1

1

Совсем недавно я провел несколько дней в Париже. Я застал там выставку произведений одного из величайших, может быть, величайшего французского импрессиониста — Ренуара.

Ренуар дожил до глубокой старости. К семидесяти годам у Ренуара стал развиваться жестокий ревматизм рук, который постепенно превратил их во что–то вроде крючьев или птичьих лап.

Ежедневно, почти до самого дня смерти, прославленный художник садился к мольберту, устраивался так, чтобы левой рукой помогать правой, и говорил:

— Э–э… нет, ни одного дня без работы!

— Почему вы так настойчивы? — спросил его заезжий поклонник.

Весь поглощенный своим полотном, Ренуар ответил: — Но ведь нет выше удовольствия! И прибавил:

— Потом, это похоже на долг.

Тут восьмидесятилетний мастер глянул с улыбкой на спрашивающего и пояснил:

— А когда у человека нет ни удовольствия, ни долга, зачем же ему жить?

Мы не предполагаем, конечно, перечислять здесь шедевры Ренуара или углубляться в роль, сыгранную его школой в истории живописи, а им самим — в его школе. Мы хотим заняться другим вопросом: чего, собственно, искал Ренуар в живописи и что он ею хотел дать?

Сделаем, однако, маленькое отступление.

Недавно появились замечательные письма другого французского гения, вождя живописцев–классиков XVII века — Никола Пуссена.

Пуссен, как и следовало ждать от великого художника, у которого даже в искусстве преобладает ум, был не только сам человеком сильного интеллекта, но вместе со своим веком придавал интеллекту господствующее положение в духовной жизни.

Живопись, — рассуждает Пуссен, — есть для самого живописца непрестанное упражнение в «видении»; упражняется же он в «видении», чтобы потом своими рисунками и картинами учить других правильно видеть мир.

Но узко, — спешит добавить Пуссен, — было бы понимать «видение» как акт одного только глаза. Дело не в том, чтобы тонко различать краски, а благодаря этому и очертания, прекрасно планировать расстояние, вообще с необычайной точностью воспроизводить природу. «Видеть» — это должно значить: принять данный предмет или целую систему предметов в свой собственный мир как благо или зло, как должное, высокое или, наоборот, несовершенное, ищущее своего улучшения и т. д. Живые существа и особенно люди, если ты их видишь, открывают свой общий характер и то, что они испытывают в данный момент. Но здания, расположение вод и растений для «видящего» тоже выражают определенные ценности: величавый порядок, суровость, ласку и т. д.

Современная психология уже давно нашла выражения, характеризующие «поверхностное видение» и «видение глубокое». Первое она называет перцепцией, актом замечания чего–либо, второе — аперцепцией, для перевода какового слова на русский язык имеется много прекрасных выражений, красота которых станет ясной читателю, если он над ними хоть немного подумает. Эти выражения таковы: понимание, усвоение, овладение предметом и т. д.

Все эти выражения означают, что данный предмет или система предметов путем некоего сложного активного усилия делается частью миросозерцания художника.

Если у настоящего художника в его художественном произведении появился какой–либо элемент внешней среды, им увиденной, то это значит, что он им освоен; на картине или в повести он появляется как часть «мира» автора.

Для того чтобы происходил процесс аперцепции, налицо должны быть три элемента: субъект, его «мир», то есть определитель того мироощущения и миропонимания, которые ему присущи, и не усвоенный еще объект. Здесь особенно бросается в глаза, как легко при этом осуществляется принцип классового самоопределения художника, ибо, в конце концов, аперцепция есть не что иное, как общественно–классовое освоение предмета самим художником.

Вот теперь, когда строгий и прежде всего умный Пуссен помог нам дать ответ на наш общий вопрос, постараемся указать, каков был частный ответ Ренуара на вопрос: чего я ищу в живописи для себя и для других?