он, когда пестрые краски неба потускнели и опустились серые сумерки»{433}.
Эти воспоминания написаны для широкой публики и в значительной мере — по определенной схеме, однако мы можем найти похожие свидетельства приязни к патрону и в дневниках{434}. Исчерпывающего ответа на вопрос об «искренности» подобных заявлений это не дает. Но нас интересует не столько подлинность выражаемых эмоций, сколько сам факт, что их выражение являлось необходимым условием в ситуации патронажа. Даже непочтительная Надежда Мандельштам тепло пишет о патроне мужа Бухарине. Циничный Шостакович называет Тухачевского «другом» и «одним из интереснейших людей, которых я знал», признавая, впрочем, что, в отличие от других почитателей маршала, «держал себя независимо»: «Я был дерзок, Тухачевскому это нравилось»{435}.
Свидетельства об отношении патронов к клиентам найти труднее, но все-таки возможно. Молотов замечает, что между Ворошиловым и его клиентом, художником Александром Герасимовым, «взаимная была такая связь». Хрущев, по всей видимости, имевший в 1930-е гг. не столь широкие связи с интеллигенцией, как многие другие лидеры, в тех нескольких случаях, о которых он вспоминает в мемуарах, подчеркивает свое личное расположение, например к инженеру Б. Е. Патону{436}. Не один клиент-мемуарист изображает своего патрона человеком, находящим счастье в помощи другим (или отдельным категориям других — скажем, молодежи или художникам). Применительно к советским партийным деятелям такая характеристика может показаться весьма странной, однако она наверняка совпадала с их собственным самовосприятием. Учитывая суровость советской власти в 1930-е гг., секретарю обкома или члену Политбюро не всегда легко было сохранить ощущение (очень важное для того, чтобы эффективно функционировать в качестве лидера), что он в сущности хороший человек, который служит интересам народа. Патронаж, приносящий лидеру благодарность, преданность и любовь клиентов и дающий возможность продемонстрировать собственную верность, щедрость и отзывчивость, несомненно помогал ему в этом.
В отдельных случаях, когда дистанция между патроном и клиентом никак не позволяла назвать их отношения дружбой, требовалось все-таки придать им хоть сколько-нибудь персонализированный оттенок. Наглядное тому свидетельство (правда, в художественно стилизованной форме) — рассказанная биографом Вышинского история, скорее всего анекдотическая, о Вышинском и его клиенте, знаменитом эстрадном певце Александре Вертинском. После того как Вертинский благодаря Вышинскому получил возможность вернуться в СССР из Китая, где жил в эмиграции, Вышинский якобы пришел однажды на его концерт. Там он «скромно сидел в боковой ложе, укрытый от любопытных глаз бархатными занавесками. Однако для артиста на сцене его присутствие не осталось тайной. Он прекрасно знал, кому Судьба предназначила стать его благодетелем. Начиная петь, он в знак уважения слегка повернулся к этой ложе. Совсем чуть-чуть, но все же заметно. И поклонился в сторону той же ложи отдельно и с особенным достоинством»{437}.
Наталии Сац, сосланной в 1940-х гг. в провинцию, было чрезвычайно важно обзавестись новыми клиентскими связями в местах ссылки. Судя по ее рассказу, это означало любыми средствами добиться встречи с потенциальным патроном и — самое главное — постараться при этом каким-то образом завязать с ним отношения мало-мальски личного характера. Например, в Алма-Ате, после того как ей наконец удалось увидеться со вторым секретарем ЦК партии Казахстана Жумабаем Шаяхметовым, доказательством успеха встречи — то есть установления личной связи — стал коробок спичек с его стола, на мгновение привлекший внимание Сац, который Шаяхметов (тоже умевший играть в эту игру) в шутку прислал ей потом с курьером. Позже, когда враги в саратовском театре грозили ей переводом еще дальше в глушь, она «собралась с духом, отправила лично… обливаясь слезами, просьбу» первому секретарю обкома Г. А. Боркову — патрону, устроившему ее в этот театр{438}.