ГЛАВА 5. ЖЕЛТАЯ УГРОЗА. Алексей Куропаткин.
ГЛАВА 5.
ЖЕЛТАЯ УГРОЗА.
Алексей Куропаткин.
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины божией полно.
...
От вод малайских до Алтая
Вожди с восточных островов
У стен поникшего Китая
Собрали тьмы своих полков.
Владимир Соловьев, «Панмонголизм»
Владимир Соловьев впервые начал опасаться Дальнего Востока во время своего путешествия в Париж в 1888 г. Философ-поэт отправился во Францию, чтобы продвинуть свой план воссоединения католической и православной церквей. Римское духовенство в основном осталось глухо к его предложениям, а консервативные чиновники в Петербурге выразили свое недовольство такой инициативой. Становилось все более очевидно, что надежды Владимира Сергеевича на примирение двух великих христианских традиций несбыточны, и это сильно огорчало чувствительного поэта{372}.
И именно в такой момент мрачных раздумий Соловьев оказался на собрании Парижского Географического общества. В ничем не примечательной череде академиков, египтологов, исследователей и африканских сановников один из ораторов завладел его вниманием. Это был Чен Ки-тонг[43] — китайский военный атташе во французской столице и сотрудник «Revue des deux mondes». Этот старший армейский офицер был одним из сторонников движения «самоусиления», состоявшего из тех чиновников династии Цин, которые надеялись восстановить величие своей империи, взяв на вооружение новейшие достижения Запада. Речь Чен Ки-тонга представляла собой типичное изложение программы самоусиления:
Мы готовы и способны взять от вас все, что нам нужно, всю технику вашей умственной и материальной культуры, но ни одного вашего верования, ни одной вашей идеи и даже ни одного вашего вкуса мы не усвоим… Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем активное участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас{373}.
Соловьева особенно встревожила невозмутимость, с которой публика отнеслась к китайцу. «Европейцы приветствовали его с таким же легкомысленным восторгом, с каким иудеи маккавейской эпохи впервые приветствовали римлян», — мрачно замечал он. Русский философ считал Чен Ки-тонга представителем «чуждого, враждебного и все более и более надвигающегося на нас мира». Он добавлял, что «в его словах ненамеренно… высказывалось мнение, общее с четырехсотмиллионною народною массой». Владимир Сергеевич намекал на «грозную тучу, надвигающуюся с Дальнего Востока»{374}.
Двумя годами позже Соловьев изложил свои взгляды более основательно в длинном эссе «Китай и Европа». В его глазах эти две части Евразии являлись полными антиподами: «Противоположность двух культур — китайской и европейской — сводится, в сущности, к противоположению двух общих идей: порядка, с одной стороны, и прогресса, с другой»{375}. Для описания первой идеи Соловьев использовал термин «китайщина». В эпоху Екатерины, в конце XVIII в., это слово обозначало моду на все китайское, подобно французскому слову chinoiserie, но в XIX в. оно приобрело гораздо более пренебрежительную коннотацию и вызывало ассоциации с отсталостью, реакционностью, жестокостью и тиранией{376}.[44]
Как и Николай Пржевальский, Соловьев невысоко ценил культуру Китая. Соловьев разъяснял, что эта цивилизация, основанная на поклонении предкам и рабском почитании прошлого, была насквозь окостеневшей. Он писал, что «китайская культура… не дала миру ни одной великой идеи и ни одного вековечного и безусловно ценного творения ни в какой области. Китайский народ большой, но не великий»{377}. В заключение Соловьев писал, что хотя восточная империя и была опасна, Запад вовсе не обязательно был обречен: «Если мы, европейский христианский мир, будем… верны себе, т.е. верны вселенскому христианству, то Китай не будет нам страшен»{378}.
Тем не менее Соловьев продолжал страшиться Азии. Когда суровая засуха в 1891 г. привела к голоду, он увидел ее причины на Востоке. «На нас надвигается Средняя Азия стихийною силою своей пустыни…» — замечал он{379}. В рецензии на книгу Елены Блаватской «Ключи к теософии» Соловьев предупреждал, что автор и ее последователи являлись орудиями «наступательного движения буддизма на западный мир»{380}. Поразительная победа Японии над Китаем в 1895 г. вдохновила Соловьева на стихотворение «Панмонголизм» с его грозным предсказанием вторжения объединенных азиатских полчищ в Россию:
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины божией полно.
...
От вод малайских до Алтая
Вожди с восточных островов
У стен поникшего Китая
Собрали тьмы своих полков.
Как саранча, неисчислимы
И ненасытны, как она,
Нездешней силою хранимы,
Идут на север племена.
О Русь! забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
Смирится в трепете и страхе,
Кто мог завет любви забыть…
И Третий Рим лежит во прахе,
А уж четвертому не быть.
Пессимистические раздумья Владимира Сергеевича сопровождались другими, столь же мрачными предчувствиями. В 1897 г. он писал другу: «Наступающий конец мира веет мне в лицо каким-то явственным, хоть неуловимым дуновением, — как путник, приближающийся к морю, чувствует морской воздух прежде, чем увидит море»{381}.
Наиболее известное произведение Соловьева о Дальнем Востоке — его апокалиптическая «Краткая повесть об Антихристе». Опубликованная незадолго до его смерти в 1900 г., повесть являлась приложением к «Трем разговорам» — размышлениям о силе зла и необходимости ему противостоять. Будто бы написанная монахом Пансофием, повесть изображает катастрофические события конца света — вооруженные конфликты, пришествие Антихриста, победу над ним объединенных сил христианства и иудаизма и в конце концов — тысячелетнее правление Христа. Это произведение несет на себе явный отпечаток Библии, особенно Откровения Иоанна, и вновь обращается с мольбой к Восточной и Западной церквям изжить раскол.
Самый драматичный момент повести — ее начало, где предсказывается период войн и революций в XX в., кульминацией которого станет нападение с Востока. Заправляет здесь Япония:
Подражательные японцы, с удивительною быстротой и успешностью перенявшие вещественные формы европейской культуры, усвоили также и некоторые европейские идеи низшего порядка. Узнав из газет и из исторических учебников о существовании на Западе панэллинизма, пангерманизма, панславизма, панисламизма, они провозгласили великую идею панмонголизма, то есть собрание воедино, под своим главенством, всех народов Восточной Азии с целью решительной борьбы против… европейцев{382}.
Привлечь на свою сторону китайцев оказалось нетрудно:
… в начале XX века они приступили к осуществлению великого плана — сперва занятием Кореи, а затем Пекина, где они с помощью прогрессивной китайской партии низвергли старую маньчжурскую династию и посадили на ее место японскую. <…> В руках Японии китайцы видели сладкую приманку панмонголизма, который вместе с тем оправдывал в их глазах и печальную неизбежность внешней европеизации{383}.
Японские офицеры теперь обучали огромную армию, состоявшую из китайцев, маньчжуров, монголов и тибетцев. Новая конфедерация сначала вытеснила европейцев из их азиатских колоний и концессий. Затем династия предприняла более грозный шаг:
Преемник [первого богдыхана из японской династии], по матери китаец, соединявший в себе китайскую хитрость и упругость с японскою энергией, подвижностью и предприимчивостью, мобилизирует в Китайском Туркестане четырехмиллионную армию, и, в то время как Цун Лиямынь [Цзунлиямынь. — Примеч. ред.] конфиденциально сообщил русскому послу, что эта армия предназначена для завоевания Индии, богдыхан вторгается в нашу Среднюю Азию и, поднявши здесь все население, быстро двигается через Урал и наводняет своими полками всю Восточную и Центральную Россию. <…> Боевые достоинства русских войск позволяют им только гибнуть с честью{384}.
Воспользовавшись древней враждой между немцами и французами, азиатские орды завоевывают весь континент. Новое «монгольское иго» господствует над Западом в течение полувека, пока его наконец не свергнут. Только Британия избежала захвата, заплатив дань в 1 миллиард фунтов стерлингов.
Когда Соловьев публично читал свою повесть в Петербургской думе в феврале 1900 г., на Дальнем Востоке было еще спокойно. Однако тем летом газеты наполнились сообщениями о яростной вспышке восстания в Северном Китае против засилья иностранцев, в народе окрещенного «боксерским». Для склонного к мистицизму поэта эта новость означала подтверждение его самых дурных предчувствий. В письме в журнал «Вопросы философии и психологии» он утверждал: «Но предвидение и предчувствие этих событий… действительно у меня было и высказывалось мною еще гораздо раньше…»{385} Соловьев видел в Боксерском восстании ни много ни мало предвестие финальной катастрофы: «Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как и у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе дела заранее известно»{386}.
Соловьев считал угрозу, идущую с Дальнего Востока, библейским наказанием, знаком гнева Божия на христиан, не способных примириться между собой. Один ученый даже сравнивал азиатов с одной из семи казней Ветхого Завета, отмечая, что в Средние века эмблемой для обозначения монголов была саранча{387}. Философ Николай Бердяев размышлял: «Христианской России и христианской Европе, как кара за грехи, за измену Христу… грозит панмонголизм, крайний Восток, до сих пор дремавший, Восток, нами забытый»{388}.
В то время как экуменические призывы Соловьева мало кем были услышаны, идея об опасности, идущей с Востока, завладела умами многих русских. В большей степени, чем кто-либо другой, Владимир Соловьев способствовал возникновению у соотечественников представления о «желтой угрозе». Его апокалиптические раздумья нашли благодарную аудиторию в среде поэтов и философов Серебряного века, особенно в беспокойное время после 1905 г.
До войны с Японией такие настроения в образованных слоях русского общества были редкостью. И все же некоторые его представители разделяли глубокие опасения Соловьева по поводу Восточной Азии и потенциальной угрозы с ее стороны. Наиболее влиятельным выразителем таких идей в царском правительстве был военный министр Алексей Куропаткин. Представления о «желтой угрозе» не играли в восточноазиатской политике на рубеже веков столь важной роли, как идеи, обсуждавшиеся в трех предыдущих главах, но они составляли скрытое интеллектуальное течение, влияние которого ощущалось в Петербурге. Его ведущим сторонником в официальных кругах и был генерал Куропаткин.
* * *
Как и многие офицеры императорской армии, Алексей Николаевич Куропаткин родился в своей касте{389}. Он появился на свет 17 марта 1848 г. в имении своих родителей в деревне Шешурино, недалеко от Пскова. Его отец, капитан Николай Емельянович Куропаткин, преподавал геодезию в различных военных учебных заведениях Петербурга. В 1861 г., одновременно с освобождением крестьян, Николай Емельянович покинул действительную службу. Вернувшись в деревню, он посвятил остаток жизни участию в новоучрежденном земском самоуправлении.
Николай Емельянович позаботился о том, чтобы его сын получил надлежащее военное образование. Алексей Николаевич был зачислен в престижный столичный 1-й кадетский корпус, затем окончил Павловское училище в 1866 г. В 1860-е гг. воспитанники даже таких аристократических заведений были подвержены радикальным настроениям поколения. Годы спустя Куропаткин вспоминал, что до 1866 г. он был «народником старой школы»{390}. Книги, более всего повлиявшие на него в те годы, — «Отцы и дети» Ивана Тургенева и «Что делать?» Николая Чернышевского{391}. В зрелом возрасте Алексей Николаевич, как и его отец, придерживался умеренно либеральных взглядов и горячо поддерживал земство{392}.[45]
После окончания училища Куропаткина назначили младшим офицером в 1-ю Туркестанскую стрелковую бригаду. С этого началась его долгая служба империи в век колониальных войн. Россия только начала кампанию по завоеванию ханств в Средней Азии. После деморализующего поражения в Крыму десятью годами ранее пески Туркестана предлагали великолепные возможности для молодых офицеров, желающих отличиться.
Куропаткин быстро показал себя. В последующие два года он участвовал в действиях против Бухарского эмирата, в частности в двух штурмах Самарканда. К 1869 г. он уже командовал батальоном, а в 1871 г. поступил в Николаевскую академию Генерального штаба. Куропаткин оказался столь же способным и к учебе и окончил академию первым в списке выпускников. За отличную учебу он был награжден поездкой за границу с пребыванием в Германии, Франции и Алжире. Северная Африка представляла особый интерес, поскольку французская армия воевала против кочевников-мусульман в войне, напоминавшей Куропаткину его собственные сражения в Туркестане.
Алексей Николаевич Куропаткин
Алексей Николаевич возвратился в Россию с орденом Почетного легиона за храбрость, проявленную в Сахаре, а также с большим количеством сведений о французских кампаниях. В течение последующего года он опубликовал статью в «Военном сборнике» «Очерки Алжирии», за которой последовала серия «военно-статистических» очерков о регионе{393}. Начальство вскоре направило своего офицера обратно в Туркестан, где он получил свой первый Георгиевский крест за храбрость, проявленную в сражении против кокандцев. Чрезвычайно благоприятным для его карьеры было его назначение начальником штаба у генерал-майора Михаила Скобелева. Известный в народе как «белый генерал», Скобелев был блестящим командиром, чьи подвиги в Средней Азии прославили его в русском обществе.
Куропаткин также продемонстрировал свои дипломатические таланты, когда в 1876 г. Константин фон Кауфман, генерал-губернатор Туркестана, направил его с деликатной миссией к руководителю мусульманского восстания Якуб-беку для ведения переговоров о границах России с его владениями, центром которых был Кашгар в Синьцзяне{394}. Это было крайне опасное предприятие, поскольку на значительной части территории все еще было неспокойно. Вскоре после выступления Куропаткин был ранен: его отряд атаковали киргизские всадники в горах Тянь-Шаня. Ему пришлось вернуться на российскую территорию и лечиться до выздоровления в течение полугода. Вторая попытка оказалась более успешной. Алексей Николаевич провел зиму в качестве гостя Якуб-бека.и уговорил предводителя повстанцев согласиться на большую часть территориальных притязаний Петербурга. Как и Николай Пржевальский, который встречался с Якуб-беком несколькими месяцами раньше, Куропаткин собрал богатые сведения об этом малоизвестном регионе. Русское географическое общество вскоре опубликовало очерк Алексея Николаевича о Кашгарии, а затем наградило его золотой медалью за вклад в науку{395}.
В следующем году Куропаткин отправился на войну с Турцией, только что разразившуюся на Балканах. Снова назначенный правой рукой Скобелева, Куропаткин сыграл активную роль в скобелевских операциях в Ловче и Плевне, а также во время трудной зимней кампании{396}. После завершения военных действий Алексей Николаевич недолгое время служил заведующим Азиатской частью Главного штаба, где одним из его подчиненных был Николай Пржевальский. Но в Туркестане еще оставались незавоеванные лавры. Куропаткин вернулся как раз вовремя, чтобы принять участие в одном из последних крупных сражений в Средней Азии — знаменитом штурме туркменского укрепления Геок-тепе под командованием генерала Скобелева в январе 1881 г. Именно полковник Куропаткин вел последнюю атаку на Геок-тепе, получив за это еще один Георгиевский крест и чин генерал-майора.
В течение следующих пятнадцати лет Куропаткин оттачивал свои административные навыки. Первое назначение он получил в Петербург на должность помощника начальника Главного штаба, генерал-адъютанта Николая Обручева. Куропаткин активно участвовал в мероприятиях по стратегическому планированию, разведке, организации учений, снабжению и др.{397}.[46] Однажды, в 1886 г., Алексей Николаевич даже лично проводил тайную рекогносцировку в проливе Босфор неподалеку от Стамбула. Для военного его ранга это было весьма необычное предприятие{398}. Через четыре года генерал снова был направлен в Среднюю Азию, где получил должность начальника Закаспийской области. Он прекрасно проявил себя и на этом посту и много сделал для улучшения экономики и инфраструктуры этого края.
Генерал также продолжал много печататься. Это были статьи об артиллерии, охоте и кампаниях в Средней Азии, а также большой том, посвященный последней Русско-турецкой войне{399}. Хотя этот последний представлял собой опыт военной истории, его красочная проза, несомненно, предназначалась для широкой публики. Естественно, Скобелев занимал видное место в этих произведениях, и, восхваляя его, Куропаткин также способствовал росту своей собственной репутации{400}. Сам Александр Николаевич говорил: «У Михаила Дмитриевича многому научился, во многом ему подражал. Учился прежде всего решительности, дерзости в замыслах, вере в силу русского солдата»{401}. В народном сознании Куропаткин был столь тесно связан со своим прежним командиром, что когда его назначили главнокомандующим в войне с Японией в 1904 г., некоторые рекруты из крестьян полагали, что ими снова командует Скобелев, хотя тот умер более двадцати лет назад{402}.
Осенью 1897 г., в начале царствования Николая, стареющий военный министр Петр Ванновский попросил у монарха разрешения выйти в отставку[47]. Некоторые считали генерала Обручева идеальным преемником Ванновского, но Николай, по всей вероятности, хотел видеть на этой должности более молодого человека. Закрепившаяся за Куропаткиным репутация боевого генерала, сослуживца Скобелева, возможно, тоже сыграла свою роль{403}. По словам Витте, «если бы в то время подвергнуть баллотировке вопрос, кого назначить военным министром, то большинство высказалось бы за Куропаткина»{404}. В канун Рождества 1897 г. Николай вызвал генерала Куропаткина в Царское Село и сообщил ему о назначении военным министром. «Служите правдою. Надейтесь на Бога и верьте в мое к вам доверие», — приказал монарх своему новому министру{405}.
Назначение Куропаткина состоялось в трудный для русской армии момент. Хотя военные сделали многое, чтобы восстановить свой престиж, утраченный более 30 лет назад после Крымской войны, генерал прекрасно понимал стратегическую уязвимость империи перед лицом постоянного наращивания вооружений западными соседями. Дело усугубляли непоколебимая скупость министра финансов Сергея Витте и кажущееся бесконечным поглощение средств Военно-морским флотом{406}. Оригинальным решением было убедить другие державы прекратить это дорогостоящее соревнование. Когда, вскоре после назначения Куропаткина министром, Австро-Венгрия начала вводить скорострельную артиллерию, он предложил Николаю идею соглашения, которая в итоге вылилась в Гаагскую мирную конференцию 1899 г.{407}. Будучи реалистом, Куропаткин также постоянно призывал к укреплению обороны на границе с Германией и Австро-Венгрией.
В этом контексте Дальний Восток был дорогостоящим развлечением. Уже в феврале 1898 г., в разгар кризиса из-за захвата Германией порта Кяо-Чао в Северном Китае, Куропаткин уговаривал своего повелителя не поддаваться соблазну вмешательства в тихоокеанскую игру{408}. Он убеждал, что если Россия окажется втянутой в этот конфликт, то это может принести пользу только Германии — самому опасному стратегическому сопернику. В октябре 1902 г., когда тихоокеанские территории тяжелым бременем легли на военные ресурсы России, Куропаткин писал начальнику Главного штаба генералу В.В. Сахарову: «Мы так там запутались, так много оттянули средств, что осуществили надежды и мечты Германии: дать России возможность увязнуть в китайских или индийских делах, чтобы ослабить ее на Западе»{409}. После поездки в Японию в следующем году Куропаткин снова уговаривал Николая не расходовать ценные военные ресурсы империи на Востоке. Хотя многие советники царя настаивали на агрессивной политике в этом регионе, военный министр по-прежнему считал, что Германия представляет собой более серьезную угрозу{410}.
Был еще один резон не слушать пение тихоокеанских сирен. В прошлом Азия обычно уступала небольшим, но превосходящим ее технологически европейским армиям. Как показала Япония, уничтожив в 1895 г. значительно превосходящие ее в численности силы Китая, Восток стремительно догонял Запад. Уже в 1887 г. Куропаткин был обеспокоен утратой белым человеком превосходства над другими расами:
Весьма знаменателен и тревожен тот факт, что вообще в борьбе европейцев в Азии и Африке противники их стали в последнее время быстро совершенствоваться. Неудачи англичан в Афганистане, Судане, французов в Тонкине показывают, что народы Африки и Азии могут бороться против европейцев и могут одерживать успех{411}.
В начале 1900-х, в период относительного спокойствия на Востоке, военный министр предупреждал Николая, что его империя будет особенно уязвима в случае такого развития событий, из-за слабой заселенности земель по ту сторону Урала: русских насчитывается только 18 миллионов «в этой громаде народов» — против 300 миллионов индусов и 400 миллионов китайцев{412}.
Будучи министром, Алексей Куропаткин еще не использовал выражение «желтая опасность». В первый раз он открыто напишет эти слова через шесть лет после того, как будет освобожден от должности, в своей книге «Задачи русской армии»{413}. До 1905 г. он выражался более уклончиво и употреблял такие метафоры, как «желтый поток» и «желтые волны». И все же основная идея желтой опасности — угрозы Европе со стороны народов Азии — уже укоренилась в его мыслях.
В 1904 г., когда началась война между Японией и Россией, тревожные предчувствия Куропаткина, казалось бы, сбылись. Через несколько дней после начала военных действий Николай назначил военного министра главнокомандующим на Востоке. Это было популярное решение, поскольку в представлении многих генерал являлся наследником Скобелева. К сожалению, Алексей Николаевич был кем угодно, но только не человеком действия. Его патологическая неспособность принимать решения, наряду глубокими сомнениями в силе своих войск и собственных талантах, не способствовала успеху русских войск в Маньчжурии. Вскоре после поражения при Мукдене в марте 1905 г. Куропаткин был освобожден от обязанностей главнокомандующего.
После войны бывший военный министр участвовал в резкой полемике по поводу этого конфликта с Сергеем Витте и другими. Живя по преимуществу в своем имении, он нашел время написать несколько книг. Во время Первой мировой войны генерал вернулся на действительную военную службу и командовал русскими войсками на Северном фронте. Он снова не блистал успехами, и летом 1916 г. Николай отправляет его генерал-губернатором в Туркестан. Недолгое пребывание на этом посту началось с подавления мусульманского восстания как раз наподобие тех, которые Куропаткин часто предсказывал. Он занимал этот пост до падения монархии, которое произошло менее чем через год.
Для бывшего министра царского правительства и высокопоставленного генерала императорской армии Куропаткин относительно благополучно пережил установление советского режима. Невзирая на уговоры французского посла, Алексей Николаевич отказался эмигрировать и предпочел прожить остаток дней школьным учителем в родной деревне Шешурино. Он мирно скончался в январе 1925 г.
* * *
У русских, которые пережили почти два столетия монгольского владычества, лучше, чем у кого-либо из европейцев, должна была сохраниться историческая память об опасности, которая может прийти с Востока. Летописные свидетельства, такие как «Повесть о разорении Рязани Батыем», и средневековые былины были полны леденящими кровь описаниями изуверств, совершенных кочевниками с Востока во время нашествия в 1230-х гг.[48]. Несмотря на это, к XIX в. отношение народа к Восточной Азии стало относительно доброжелательным. Иван Крылов вряд ли хотел навести на читателей ужас, когда писал в басне «Три мужика»: «Есть слух — война с Китаем: / Наш Батюшка велел взять дань с Китайцев чаем». Когда в 1880-х гг. группа учителей провела среди русских крестьян опрос с целью выяснить, каковы их знания о мире, они обнаружили, что респонденты очень положительно относятся к Китаю. В ответах на вопросы, какая страна является самой сильной и самой богатой, в обоих случаях чаще всего упоминался Китай, оставив позади себя даже Россию. Крестьяне часто делали вывод о богатстве и могуществе Китая, потому что его император никогда не тратил свои ресурсы на войны, в отличие от их собственного царя. Еще более поразительно, что некоторые считали китайцев единоверным народом{414}.
Среди интеллигенции отношение было менее благоприятным. Во время правления Николая I (1825—1855) прогрессивно настроенные авторы начали приравнивать Китай к летаргии, застою и деспотизму. Александр Пушкин писал про стены «недвижного Китая», а Виссарион Белинский замечал о китайцах: «До сих пор, с незапамятных времен, они коснеют в нравственной неподвижности, непробудным сном спят на лоне матери природы»{415}. Александр Герцен также презрительно отзывался о Срединном царстве: «…нельзя положительно утверждать, что Китай, например, или Япония будут продолжать века и века свою отчужденную, замкнутую, остановившуюся форму бытия. Почем знать, что какое-нибудь слово не падет каплей дрожжей в эти сонные миллионы и не поднимет их к новой жизни?»{416}. В глазах западников, таких как Белинский и Герцен, восточный сосед воплощал все, против чего они восставали. Китай являлся для России напоминанием о том, во что она сама может превратиться. Враги самодержавия даже взялись писать о династии Цин в эзоповской критике династии Романовых{417}.
Иногда писатели XIX в. изображали Восточную Азию в более зловещем свете. В конце романа Федора Достоевского «Преступление и наказание» герой-убийца Раскольников видит кошмары, лежа на тюремной койке: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу»{418}. Высказывалось предположение, что восточные черты и одежда Ноздрева в романе Гоголя «Мертвые души» должны были подчеркнуть его агрессивное поведение{419}.
Ошеломительный дебют Японии в качестве тихоокеанской державы в середине 1890-х гг. способствовал возникновению беспокойства по поводу желтой угрозы. Но страх, что Япония может возглавить натиск с востока, существовал и раньше. Это представление, возможно, впервые заявило о себе в России в книге Василия Головнина, морского офицера, который попал в плен к японцам вместе со своей командой в экспедиции на Курилы в 1811 г. Описание, составленное им за два года пребывания в плену, явилось одним из немногих выходивших тогда в Европе подробных очерков о Японии, добровольно изолировавшей себя от мира. В целом капитан представил довольно объективный взгляд, даже признав, что у японцев были основания взять его в плен. Покидая Японию, он размышлял: «…наступивший благоприятный ветер быстро понес корабль и отдалял нас от берегов, на коих испытали мы столь много несчастья и великодушия мирных жителей, называемых от европейцев (может быть, уже чересчур просвещенных?) “варварами”»{420}. Когда речь зашла о японской армии, Головнин заключил, что «в военных науках всякого рода они… еще младенцы»{421}. Недостаток военной доблести являлся результатом изоляции империи и отрицательного отношения к инновациям. Читатели после 1904 г. сочтут зловещим пророчеством его замечание о том, что неспособность усвоить современные способы ведения войны не является для обитателей острова врожденной: «…если бы японское правительство пожелало иметь военный флот, то весьма нетрудно устроить оный на европейский образец и довести до возможного совершенства»{422}. По словам Головкина, другим странам очень повезло, что Япония считает для себя недостойным вступать в контакт с Западом, потому что хороший лидер («подобный великому нашему Петру») мог бы привести Японию к господству на Тихом океане. «А если бы случилось, что японцы вздумали ввести к себе европейское просвещение и последовали нашей политике, тогда и китайцы нашлись бы принужденными то же самое сделать. В таком случае сии два сильные народа могли бы дать совсем другой вид европейским делам»{423}.
Еще через 60 лет ссыльный анархист Михаил Бакунин сделал подобное предсказание в своей главной работе «Государственность и анархия»:
Напрасно презирают китайские массы. Они грозны уже одним своим огромным количеством, грозны, потому что чрезмерное умножение делает почти невозможным их дальнейшее существование в границах Китая… Внутри Китая живут массы, гораздо менее изуродованные китайскою цивилизациею, несравненно более энергические, к тому же непременно воинственные… Надо заметить еще, что в последнее время они стали знакомиться с употреблением новейшего оружия и также с европейскою дисциплиною… Соедините только эту дисциплину и знакомство с новым оружием и с новою тактикою с первобытным варварством китайских масс <…> да примите в соображение чудовищную огромность населения, принужденного искать себе выхода, и вы поймете, как велика опасность, грозящая нам с Востока{424}.
Офицеры разведки подходили к рассмотрению потенциала азиатских держав более скрупулезно, чем анархист Бакунин. Начиная с 1880-х гг. страницы «Сборника» Главного штаба и подобных изданий были полны рассуждений об усилиях Китая переделать свои Вооруженные силы по европейскому образцу. Хотя мало кто так же категорично отрицал такую возможность, как воинственный первопроходец Николай Пржевальский, как правило, офицеры не верили в возможность успешной реформы цинской армии[49]. Самые авторитетные знатоки Китая в Главном штабе отдавали должное впечатляющим размерам империи, но заключали, что присущий династии Цин консерватизм препятствует любому стремлению к прогрессу. Так, подполковник Бутаков уверял, что с 1840-х гг. китайская армия едва ли изменилась{425}. Что касается Японии, ее Вооруженные силы удостоились внимания только после того, как они нанесли поражение Китаю в 1895 г.[50].
Таким образом, Василий Головнин и Михаил Бакунин в своих опасениях по поводу Востока были в незначительном меньшинстве. Если не считать некоторого беспокойства во время напряженных отношений с Китаем в 1880-х гг., даже большинство военных не видели ни в одной дальневосточной державе потенциального агрессора. До 1895 г. подавляющее большинство русских просто не видели никакой угрозы со стороны Восточной Азии.
* * *
Как русские, так и европейцы помнили, что из Азии приходили многочисленные и разрушительные вторжения. В древности Восток периодически угрожал Западу, начиная с попыток Персии завоевать греческие государства в V в. до н.э. Падение Римской империи было по меньшей мере ускорено следовавшими один за другим набегами с Востока, самым известным из которых было нашествие гуннского вождя Аттилы в середине V в. н.э. Восемьсот лет спустя, в 1241 г., хан Батый опустошил Венгерское королевство на заключительном этапе похода, уже разорившего русские княжества. Средневековый мир, который поначалу с надеждой полагал, что монголы — это персонажи мифического несторианского царства пресвитера Иоанна, начал видеть в них исчадия ада. Им не казался простым совпадением тот факт, что распространенное второе название монголов — татары было очень созвучно слову «Тартар», обозначающему преисподнюю в классической мифологии{426}. Один французский хронист писал, что монголы — это «больше звери, чем люди, которые утоляют жажду человеческой кровью и пожирают плоть собак и людей»{427}.
Как указывает Денис Синор (Denis Sinor), «монголы были первыми азиатами, с которыми страны Запада вступили в прямой контакт»{428}. Следующая встреча с Дальним Востоком была более позитивной. Католические миссионеры, которые начали путешествовать в Китай в XVI в., обычно идеализировали экзотическую империю. Основываясь на благоприятных отзывах иезуитов и других, мыслители в XVII—XVIII вв., например Вольтер, видели в Срединном царстве апофеоз просвещенного деспотизма.
К концу XVIII в. начали появляться более негативные высказывания. Другие французские мыслители, такие как Монтескье и Руссо, увидели в цинском Китае тиранию, а не разумное правление. Монтескье был также поражен огромным количеством китайцев. В своем сочинении «О духе законов» он отмечал: «Климат Китая необыкновенно благоприятствует росту народонаселения. Женщины там так плодовиты, как нигде на земле. Самая жестокая тирания не останавливает там процесса прироста населения… Население Китая благодаря его климату не перестанет размножаться и одолеет тиранию»{429}. По любым меркам, император Цин управлял огромным населением. Если в 1800 г. население Франции и России составляло 27 млн. и 35 млн. человек соответственно, число китайцев оценивалось в 200 млн. К 1900 г. население Китая возросло больше чем вдвое — примерно до 400 млн., по сравнению с 41 млн. французов, 167 млн. русских и 76 млн. североамериканцев{430}.
Поначалу данные о таком существенном демографическом неравенстве были не более чем отвлеченными статистическими курьезами. Но в 1798 г. английский пророк-пессимист Томас Роберт Мальтус в книге «Опыт о законе народонаселения» высказал мысль о том, что высокие темпы рождаемости представляют опасность для общего благополучия{431}. Идеи об опасности перенаселения во второй половине XIX в. стали причиной растущего беспокойства по поводу огромного количества жителей Востока, особенно когда многочисленные китайские эмигранты начали прибывать на Тихоокеанское побережье Северной Америки и в Австралию{432}.
Организации, такие как Комитет по защите англосаксонской расы, стали требовать введения строгого контроля над приемом новых эмигрантов из Азии в США. Политики всех мастей обнаружили, что резкая антикитайская риторика является отличным способом набрать голоса, и даже будущий президент Теодор Рузвельт ругал «аморальную, вырождающуюся и ничтожную нацию»{433}. Местные газеты, включая «Сан-Франциско Экзаминер» Уильяма Рэндольфа Херста, увеличивали тиражи, печатая страшные истории о коварстве и испорченности «Джона Чайнамена»{434}.
Огромное население Китая стало ярким лейтмотивом синофобии конца XIX века. Это выразил британский писатель Редьярд Киплинг: «Есть три расы, которые умеют работать, и только одна, которая умеет роиться»{435}. Законодатели в Вашингтоне обосновывали аргументы по ограничению иммиграции из Азии зловещими предупреждениями о «наплыве монголов». В своей речи в Конгрессе 1892 г. сенатор из Орегона громогласно заявлял: «Если эти огромные орды китайских варваров под предводительством великого монгольского вождя Тамерлана более пяти столетий назад смогли не военной доблестью, но простой силой численного превосходства опустошить все на своем пути в России, Турции, Египте и Индии… они могут сделать это снова»{436}.[51]
Страхи Северной Америки и Австралии по поводу азиатского демографического наплыва совпали с растущим унынием среди европейских интеллектуалов. В последние десятилетия века, видевшего, как великие державы образовали огромные заморские империи и обеспечили беспрецедентное благосостояние у себя на родине, многие начали опасаться, что западная цивилизация быстро клонится к концу в результате морального, социального, физического и религиозного упадка. В литературе расцветал декаданс, а Макс Нордау в «Вырождении» и Брукс Адаме в «Законе цивилизации и упадка» предупреждали, что мир белого человека неуклонно стареет и скоро его обгонят более молодые расы[52].
Чарльз Пирсон (Charles Pearson), историк, обучавшийся в Оксфорде, который много лет провел в Австралии, объединил идеи поколения о надвигающемся упадке Запада с идеями об опасностях, представляемых «желтой расой», в своем произведении «Национальная жизнь и характер» («National Life and Character»){437}. Впервые опубликованная в 1893 г., эта книга была с большим одобрением встречена будущим американским президентом Теодором Рузвельтом, как «одна из наиболее примечательных книг о конце века»{438}. Пирсон был согласен с Нордау и Адамсом в том, что период расцвета европейских наций остался позади. Урбанизация, ослабление семейных уз и «моральное разложение» — все это подрывало жизненные силы Запада. Подобно анемичному, в прошлом могущественному, благородному роду, белый человек был более не в состоянии сохранять свое господствующее положение. В конце концов, цивилизация более низкого уровня имеет больше шансов выжить, чем привилегированная», — отмечал Пирсон. «Мы проснемся и обнаружим, что нас… оттеснили народы, на которые мы смотрели как на подчиненных, считая, что они должны обслуживать наши потребности»{439}.
Согласно Пирсону, Китай больше всего выигрывал от упадка «арийской расы». Во-первых, его население было на удивление живучим. Даже во время тайпинского восстания в 1850-е — начале 1860-х гг., унесшего жизни 30 млн. человек, Срединному царству все равно удавалось поставлять иммигрантов в Юго-Восточную Азию, Австралию и Северную Америку. Теперь главной становилась экономическая угроза. Готовые усердно работать за малую толику того, что платили белым, китайцы неминуемо должны были захватить мировые рынки. Однако Пирсон усматривал на горизонте и политическую угрозу. Если кто-нибудь объединит и возглавит этот народ, размышлял он, «трудно предположить, что Китай не превратится в агрессивную военную державу, которая отправит свои миллионные войска за Гималаи и через Степи»{440}.
Читатели книги Чарльза Пирсона взволновались из-за китайских народных масс, но больше всего для популяризации идеи желтой угрозы сделал немецкий кайзер Вильгельм II.{441},[53] В 1895 г., вскоре после того как Япония наголову разбила китайцев в быстротечной войне, прусский монарх дал указания профессору Герману Кнакфуссу из Кассельской академии искусств нарисовать картину. Как говорил сам кайзер, на картине были изображены «страны Европы, представленные своими небесными покровителями, созванные архангелом Михаилом… чтобы объединиться в борьбе с нашествием буддизма, язычества и варварства для защиты креста»{442}. Надпись гласила: «Народы Европы! Защитите свое священное наследие!»{443}
Вильгельм приказал широко распропагандировать это изображение. Он дарил копии своим служащим и главам иностранных государств, оттиски распространялись в народе, и этот рисунок украшал даже судна немецкого Восточно-азиатского пароходства{444}. Кайзер также украшал свои речи напыщенными высказываниями о желтой опасности, особенно во время Боксерского восстания в Китае в 1900 г. В то лето, когда немецкие военные корабли отправились из Бремерхафена в Восточную Азию, он сказал офицерам: «Вы отправляетесь с тяжелой и серьезной миссией… Это может быть началом великой войны между Западом и Востоком»{445}.
Полковник граф Хельмут фон Мольтке, будущий начальник немецкого Генерального штаба, получил приказ подарить картину царю Николаю осенью 1895 г. в память о вторжении двух империй в Восточную Азию вместе с Францией в начале того года. Стремясь подтолкнуть своего кузена к действиям на Тихом океане, Вильгельм еще раньше наставлял Николая, что «в будущем великая задача России состоит в том, чтобы культивировать Азиатский Континент и защитить Европу от нашествия Великой Желтой Расы»[54]. В течение последующих восьми лет кайзер продолжал подобными аргументами подстрекать Николая к действиям на Востоке. В письме из Познани летом 1902 г. самопровозглашенный «адмирал Атлантического океана» предупреждал «адмирала Тихого океана» о японских военных инструкторах в Китае: «20—30 миллионов обученных китайцев, которым помогает полдюжины японских дивизий. Дивизии под началом блестящих бесстрашных ненавидящих христианство японских офицеров. Офицеры — это… реальное воплощение “Желтой опасности”, которую я описывал несколько лет назад и за изображение которой меня высмеивало большое количество людей»{446}. Лаконичные ответы Николая на разглагольствования кузена говорили об отсутствии подобных страхов перед «желтой угрозой». Царь с трудом терпел своего властного прусского родственника[55].
Алексей Куропаткин был горячим противником неуклюжих попыток кайзера вовлечь Россию в азиатские дела. Он считал, что настоящую опасность представляла как раз внушительных размеров армия Германии на западной границе. Генерал часто напоминал Николаю: «…чем более потратит Россия сил и средств на Дальнем Востоке, тем слабее будет на Висле и Немане»{447}. И в то же время Куропаткин был крайне обеспокоен огромной численностью населения Китая и его способностью нанести ущерб Российской империи. Во время своего пребывания на посту министра он настоятельно убеждал царя без нужды не провоцировать своенравные народы Востока. Хотя Куропаткин без колебаний применял силу в Азии, когда возникала угроза интересам России, он делал это, чтобы защитить государство, а не завоевывать новые территории.
Как и Николай Пржевальский, Куропаткин познакомился с восточными людьми лицом к лицу. Однако его оценка военных навыков азиатских народов в корне отличалась от оценки Пржевальского. Рассказы Куропаткина о пребывании в Кашгарии и Туркестане дают более объективное изображение местных бойцов. И они были не толпой трусливых лентяев, как у Пржевальского, а скорее умелыми воинами, несмотря на отрицательные черты их характера.
«Народы Европы! Защитите свое священное наследие!»
Аллегория желтой опасности, написанная Германом Кнакфусом по приказу кайзера Вильгельма II (Diosy A. The Near East. London, 1898)
Описывая кочевников-туркменов, с которыми он сражался в Центральной Азии, Куропаткин говорил, что они «вполне симпатичны] своею храбростью, гостеприимством, любовью к своей земле». Физически они великолепны — высоки, атлетически сложены, сильны и выносливы, но они также «жестоки, вероломны, лгуны, завистливы и прожорливы»{448}. Отношение Куропаткина к Якуб-беку и его силам было гораздо менее презрительным, чем у Пржевальского. Соглашаясь с тем, что правление мятежника продлится недолго, Алексей Николаевич тем не менее высоко оценивал его военные дарования, организаторские способности, «личную храбрость», «скромную жизнь», силу воли и «железную энергию»{449}.
Куропаткин опасался, что азиаты станут лучше воевать через какое-то время, когда они освоят современное оружие. В прошлом русским европеизированным военным было легко побеждать плохо вооруженных степных кочевников. Но Куропаткин отмечал, что даже в Средней Азии царское правительство больше не может считать само собой разумеющимся свое превосходство: «…в городах наши противники дрались лучше, и при штурмах у нас и у них бывали большие жертвы. Появление усовершенствованного оружия в руках азиатских народов значительно увеличило трудность действия против них»{450}.
Что касается Китая, Куропаткин хотя и признавал, что цинская армия не представляет непосредственной угрозы для России, но из-за своей численности она является силой, с которой приходится считаться. Его также настораживало безразличие китайского солдата к своей судьбе, его «способность спокойно встречать смерть»{451}. Больше всего военного министра волновало мирное продвижение китайцев в российские пределы. Амурский край уже страдал от прироста «желтого населения». Вторя рефрену, знакомому жителям Калифорнии конца XIX в., Куропаткин докладывал царю в 1903 г., что китайские переселенцы «забирают в свои руки торговлю, составляют главную массу рабочих по прокладке дорог, возведению зданий, торговым работам, постройке крепостей; они проникают всюду, как прислуга, и наконец, в качестве арендаторов и рабочих…» Наконец, «желтолицые» вытесняли русских и из сферы аграрных занятий{452}. Годом раньше военный министр предупреждал Николая о коварном плане китайских властей заселить Маньчжурию и Монголию (регионы, которые ранее были по большей части недоступны для китайцев-хань) большим количеством переселенцев из самого Китая. Такое развитие событий было особенно неблагоприятно для Восточной Сибири{453}. Куропаткин бил тревогу: «С увеличением населения в северной Маньчжурии увеличится и опасность, что желтолицые могут затопить в своем желтом потоке небольшие существующие в Приамурском крае русские оазисы»{454}.
Из азиатских государств военный министр с наибольшим уважением относился к Японии. Уже в марте 1898 г., вскоре после своего назначения, Алексей Николаевич выразил обеспокоенность по поводу возможного нападения японцев на недавно приобретенную военно-морскую базу Порт-Артур{455}. Куропаткин получил возможность непосредственно изучить тихоокеанского соперника летом 1903 г., когда Николай отправил его в Японию с необычной миссией{456}. Основной целью путешествия было объяснить позицию России в отношении Маньчжурии и Кореи в период крайне напряженных отношений с Токио по этим вопросам. Генерал также лично произвел рекогносцировку потенциального противника. Как гость японской армии, он посещал военные академии и оружейные заводы, наблюдал учения и осматривал подразделения в Токио, Нагасаки, Осаке и других местах.