«Бедные мы сделались, бедные…»
«Бедные мы сделались, бедные…»
Когда Аркадий Аверченко поселился в Константинополе, ему не было и сорока лет. Однако это был уже известный, сформировавшийся писатель. В 1922 году он переехал в Прагу, где спустя несколько лет скончался…
Исследователи творческой биографии писателя считают, что жизнь на чужбине не самым лучшим образом сказалась на его произведениях. Именно в годы эмиграции «Аверченко все чаще изменяет веселому доброму смеху, — писала А. Спиридонова, — заменяя его желчным сарказмом, «юмором висельника», за которым скрыта подлинная забота о маленьком человеке, невзначай оказавшемся под тяжелым сапогом эпохи, о «разбитых вдребезги чувствах сострадания и гуманизма». Спиридонова считала, что последней «маской» Аверченко-писателя стал цинизм в творчестве: «Обличитель мещанства, потом его развлекатель, эстет, сибарит и сноб превратился в циника. Смех Аверченко становился все глуше…»
А может, ожесточение пришло от сострадания, которое нельзя было слишком глубоко допускать в собственное сердце в суровых условиях жизни? Ведь писатель, имеющий дело со многими человеческими судьбами в своем творчестве, похож в чем-то на врача, оказывающего помощь множеству страждущих людей. И как следствие — общеизвестный «цинизм медиков» — защитная оболочка: слишком много чужой боли вокруг — одного сердца врача на всех не хватит…
В одном из своих сатирических рассказов Аверченко привел случай с неким русским эмигрантом Филимоном Бузыкиным, бывшим «оптовым торговцем бычачьими шкурами и солеными кишками», именовавшим себя «ходоком насчет женского пола». Герой рассказа, от имени которого ведется повествование, случайно встретил Бузыкина в Константинополе. «Оптовый торговец бычачьими шкурами» начал плохо отзываться о женщинах-эмигрантках, а закончил тем, что поклялся на спор «вырвать поцелуйчик» у одной «прехорошенькой» баронессы, работающей официанткой в ресторане. Это была ситуация, когда, по выражению автора, «честь женщины колебалась на горлышке шампанской бутылки». Дело закончилось тем, что нерадивый соблазнитель вместо поцелуя получил пощечину, да такую оглушительную, что звук от нее был расслышан посетителями в зале, сквозь закрытую дверь кабинета…
Каким же состраданием и болью за судьбу русских женщин на чужбине проникнуты были заключительные слова Аверченко! Герой рассказа налил бокал и, «не чокаясь с Филимоном, тихо в одиночестве выпил» — за скорбный, покрытый кровью, слезами и грязью, неприветливый путь нынешней русской женщины. «Иди, женщина русская, бреди по колено в грязи, — со слезами на глазах размышлял герой рассказа. — Дойдешь же ты, наконец, или до лучшего будущего, или… до могилы… Там отдохнешь от жизни…»
Наверное, были причины у Аверченко, как очевидца и участника жизни русской эмиграции в Константинополе, с горечью констатировать, что вместе с потерей бытовых и социальных благ порой уходят в прошлое такие нравственные понятия, как благородство, долг, честь… «О, Ленские, Онегины, Печорины и Грушницкие! — печально восклицал писатель. — Вам-то, небось, хорошо было выдерживать свой стиль и благородство, когда и пистолеты под рукой, и камердинеры собственные, и экипажи, и верховые лошади… «Дуэль, пожалуйста, такое-то место, такой-то час, деремся на пистолетах». А попробуйте, милостивый государь, господин Ленский, пошататься по «оказионам», да поторговаться до седьмого пота, да войти в сношения с Онегиным на предмет взятия на себя части расходов, да получить с Онегина отказ, потому что у него «юс-пара» в кармане… Тогда не «Умру ли я, стрелой пронзенный» запоете, а совсем из другой оперы: «Помереть не померла, только время провела»…
Бедные мы сделались, бедные…
И прилично-то уходить друг от друга не имеем возможности…»
Единственной защитной оболочкой от жестокой эмигрантской реальности в Константинополе для Аверченко, похоже, была работа над своими произведениями. А в редкие минуты отдыха он любил бывать на берегу Золотого Рога, заходить в маленькую старинную кофейню, ту самую, где завсегдатаями также были Александр Вертинский и Иван Бунин…