ГЛАВА 10. КУЛАКИ ВО ИМЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ И СОГЛАСИЯ 

ГЛАВА 10.

КУЛАКИ ВО ИМЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ И СОГЛАСИЯ 

Последний год Собаки во время правления императора Цзайтяня (Гуансюя), который европейцам известен как год 1898-й, в Пекине начался зловеще. Ближе к вечеру в день празднования китайского Нового года жители города прервали веселье, чтобы увидеть, как исчезнет солнце и потемнеет небо. На мгновение в имперской столице стало темно как ночью. Когда солнце вновь появилось на западе, в первый момент оно было похоже на новую луну. Роберт Харт почувствовал среди населения настроение «общего уныния и депрессии» и сообщил, что для императора солнечное затмение «предвещало несчастье»{819}. Другие иностранцы тоже почувствовали, что все стало как-то нехорошо. Несколько месяцев спустя врач русской дипломатической миссии, доктор Владимир Корсаков, вспоминал, что «общественная жизнь в Пекине… представлялась, несмотря на относительную тишину, приподнятой, и чувствовалось, что нависла какая-то давящая сила»{820}.

События последующих месяцев при дворе Цинов подтвердили дурное предзнаменование. Формально вся власть в Срединном царстве принадлежала Сыну Неба, императору Цзайтяню. При этом Китаем правила тетя и бывшая опекунша 24-летнего монарха, вдовствующая императрица Цыси. Весной 1898 г., обеспокоенный перспективой того, что западные страны могут вскоре опустошить его владения, как это было в Индии, Бирме и Индокитае, Цзайтянь начал всерьез задумываться о радикальных реформах. Возможно, он также хотел освободиться от властолюбивой тетушки. В июне император начал издавать указ за указом, пытаясь разом превратить Китай в современную державу.

Все шло, как хотел того Цзайтянь, каких-то сто дней, а 2 сентября Цыси вновь заявила о себе. За несколько дней она заперла племянника во дворце под охраной, казнила нескольких главных его советников и объявила, что ввиду своей «слабости» и «неопытности» Цзайтянь умолял свою тетю возобновить регентство{821}. Несмотря на некоторые волнения на улицах Пекина, ни у кого не было сомнений, кто теперь снова является хозяином Запретного города{822}.

Большинство европейцев были напуганы переворотом, осуществленным вдовствующей императрицей. Они сочувствовали молодому императору, который надеялся перестроить свою империю по западному образцу, подобно Петру Великому или японскому императору Мэйдзи{823}. Русский посланник, наоборот, радовался неудаче «ребячески затеянной Богдыханом попытки освободиться от опеки вдовствующей императрицы»{824}. По мнению Павлова, если бы император преуспел, Срединное царство оказалось бы во власти прогрессивных чиновников, гораздо более сочувствующих Англии и Японии, чем России{825}. Павлов, наверное, согласился бы с одним из ведущих экспертов по Китаю в царской армии, полковником Генерального штаба Дмитрием Путятой, который незадолго до этого писал: «Китай, предоставленный самому себе, никогда не сделается опасным для России соседом, но Китай под опекой иностранных агентов, назойливо предлагающих ему вооружение, инструкторов и стратегические планы, удовлетворяющие политическим комбинациям Запада, — такой Китай заставляет нас быть бдительными»{826}.

Одним из явных признаков враждебности реформаторов в отношении Петербурга было изгнание в августе из Цзунлиямынь Ли Хунчжана, который, как сокрушался Павлов, «являлся единственным китайским сановником… всегда готовым, по мере фактической возможности, деятельно принимать нашу сторону и всячески содействовать своим авторитетом скорому удовлетворительному решению Китайским правительством интересующих нас вопросов»{827}. Теперь, когда император Цзайтянь больше не стоял на пути, дипломат ожидал, что его страна вновь обретет тот престиж, которым она до тех пор пользовалась в Пекине{828}.

Тем не менее реставрация Цыси не вернула России благосклонность Цинов. Когда новый посланник, Михаил Гире, наконец-то приехал в китайскую столицу в начале 1899 г., он обнаружил, что позиция Цзунлиямыня становится все жестче{829}. Это отражалось в настроении новых советников императрицы, например, ее фаворита, маньчжурского генерала Жунлу, которые придерживались крайне изоляционистских взглядов- Русским казалось, что единственные иностранцы, которым еще были рады в Пекине, — это японцы. В воцарившейся атмосфере ксенофобии достижения азиатского соседа вызывали большое уважение. Гирса особенно встревожила весть о секретной делегации китайских чиновников с письмом от Цыси японскому императору, а также слухи о японских инструкторах в китайской армии{830}. К декабрю 1899 г. новый посланник начал подозревать, что между Пекином и Токио существует тайный союз{831}. Что же касается Ли Хунчжана, осенью 1898 г. вдовствующая императрица отправила стареющего мандарина подальше от столицы с поручением измерить уровень воды в Желтой реке, а в следующем году — еще дальше, назначив наместником в Кантоне{832}.

* * *

Год Собаки оказался несчастливым и за пределами Пекина. Большая часть Китая была охвачена волнениями: в Чжэцзяни случился неурожай, и открытые беспорядки начались в районе Кантона, а также в Хубэе и Сычуани{833}. В деревнях к югу от столицы крестьянам, должно быть, казалось, что боги разгневаны. Обильные летние дожди вызвали повышение уровня воды в Желтой реке, так что в июле снесло плотины и затопило большую часть северной равнины Шаньдуна, в результате чего более миллиона фермеров были вынуждены покинуть свои дома. А юг провинции тогда же охватила жестокая засуха{834}. Как будто этих природных потрясений было недостаточно, на жителей Шаньдуна обрушились еще и бедствия, сотворенные людьми. Недавняя война с Японией легла на экономику тяжелым финансовым бременем, вызвав рост налогов, инфляцию и широкомасштабные сокращения армии{835}. В итоге большое количество недовольных отставных солдат прибавилось к легионам обеспокоенных фермеров, изгнанных из своих домов наводнениями и неурожаями. Это была взрывоопасная смесь.

Для Китая было обычным делом, что трудности, чем бы они ни были вызваны — стихией или плохим управлением, приводили к восстанию против династии. Особенно подвержен беспорядкам был Шаньдун. Только за последний век в этой провинции произошло несколько крупных восстаний, включая мятеж, поднятый сектой Белого лотоса, ожидающей прихода новой эры, в начале XIX в. За ним последовали восстание «Восьми Триграмм» и каких-то пятьдесят лет спустя — Няньцзюньское восстание. Во всех этих бунтах неизменно участвовали обедневшие крестьяне совместно с бандитами и другими отбросами общества под лозунгом «Да здравствуют Мины, долой Цинов»{836}.

В 1898 г. в Шаньдуне появилась новая угроза для существующего порядка, связанная с движением Ихэцюань (Ихэтуань). Это название переводилось по-разному: «Кулаки во имя справедливости и согласия» или «Объединение боксеров во имя справедливости». Оно происходило от системы упражнений, включающих крайне ритуализированные движения рук и ног, контролируемое дыхание и медитацию, похожие на «Тайцзицюань», что безобидно практикуется миллионами китайцев в XXI в.{837}.[146] Помимо своей эзотерической гимнастики боксеры, как их стали называть на Западе, также практиковали шаманистские массовые путешествия в мир духов, ритуалы неуязвимости и аскетический образ жизни. При этом, хотя боксеры объединили многие элементы традиционного народного восстания, у них появилось одно важное нововведение. В отличие от своих предшественников, восстававших против династий, новое движение провозгласило новый боевой клич: «Да здравствуют Цины, долой иностранцев».

У патриотичных жителей провинции Шаньдун, которая дала Китаю двух великих мудрецов, Конфуция и Менцзы, было много причин для недовольства большеносыми варварами. Германия и Англия только что захватили арендные держания в Кяо-Чао и Вейхайвэе, которые глубокими шрамами врезались в береговую линию полуострова. Оставшуюся часть провинции наводнили заграничные товары, такие как хлопчатобумажная ткань промышленного производства, что разоряло крестьян, занятых кустарными промыслами. Многие лодочники на Большом канале остались без работы с появлением пароходных линий. Но самым навязчивым европейским импортом была воинствующая и непримиримая вера миссионеров.

Традиционно в Китае уживались различные конфессии, начиная от конфуцианства, даосизма и буддизма и заканчивая огромным количеством неофициальных крестьянских верований{838}. Китайцы часто использовали элементы из всех этих религий в своей каждодневной жизни, и власти относились к этому терпимо до тех пор, пока под сомнение не ставилась династия{839}. Христианство вызывало столько возражений именно потому, что настоятельно требовало от своих последователей отказаться от любых других форм духовной жизни. «Предрассудки» — такие как культ предков и идолопоклонство, праздники в честь местных божеств — осуждались священниками-чужаками как несовместимые с их доктриной. Отказ новообращенных китайцев участвовать в этих традиционных ритуалах вызывал недовольство и подозрение соседей. Подливали масла в огонь и привилегии, которыми западное духовенство награждало тех, кто соглашался принять крещение, — продовольствие или помощь в разрешении судебных споров. Деревенские жители, с одной стороны, презирали этих «рисовых христиан», а с другой — завидовали им, тогда как чиновникам начинало казаться, что миссионеры не только лезут не в свои дела, но и ниспровергают устои. Один русский китаевед того времени заметил, что мало-помалу китайцы убедились в том, что уважаемый человек не может быть христианином{840}.

Хотя миссионеры были в Китае повсюду, в Шаньдуне их присутствие было особенно заметным. В начале XVII в. иезуиты вели там активную деятельность, а после того как Срединное царство было официально открыто для христианских проповедников, в 1840-е гг. провинция стала домом для огромного числа французских католиков, шотландских пресвитерианцев, английских баптистов и американских конгрегационалистов, а также для воинственного и агрессивного Немецкого католического общества Слова Божия, возглавляемого епископом Иоганном Баптистом фон Анцером (именно убийство двух священников этого общества привело к захвату Кяо-Чао). В этой атмосфере территориальных захватов, экономического разлада, враждебного отношения к христианству и к иностранцам народ Шаньдуна легко пришел к выводу, что за всеми природными бедствиями, выпавшими на долю его провинции в конце 1890-х гг., стоят чужеземные дьяволы. «Кулакам во имя справедливости и согласия» было нетрудно завлекать в свои ряды рекрутов с помощью листовок, подобных той, которую в Порт-Артуре нашел русский дипломат:

Князь Цин ночью 4 числа 4-й луны троекратно видел следующий сон: пришел к нему бог и сказал, что всевышнему создателю угодно, чтобы китайцы не переходили ни в католичество, ни в другие христианские веры… ибо в противном случае, в особенности помогающие европейцам, будут строго наказаны. Отныне распространение католичества и других вероучений Иисуса, как весьма вредное и неосновательное, должно быть прекращено и повсюду в Китае уничтожено.

Из-за этого мы подверглись божескому гневу: бесснежью и бездождию. Бог повелел небесным войскам в количестве 8 миллионов опуститься с неба на землю, чтобы охранить и помочь китайскому народу и изгнать всех иностранцев. На тех, кто не поступит по требованиям настоящего объявления, и на их родителей посылаются всякие несчастия{841}.[147]

Боксеры впервые начали причинять неприятности весной 1898 г., когда их соратники начали нападать на китайских христиан в Западном Шаньдуне. Поначалу они не привлекли особого внимания Посольской улицы в Пекине. Дипломаты уже давно привыкли к докладам о нападениях на своих единоверцев в сельской местности. Кроме католиков-французов, большинство дипломатического корпуса относилось к таким вспышкам как к одному из многочисленных каждодневных рисков, связанных с жизнью в Китае{842}. К тому же беспорядки в Шаньдуне обычно касались местных новообращенных, а не европейцев.

Михаилу Гирсу в российской миссии эти вопросы были вдвойне безразличны, поскольку православная церковь никогда всерьез не конкурировала с Западом в борьбе за китайские души{843}. В любом случае у нового посланника были более насущные заботы — бесконечные переговоры по поводу правительственных действий в Маньчжурии, противостояние посягательствам других держав на российскую сферу влияния в Северном Китае, а также его напряженные усилия по восстановлению репутации Петербурга при цинском дворе{844}.

Посольства всполошились, когда боксеры убили первого иностранца — британского миссионера — в декабре 1899 г. Некоторые правительства потребовали от Цзунлиямынь запретить организацию{845}. Гире отказался присоединиться к этим требованиям, заявляя, что все это лишь повод, чтобы добиться у китайского правительства дополнительных уступок{846}. Когда некоторые державы, чтобы подкрепить свои требования, провели демонстрацию военно-морской мощи у крепости Дагу в феврале, русские военные корабли в ней не участвовали. Николай II полагал: «Нам не следует принимать участие в протесте других держав… Задача России на Востоке совершенно расходится с политикой европейских государств»{847}.

К весне 1900 г. восстание вышло далеко за пределы Шаньдуна. В апреле боксеры уже нарушили спокойную жизнь в окрестностях Пекина. Как и ее юго-восточный сосед, провинция Чжили также оказалась благоприятной почвой для повстанцев, поскольку там имелись большая христианская община, анклавы чужеземцев в Пекине и порту Тяньцзинь и железные дороги и телеграфы, которые проходили через всю провинцию{848}.

Другая причина, по которой боксеры смогли продвигаться на север с такой легкостью, состояла в том, что многие мандарины не хотели им противостоять. Хотя официально повстанцы осуждались как «еретическая секта», при дворе императрицы Цыси многие разделяли их неистовую ненависть к иностранцам и симпатизировали им. Императорские указы, объявляющие возмутителей спокойствия вне закона, чередовались с проявлениями благосклонности правительства. Временами создавалось впечатление, что даже вдовствующая императрица благоволит боксерам[148]. Недовольство Запада, казалось, только усиливало сочувствие Цыси к повстанцам, и в мае ее чиновники стали всерьез рассматривать возможность нанимать их на службу в милицию{849}.

В начале мая сведения об активизировавшейся деятельности боксеров непосредственно в столице начали тревожить небольшое западное сообщество на Посольской улице{850}. Теперь, когда дипломаты встретились 7 мая, чтобы обсудить ситуацию, Гире согласился вызвать небольшой контингент войск из близлежащего порта Тяньцзинь для усиления охраны посольств. Однако сделал он это с неохотой и опасался последствий. «Возможность постановления вопроса в столь широкие рамки, — писал Муравьев, — составляет, на мой взгляд, одну из серьезных, если не самую серьезную опасность положения, создаваемого ныне боксерами»{851}. Тем временем русский посланник продолжал свою собственную дипломатию, пытаясь убедить сторонников умеренных взглядов в Цзунлиямынь в том, что только решительные действия против восставших могут предотвратить интервенцию других держав{852}. 14 мая Гире сообщил китайским министрам, что остается в стороне от конфликта, но что, поскольку оба государства управляются самодержавной властью, он надеется на скорое восстановление порядка в Китае силами самих китайцев, без вмешательства других держав, которое привело бы к бедствиям еще худшим, чем вызванные восстанием боксеров{853}.

И хотя европейцы переживали за свою физическую безопасность, русские по-прежнему оставались довольно спокойны. Чиновник Министерства финансов написал другу на родину: «Беспорядки страны нас не касаются. Не верьте газетам, которые повторяют ложные английские и немецкие сообщения»{854}. И все же ситуация в Пекине постепенно ухудшалась. 21 мая боксеры убили двух британских миссионеров, а на следующий день перекрыли единственный железнодорожный путь к городу. Стены повсюду были оклеены плакатами, призывающими жителей изгнать всех иностранцев и христиан. И стало очевидно, что сторонники повстанцев имеют решающий голос при дворе Цыси.

«Ошпарило!»

 Карикатура в «Новом времени» (1900) типичный пример русского злорадства по поводу бедствий иностранцев в Пекине во время Боксерского восстания. 

Гире тоже обеспокоился. Когда боксеры подожгли деревенскую православную церковь и стали угрожать почтенной духовной миссии к северо-востоку от Запретного города, он понял, что ярость ксенофобов распространяется и на его соотечественников. Смирившись, он 27 мая написал Муравьеву: «…роль посланников кончена в Пекине, и дело должно уже перейти в руки адмиралов. Только быстрый приход сильного отряда может спасти иностранцев в Пекине»{855}. Двумя днями позже Дмитрий Покотилов, управляющий местным филиалом Русско-китайского банка, телеграфировал, что русское посольство осаждено{856}. Какое-то время эта депеша оставалась последним сообщением из Пекина, полученным в Петербурге. Через несколько часов единственная оставшаяся телеграфная линия, связывающая город с внешним миром, была отрезана{857}.

* * *

События в Китае не вызвали особого возмущения в русской прессе. Князь Мещерский насмехался над европейцами, попавшими в эту историю в Китае после многих лет осуждения Срединного царства за тысячелетнюю апатию{858}. Газеты не испытывали никакого сочувствия к иностранцам, на которых обрушился гнев боксеров. Сотрудник «Нового времени» Sore часто подшучивал над их затруднениями в своих карикатурах, а один из журналистов газеты утверждал: «А если взглянуть внутрь этой страны, на то, что там совершалось иезуитами, всякими просветителями и торговцами, то станет понятно, почему китайцы сплотились и взялись за оружие… Европа расплачивается в Китае за свои грехи»{859}. Жадность «капиталистических держав» была любимой темой как консерваторов, так и либералов. Один из ведущих сотрудников редакции Влас Дорошевич развивал эту тему в полемической статье в прогрессивной ежедневной газете «Россия». Описывая поездку в Китай, он цитировал знакомого, который говорил ему: «А знаете ли вы, что в колониальных войсках существует “охота на китайцев”… Охота на людей — в колониях явление более частое, чем охота на тигров…» Дорошевич осуждал «целые армии миссионеров», чьи проповеди приносили больше вреда, чем пользы, и разрушали жизни людей. Он сурово критиковал и торговцев опиумом, купцов и владельцев фабрик: «Каждое отребье лондонских или парижских мостовых желает жить и живет на Востоке с блеском, с роскошью!» Дорошевич с негодованием заключал:

Этот мятеж — это крик страшной, невыносимой боли, которую причиняет Европа, вонзаясь в Китай грязными когтями эксплоатации. И эти грязные когти эксплоатации нам выдают за благодетельные руки цивилизации. Не поддавайтесь обману! Европа лжет, когда называет эту печальную необходимость кровью тушить огонь “войной за цивилизацию”. Нет. Это война за эксплоатацию. И не “боксеры”, не “большие кулаки”, поднявшиеся на иностранцев и на продажных мандаринов, — истинные виновники этой войны, — а грязные лапы гг. европейцев, жадных, жестоких, третирующих людей, как собак{860}.

С точки зрения редакции, недовольство китайцев было полностью оправдано. Как и буры, которые сражались с британцами в Трансваале, боксеры считались патриотами, боровшимися за свою свободу против эксплуататорских колониальных держав{861}. Журналист Александр Амфитеатров сравнивал восстание боксеров с Отечественной войной 1812 г.: «Но то, что происходит теперь, весьма похоже на народную войну. Огромное значение народных войн не нам, русским, отрицать»{862}. Когда царские войска присоединились к другим державам для спасения посольств, еще один наблюдатель напомнил своим читателям, кто являлся настоящим врагом России: «…ведь не китайцы — наши враги, а лишь те, кто старается нас поссорить с соседями»{863}.

Эти настроения разделяли многие царские чиновники высшего ранга. Даже сам Николай никогда не осуждал китайцев. Хотя император и беспокоился о судьбе своего посланника в Пекине, он обвинял католических миссионеров, а не боксеров в том, что они являются «корнем всего зла». «Они, вместе с коммерческими притеснениями, всего более способствовали возбуждению ненависти китайцев к европейцам… Каким-нибудь способом следовало бы упомянуть об этом с целью ограничить бесстыдное эксплуатирование массы народа в Китае святым именем Христа»{864}.

Как и следовало предполагать, Сергей Витте возражал против суровых мер в отношении боксеров. По его мнению, оккупация Россией Ляодунского полуострова способствовала возмущению китайцев против иностранцев. Как рассуждал министр финансов, единственная возможность для Петербурга защитить свои интересы состояла в том, чтобы воздержаться от дальнейшей агрессии на Тихом океане. Наилучшая линия поведения — поддерживать династию Цин и сдерживать европейцев. Кроме того, монархия просто не могла пойти на риск еще одной авантюры на Востоке. Напоминая царю о потрясениях, которые охватывали Россию после военных кампаний второй половины XIX в., Витте настаивал: «…для общего положения дел внутри России существенно важно избегать всего, могущего вызвать внешние осложнения»{865}.

В противоречии со своей позицией трехлетней давности, когда он выступал за взятие Порт-Артура, министр иностранных дел теперь тоже стал сторонником мягкой линии на Дальнем Востоке. Когда назрел кризис, Муравьев посвятил все силы сохранению особых отношений своего правительства с Пекином. В его заявлениях постоянно повторялись упоминания о столярней истории мирных отношений между двумя автократиями. Как и Витте, граф Муравьев противился военной интервенции столь долго, сколь это было возможно. Когда в начале июня граф исчерпал возражения против отправки войск в регион, он настаивал на таком способе вмешательства, который не испортил бы отношений с Китаем в будущем: «Поддерживая… в течение двух столетий дружественные мирные сношения с своим соседом, Россия… по прекращении смут [должна] обеспечить себе скорейшее восстановление добрых соседственных отношений с Поднебесною империей»{866}.

И все же Муравьев не избежал критики за свой промах в Китае. Витте не забыл, как он обманным путем заставил царя захватить Порт-Артур и Далянь. Хотя министр финансов и поддерживал его нынешнюю позицию, он не преминул воспользоваться случаем и припомнил своему коллеге последствия его прошлого проступка{867}. Но самый жестокий удар он получил от императора. Муравьев всегда гордился своей способностью сохранять доверие и хорошее отношение царя, а Николай, как правило, поддерживал общее направление его политики в Китае. Но когда боксеры стали осаждать посольства в Пекине, Николай обвинил графа в том, что он недооценил серьезность ситуации. Особенно он был недоволен тем, что Муравьев не приказал сотрудникам миссии эвакуироваться из столицы раньше, пока еще было время. Когда министр иностранных дел неожиданно умер в ночь на 8 июня 1900 г. после горячего спора с Витте по китайскому вопросу, многие решили, что его кончина каким-то образом связана с событиями на Тихом океане{868}.

Преемник Муравьева, граф Владимир Николаевич Ламздорф, не внес существенных изменений в подход к дальневосточному кризису. Если Муравьев являлся образчиком придворного, то Ламздорф был чиновником до мозга костей. В отличие от многих предшественников на этом посту, Владимир Николаевич никогда не служил за границей. Более того, создавалось впечатление, что Ламздорф вообще не покидал здание министерства на Дворцовой площади, где у него были и кабинет, и квартира. «Странного вида», «очень бледный» и «пахнущий изысканными духами» — про графа сплетничали, что он имеет пристрастие к красивым молодым юношам из хороших семей, которых недавно приняли на службу в канцелярию{869}. Более вероятно, что у него просто не было никакой частной жизни. Новый министр иностранных дел жил исключительно ради своей карьеры на императорской государственной службе{870}. Кредо Владимира Николаевича, как он изложил его в своем дневнике, было простым: «…ничего не прошу, желая лишь придерживаться того, что будет признано наиболее полезным в интересах службы… Не мое дело судить, могу ли я вообще быть полезен, а также где именно и в каком качестве; пусть мне скажут обо всем этом, и я последую указаниям с чувством признательности и наилучшей доброй воли»{871}.

Французский дипломат однажды охарактеризовал Ламздорфа как министра иностранных дел «a la russe». Он подразумевал, что граф не имеет решающего слова при определении политики и отвечает «исключительно за русскую дипломатию и ее приспособление» к политике{872}. В случае с Китаем Ламздорф принял тот факт, что решения принимает Витте, и в первые три года своей службы на этом посту он почти полностью подчинил свою волю воле министра финансов{873}.[149]

Но были и сторонники более жесткого подхода к восточному вопросу. Полковник Вогак, русский военный атташе в Китае, отправлял тревожные отчеты о восстании с начала 1899 г.{874}. Адмирал Алексеев в Порт-Артуре не соглашался с попустительством дипломатов и был готов преподать китайцам урок{875}. Военный министр также ратовал за твердость. В отличие от чиновников на Певческом мосту, генерал Куропаткин утверждал, что особых отношений с династией Цин больше не существовало. После переворота, организованного вдовствующей императрицей в 1898 г., Пекин стал враждебно относиться ко всем иностранцам, включая и Россию. Куропаткин объяснял царю, что боксерское движение имеет «патриотический и антихристианский характер» и направлено против русских в той же мере, что и против других держав. Россия, заключал он, находится теперь в состоянии конфликта со всем Китаем: с политической точки зрения было бы полезно и дальше утверждать, что Россия воюет с мятежниками, но фактически она ведет войну против правительства Китая{876}. Не все русские генералы разделяли взгляды Куропаткина. Ванновский, бывший военный министр, категорически возражал против взглядов своего преемника и обвинял Куропаткина в том, что он цинично подстраивает войну, чтобы «получить Георгия степенью выше той, которая уже у [него] есть»{877}.

Когда летом 1900 г. кризис усилился, царь больше прислушивался к тем министрам, которые рекомендовали умеренную политику в Китае. Британский посол отмечал: «Мирный настрой Императора определил последовавшую политику, которую он стал проводить при горячей поддержке министра Витте и графа Ламздорфа, В результате сформировалась могущественная партия мира, которой безуспешно противостояла сильная военная партия»{878}. В конце концов Николай все же согласился на военное участие в интервенции, направленной против боксеров, и гордился выступлением своих войск во время китайской кампании{879}. Однако он постоянно подчеркивал, что его правительство выступает в Срединном царстве с особой миссией. «У России и у других стран слишком разные интересы и цели на Дальнем Востоке, как вообще и в Европе также», — писал он своей матери. «Что нам выгодно, то невыгодно и нехорошо для остальных — это давно известная истина»{880}.

* * *

Николай был вынужден вмешаться в кризис, вызванный Боксерским восстанием, против своей воли. Когда 25 мая британский посланник, сэр Клод Макдональд, совершил беспрецедентный шаг, обратившись к Гирсу с просьбой предоставить отрад численностью 4000 человек из гарнизона в Порт-Артуре, петербургское начальство посла посчитало себя обязанным удовлетворить просьбу{881}. Через несколько дней русские моряки присоединились к многонациональной армии под командованием британцев, которая выступила из Тяньцзиня и совершила тщетную попытку добраться до осажденных посольств в китайской столице{882}. В начале июня русские корабли вместе с пятью другими захватили укрепления Дагу в устье реки Пейхо, и почти весь этот месяц сибирская пехота играла решающую роль в сражении за Тяньцзинь{883}.

Каждое действие сопровождалось торжественными заявлениями о том, что Россия не имеет ничего против династии Цин. Типичным в этом отношении был циркуляр МИДа посольствам в европейских столицах, объявляющий о решении России присоединиться к международной экспедиции по освобождению дипломатических миссий в Пекине. В нем говорилось, что перед посылаемым по просьбе других стран войском стоит дополнительная задача — вступить с китайским правительством в сотрудничество для восстановления порядка, прежде всего в интересах самого Китая{884}.

После неудачной первой попытки добраться до посольств Николай несколько недель не мог решить, следует ли его армии присоединиться ко второй международной экспедиции в Пекин. Он согласился лишь только после того, как в середине июня до него дошло известие о том, что боксеры убили нового немецкого посланника, барона Клеменса фон Кеттелера{885}. И даже тогда царь и его министр иностранных дел мучительно размышляли, кому поручить командование армией. Предложение Куропаткина предоставить эту честь адмиралу Алексееву сочли неподходящим, поскольку Россия надеялась на установление особых отношений с Китаем. Но когда Токио вызвался предоставить одного из своих генералов, Ламздорф пришел в ужас. В конце концов немецкий фельдмаршал граф Альфред фон Вальдерзее оказался наиболее приемлемым кандидатом для выполнения этой задачи{886}.

А тем временем Петербург продолжал проводить свою дипломатию. После того как перерезали телеграф, переговоры с правительством в Пекине стали невозможны. Однако из своей полуссылки в Кантоне возвратился Ли Хунчжан, и его пригласили выступить в роли посредника. 13 июня Ли Хунчжан отправил Витте телеграмму с предложением провести переговоры с вдовствующей императрицей о подавлении восстания, в обмен на помощь русского царя в сдерживании европейцев{887}.[150] Николай одобрил эту идею, и Витте немедленно дал указание князю Ухтомскому ехать к «старику» в Китай, а русский флот получил приказ предоставить в распоряжение Ли Хунчжана крейсер для поездки в Пекин{888}. В итоге эта инициатива ни к чему не привела, поскольку другие страны скептически относились к сановнику, известному своими прорусскими настроениями. К середине сентября, когда Ли прибыл в китайскую столицу, западные войска находились там уже больше месяца{889}.

Утром 1 августа многонациональная армия наконец освободила посольства. Войска насчитывали 20 тыс. человек и состояли в основном из японского, русского, английского и американского подразделений. Чтобы пробиться из Тяньцзиня в столицу, им потребовалось десять дней. Ирония состояла в том, что первыми войсками, добравшимися до осажденного квартала, были не европейцы, а сипаи из 1-го Сикхского и 7-го Раджпутского пехотных полков. Осада длилась почти два месяца и стоила жизни 76 иностранных солдат, среди которых было 5 русских. Территория российского посольства почти не пострадала, однако здания Русско-китайского банка и Духовной миссии были разрушены. После захвата Пекина Цыси бежала со своим двором на запад в Сиань, столицу провинции Шэньси. После этого Боксерское восстание в Чжили быстро закончилось{890}.

Теперь внимание западных держав переключилось на то, чтобы добиться от династии Цин надлежащей компенсации за понесенные страдания. Больше года шли сложные переговоры между так называемыми союзниками, Ли Хунчжаном и двором Цинов в изгнании, которые привели к заключению «Боксерского протокола» в августе 1901 г. Условия протокола были драконовскими: казнь главных чиновников, выступавших против иностранцев, жесткие ограничения оборонительных ресурсов Китая, коммеморативные памятники погибшим европейцам и замена Цзунлиямынь Министерством иностранных дел западного образца. Наиболее обременительным условием была контрибуция в размере 450 млн. таэлей, что более чем вдвое превышало сумму, которую японцы потребовали пять лет назад, и в четыре раза — годовые доходы центрального правительства{891}.

В месяцы, последовавшие за захватом Пекина, Гире продолжал вызывать недовольство коллег своим нежеланием наказывать Китай{892}. 12 августа Петербург опубликовал заявление, в котором разъяснялось, что единственная его цель состояла в том, чтобы защитить российских подданных и помочь правительству Китая восстановить порядок{893}. В то же время царские чиновники выражали сильное недовольство вылазками фельдмаршала Вальдерзее в сельскую местность в течение осени, и они первыми выступали за то, чтобы вывести войска из столицы. Что касается самих переговоров, Николай отметил, что «Европа уже без того достаточно напилась китайской крови». Указания царя посланнику были ясны: «Я желал бы, чтобы Гире принимал меньше участия в коллективном давлении на китайцев для принятия ими поставленных Европой жестоких условий. Теперь пора нам отделиться от западных государств на Дальнем Востоке»{894}. Через несколько недель после снятия осады посланник выполнил пожелания императора вполне буквально: он временно перенес свое посольство в Тяньцзинь на том основании, что его присутствие в Пекине бессмысленно, поскольку двор Цыси оставался в Сиане. Роберт Харт ворчал: «Русские играют в свою собственную игру»{895}.

Миролюбивая позиция Петербурга вызывала ярость Запада. Премьер-министр Великобритании лорд Солсбери в какой-то момент считал, что «Россия, а не Китай, представляет наибольшую опасность»{896}. Кайзер Вильгельм II с негодованием воспринял заявления Ламздорфа как «чепуху, которую ни один из уважающих себя секретарей наших посольств и не подумал бы написать»{897}. Даже французский дипломат выразил мнение, что, «может быть, она [Россия] их [боксеров] прямо и не провоцировала, но наверняка поощряла. Она хорошо знает, как получить выгоду из этой ситуации»{898}.

* * *

Пока происходили дальневосточные события 1900 г., Россия держалась в стороне от других стран. Когда в начале года появились первые сообщения о волнениях, дипломаты отнеслись к ним как к проявлениям паники и отказались выражать Цинам свое неудовольствие. Когда беспорядки переросли в полномасштабное восстание, а летом началась осада посольского квартала, царь колебался, выжидал и крайне неохотно принял участие в международном походе на Пекин. Осенью и в следующем году посланник России уговаривал коллег смягчить требования, предъявляемые Цинам в качестве возмездия.

В начале августа 1900 г., вскоре после того как иностранные войска штурмом взяли Пекин, граф Ламздорф дал указание Федору Мартенсу, юридическому советнику его ведомства, составить докладную записку с изложением своих мыслей о Боксерском восстании. Мартенс был одним из ведущих авторитетов по международному праву и написал классический учебник по этому предмету. Иногда он также писал о насущных дипломатических проблемах. Его работы — например, «Англия и Россия в Центральной Азии», «Россия и Китай», «Африканская конференция в Берлине» — часто публиковались за границей, и многие считали их официальными заявлениями российского МИДа{899}.

Мартенс своевременно представил записку «Европа и Китай», которая послужила основой циркуляра Ламздорфа 12 августа. Хотя в этом документе не говорилось ничего нового, он показывал ясную картину официального отношения царя к последним событиям. Как объяснял автор, осада посольского квартала являлась наименее важным аспектом событий. Настоящая проблема заключалась в бесконечной, беззастенчивой эксплуатации Китая европейцами. Десятилетия «европейско-американские народы» разрушают Срединное царство с помощью опиума и миссионерской деятельности. Неудивительно, что мандарины и китайские патриоты играли ведущую роль в «народной войне». «Совершенно иначе относилась Россия к Китаю», — подчеркивал Мартенс. «Для [европейцев] Китай есть колония, которую нужно эксплуатировать всеми средствами. Для России же Китай есть великое соседнее государство, которое имеет полное право на самостоятельную жизнь»{900}.

Отношение царского правительства к Боксерскому восстанию, представленное в докладной записке Федора Мартенса, было с негодованием отвергнуто за границей как голая пропаганда. Однако русские были абсолютно правы, указывая, что они не экспортировали в Китай ни опиум, ни миссионеров. Более того, консервативные чиновники и в самом деле вполне могли сочувствовать ужасному состоянию другой автократии, отравленной западными идеями и товарами.

За исключением, может быть, Ли Хунчжана, в Пекине никто больше не относился положительно к союзу с русским царем. Но в Петербурге идея особых отношений оставалась более чем актуальной. Политика России на протяжении всего Боксерского восстания представляла собой целенаправленную попытку возобновить курс, взятый пять лет назад на переговорах в Симоносеки, когда Россия предложила защиту и покровительство Цинам. В то же время существовали и другие веские мотивы сохранять с Китаем дружественные отношения.