2. Уроки жизни
2. Уроки жизни
Мне было 12 лет, и я была в V классе, когда в семье Головни произошла катастрофа, совершенно изменившая их жизнь. Мечеслав Фелицианович Головня, поляк по происхождению, воспитывался и жил в России, тогда как вся семья его — мать, сестры и брат — помещики Царства Польского — имели жительство в Варшаве. Причастные к восстанию 1863–1864 годов, они были арестованы, их большие именья конфискованы, а сами они потом сосланы в одну из внутренних губерний России. Когда это происходило в Варшаве, жандармы подумали и о Мечеславе Фелициановиче, который, окончив курс в Лесном корпусе (впоследствии Лесной институт), служил лесничим в Тетюшском уезде и женился на моей тетке, Елизавете Христофоровне Куприяновой. Они устроили уютное гнездышко в 2 верстах от Христофоровки, в деревне Зубаревке, в прекрасной усадьбе знакомого помещика, всегда жившего в Петербурге. Казалось, им предстоит спокойное и счастливое житье. Но внезапно одной темной ночью наехали жандармы, произвели обыск, захватили переписку и, арестовав Головню, увезли в Казань. Это событие, неслыханное в нашей глуши, вызвало большую сенсацию, а тетя, беременная своим первенцем, была, конечно, в отчаянии. Месяца три Головню продержали в крепости, а потом выпустили, лишили места и запретили занимать какую-либо правительственную или общественную должность. Положение молодой четы было критическое. Мечеслав Фелицианович был человек избалованный, привыкший к хорошей обстановке. А тетя, как было раньше сказано, носила на себе следы институтского режима времен Загоскиной, любила заниматься собой и в житейском отношении отличалась наивностью, так как из института не ездила даже на вакаты. Настали тяжелые времена: средств к существованию совершенно не было, возможность заработка была закрыта — все привычки, всю жизнь приходилось перекраивать наново. Из беды их выручил тетюшский богач и большой скряга Карл Иванович Крамер, о скаредности которого ходили анекдоты. Он был уездным лекарем в дореформенное время и, по словам матери, нажил состояние при рекрутских наборах, когда желавшие избавиться от бритья головы при осмотре полости рта показывали в нем золотой. Старик Крамер, хороший знакомый дедушки, знал мою мать с детства и теперь оказал помощь ее сестре. Он пригласил Головню сначала управляющим в свое имение в 40 верстах от нас, а потом предложил купить его на льготных условиях, с рассрочкой. Головни мужественно принялись за работу, отбросив все, что напоминало барство. Мечеслав Фелицианович сделался настоящим «плантатором», как я шутливо звала его после выхода из института. В парусиновом костюме, черный от загара, он проводил целые дни летом в поле, на пашне, жнитве или покосе, зимой — около риги, в молотильном сарае при машине, а тетя, раньше сентиментальная особа и белоручка, с талией, «как у осы», с утра до ночи хлопотала в кухне, заботилась о молочном хозяйстве, ухаживала за детьми и превратилась в хозяйку, которая умеет все сама сделать. Моральный переворот, происшедший в них на моих глазах, имел громадное значение для моей психики: они так бодро, без жалких слов отказались от всех условностей и удобств прежнего быта и вели такую трудовую, скромную жизнь, что, зная их прошлое, нельзя было не любоваться ими.
В то время я не раз приезжала погостить к ним в Каргалу, и для меня было истинным удовольствием жить в обществе этих славных людей, в атмосфере труда, бодрости и взаимной дружбы.
Их отношение ко мне было всегда теплое и нежное. Случалось, когда я сидела в их домике у окна в лучах солнца моей 18-й весны, Мечеслав Фелицианович подходил и, заглядывая мне в лицо, начинал декламировать некрасовское: «Что так жадно глядишь на дорогу?» — и далее: «Будет бить тебя муж привередник, и свекровь в три погибели гнуть», как будто предостерегая, что я выйду замуж и испытаю общую участь женщины, подавленной детьми и кухней. А я, у которой уже шевелилась мысль в голове, не решаясь высказаться громко, мысленно выпрямлялась и говорила про себя: «Нет, я не погрязну в суете каждого дня».
В этот же период пробуждения зародились мои первые симпатии к Польше, к ее независимости и свободе. Одним из земских врачей уезда был поляк Свентицкий, искусный медик, веселый, общительный, очень неглупый человек. Он бывал у нас то как врач, то как знакомый вместе со своей молодой женой, тоже полькой. Летом, бывало, съедутся к нам Куприяновы, Головни и они. В сумерки, перед картами, идут разговоры о Польше, о событиях, которые там происходили, о репрессиях, которыми было подавлено восстание. Свентицкий вынет из кармана фотографию Муравьева-вешателя, изображенного в виде свирепого бульдога, а Головня покажет портреты сестер в польских национальных костюмах. Подшучивают над тетюшским жандармским офицером Лоди, который подсматривает, подслушивает, разыскивая в нашем медвежьем углу «ржонд» и «польскую интригу». Вечером на террасе мать с деланным вниманием начинает всматриваться в темнеющие кусты сада, жестом давая понять, что видит спрятавшуюся в них фигуру Лоди, а Свентицкий с чувством декламирует стихотворение гр. Растопчиной «Насильственный брак», в котором Польша, против воли сочетанная с Россией, с гневом говорит: «Унижена, оскорблена… Не предана, я продана… Я узница, а не жена!..»[102]