5. УНИЖЕННЫЕ И ОСКОРБЛЕННЫЕ

5. УНИЖЕННЫЕ И ОСКОРБЛЕННЫЕ

Мы уже видели, какую власть имел миф о «перековке» — о том, что будто бы в советском обществе каждый человек, независимо от совершенных им преступлений и недостатков происхождения, поддается переделке. Однако в действительности все было иначе. Если пятно преступного прошлого в некоторых случаях еще можно было смыть, пятна другого рода оставались практически навечно. Клеймо «плохого» социального происхождения упорно не желало исчезать, даже когда власть сама пыталась в середине 1930-х гг. упразднить его. Клеймо сомнительного политического прошлого — принадлежности к другим политическим партиям до революции, к оппозициям внутри большевистской партии, дурной славы «врага народа» во время Большого Террора — тоже было неустранимо.

В советском обществе было много изгоев. В 1920-е гг. к ним относились священники и бывшие священники, представители дореволюционного дворянства, бывшие капиталисты и нэпманы, кулаки и «раскулаченные». Большинство этих людей заклеймили официально, лишив права голоса. В 1930-е гг. ряды изгоев пополнил быстро растущий контингент административных ссыльных и политических узников. Семьи всех этих людей обычно разделяли их участь. Вместе с кулаками ссылали их жен, детей и престарелых родителей; сыновей и дочерей священников не принимали в вузы; в эпоху Большого Террора существовали специальные лагеря для «жен изменников родины».

Новая советская Конституция 1936 г. провозгласила новую классовую политику, но отнюдь не уничтожила тенденцию искать козлов отпущения, клеймить их и превращать в парий, глубоко укоренившуюся в советском обществе со времен революции. Большой Террор, последовавший фактически сразу за принятием Конституции, сильно расширил круг заклейменных и усилил паническую злобу, с какой другие граждане кидались доносить на них.

От коммунистов, сбившихся с пути и оказавшихся в оппозиции, часто требовали сделать публичное признание и покаяться в совершенных ошибках, но признание их не спасало. Иногда раскаявшимся оппозиционерам разрешали вернуться в партию, но положение их после этого было неустойчиво и по большей части через несколько лет их снова исключали. Точно так же и нежелательное социальное происхождение невозможно было зачеркнуть заверениями в лояльности и отречением от своего класса или своих родителей. Правда, местное руководство иногда поощряло священников устраивать эффектное зрелище публичного сложения с себя духовного сана. Но клеймо на них все же оставалось, поскольку они редко могли найти себе другое занятие, если не скрывали своего прошлого.

Так как возможность снять клеймо законными или другими общепринятыми способами представлялась столь редко, естественным выходом для человека с темным пятном в биографии было постараться скрыть его. Это значило — создать себе новое социальное лицо — уловка, которая была призвана обмануть других, но которую в конце концов и сам обманщик зачастую начинал принимать совершенно всерьез. Сокрытие социального происхождения было очень распространено, но считалось серьезным преступлением и не сходило с рук вечно. Чем отчаяннее люди пытались утаить порочащие их факты, с тем большим рвением другие граждане стремились их «разоблачить». Разоблачение скрытых врагов вменялось в обязанность каждому коммунисту и комсомольцу. Но коммунисты отнюдь не являлись единственными разоблачителями, а преданность советской власти представляла лишь один из многих возможных мотивов доноса на того или иного человека. Доносы в Советском Союзе служили множеству личных целей: если ты доносил на личного врага или нежеланного соседа, что он — тайный троцкист или бывший помещик, скрывающий свое классовое лицо, то вполне мог рассчитывать, что государство заплатит тебе по счетам.

ИЗГОИ

В основе советской системы представительства были советы, революционные органы, от имени которых большевики захватили власть. И в 1917 г., и в своем прежнем воплощении в 1905 г. советы являлись классовым институтом, т.е. представляли не все общество в целом, а только «рабочих», или «рабочих и солдат», или «рабочих и крестьян». Придя к власти, большевики расширили классовую базу советов, включив в нее служащих, домохозяек и другие категории, не допускавшиеся прежде к выборам в советы. Однако советы по-прежнему остались классовым институтом в том отношении, что в них не допускались эксплуататоры и лица, не занимающиеся общественно-полезным трудом, а голоса городского населения имели перевес над голосами сельского[1].

По Конституции РСФСР 1918 г. следующие категории граждан не могли избирать и быть избранными в советы:

- лица, эксплуатирующие наемный труд с целью извлечения прибыли (сюда относились кулаки, городские предприниматели и кустари) и живущие на нетрудовые доходы (проценты с капитала, прибыль с предприятий, плату за аренду собственности и т.д.);

- частные торговцы и посредники;

- монахи и священнослужители всех религий;

- бывшие служащие и агенты царской полиции, тайной полиции и жандармского корпуса;

- члены бывшей императорской семьи, дома Романовых[2].

Лица, лишенные избирательных прав, составляли ядро более широкой группы под общим названием «чуждые элементы» или «социально-чуждые». В нее входили всевозможные представители бывших привилегированных слоев — дворянства, буржуазии, царского чиновничества и т.д., получивших общее прозвище «бывшие» (как ci-devants эпохи Французской революции), а также другие лица с подозрительными социальными или политическими связями[3]. На деле и сама группа лишенцев была шире и менее четко очерчена, чем оговаривалось в Конституции. Во-первых, сразу последовали дополнения, распространяющие лишение прав на должностных лиц императорского и белых правительств, офицеров белых армий, лиц, бывших при старом режиме помещи­ками и капиталистами, не говоря уже о тех, «кто не лоялен к советской власти»[4]. Во-вторых, местные советы, составляя списки лишенцев по районам, зачастую толковали закон на свой лад и включали в эти списки любого, кто казался им «классовым врагом»[5].

Само по себе право голоса имело чисто символическое значение, однако в 1920-е гг. была установлена целая система классо­во-дискриминационного законодательства, направленная на то, чтобы дать как можно более широкие возможности пролетариату и отнять их у буржуазии. При приеме в институты и техникумы практиковался «соцотбор» (т.е. пролетарское выдвижение). Жилищные и налоговые ведомства, комиссии по распределению пайков проводили ту же дискриминационную политику, даже суды должны были следовать принципам «классового правосудия», жестоко карая «социально-чуждых» и оказывая всяческое снисхождение пролетариату. Социально-чуждых не принимали в партию и комсомол, а зачастую и на работу в государственные учреждения. Из всего этого следует, что лишенцы теряли не только право голоса, но и массу других прав и возможностей[6].

В глазах большевистских интеллигентов классовая принадлежность представляла собой сложное понятие, несводимое целиком к классовому происхождению. Однако в партии в целом преобладал «генеалогический» подход. Если твой отец до революции был помещиком или кулаком, ты носил то же клеймо, невзирая на свое социальное положение или политические убеждения. Если ты священник, клеймо переходило и на твоих детей, пусть даже они отреклись от тебя и клянутся в преданности делу революции[7].

Классовая война

В конце 1920-х гг. коммунисты считали, будто им угрожают поднимающие голову классовые враги: прежняя буржуазия, новая буржуазия — нэпманы, — кулаки, даже «буржуазная интеллигенция». Однако, по всем признакам, в действительности дело обстояло совсем наоборот. Это партия пошла в атаку на классовых врагов, совсем как в годы гражданской войны. Бизнес нэпманов прикрыли. Кулаков обвиняли в утаивании зерна, запрещали им вступать в колхозы и, в конце концов, объявили их «ликвидацию как класса», что означало экспроприацию, выселение из дома, а зачастую — ссылку или заключение в лагерь. В то же самое время подверглась нападению и церковь, огромное число священников было арестовано, церквей — закрыто. Интеллигенции тоже приходилось туго: ее травили борцы за Культурную Революцию и в любой момент могли обвинить в нелояльности и даже в измене[8].

Все свидетельствовало о том, что для всех, кто носил клеймо плохого социального происхождения, наступили тяжелые времена. Во время выборов в советы 1929 г., проходивших под девизом классовой войны, избирательных прав было лишено больше людей, чем когда-либо прежде[9]. В 1929 и 1930 гг. в государственных учреждениях прошли чистки с целью удаления лишенцев и других социально-чуждых; этот процесс часто сопровождался унизительным публичным перекрестным допросом вычищаемого. Сочувственно настроенный репортер описывает, как проходил чистку один работник налогового ведомства:

«Маленький, чисто выбритый старичок, получивший воспитание в "добропорядочной" генеральской семье и в царском министерстве финансов: он держится на трибуне с достоинством. 12 лет октябрьской революции дали очень немного этому человеку. Сегодня с трибуны он заявляет о своем понимании чистки: — Если я не нужен, не гожусь, скажите — я уйду. Но зачем же меня пачкать?»[10]

Детей лишенцев исключали из школ; как с горечью записал в своем дневнике писатель М. Пришвин, практиковался даже «классовый подход к умирающим (в больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами)». Лишенцам становилось все труднее найти или сохранить работу; карточек после введения карточной системы им не давали, и они вынуждены были покупать продукты по коммерческим ценам. Летом 1929 г. у «нетрудовых элементов» отрезали телефон под тем предлогом, что сеть перегружена. Осенью Моссовет начал выселять «нетрудящихся» из муниципальных квартир, хотя даже в партии некоторые критически настроенные люди считали, что это незаконно[11].

Наступление на классовых врагов, по-видимому, пользовалось более прочной поддержкой на низших партийных уровнях, а не среди высшего руководства. И главу советского правительства А. Рыкова, и других членов Политбюро, вскоре снятых с должности за правый уклон, и официального главу государства М. Калинина мучили серьезные сомнения. А. Енукидзе, еще один государственный руководитель высокого ранга, прославившийся щедрым покровительством по отношению к «бывшим», возмущался, так же как и руководящие работники российских и украинских органов просвещения, в том числе вдова Ленина Надежда Крупская[12].

Но общее партийное мнение было против них. В конфиденциальном письме о бедственном положении священников Калинин жаловался товарищу по Политбюро Серго Орджоникидзе, что местные власти творят «совершенный произвол» над священниками и другими лишенцами и игнорируют их законные права:

«Все усилия местных властей направлены на то, чтобы "раскулачить" служителей церкви наравне с кулаками. Это незаконное "раскулачивание" проводится под маской налогообложения. Служителей церкви стараются обложить всеми возможными налогами и на такие суммы, что они не в состоянии выполнить предъявляемые к ним требования, и тогда все их имущество конфискуют, даже необходимые в хозяйстве предметы, и семью выселяют... Духовенство и членов их семей, независимо от пола, возраста и состояния здоровья, отправляют работать на лесоповал. Порой преследования представителей духовенства буквально превращаются в издевательство. Например, в Барнаульском районе были случаи, когда служителей церкви заставляли чистить свинарники, конюшни, уборные и т.д.»[13]

В записке Сталину, очевидно от Енукидзе, положение лишенцев представлено отчаянным — им часто запрещают работать, не дают карточек, их детей исключают из школы, а в деревне их нередко лишают крыши над головой. В канцелярию Калинина потоком хлынули протесты. Только за первые два месяца 1930 г. от граждан РСФСР было получено 17000 жалоб на необоснованное лишение избирательных прав (за те же месяцы 1926 г. — меньше 500). В большинстве из них основной упор делался не на само лишение прав, а на сопутствующие карательные меры: выселение из квартир, исключение из профсоюзов и учебных заведений, увольнение с работы, обложение специальными налогами, раскулачивание и т.д.[14]. Несмотря на то что Енукидзе и Калинин выступали против лишения людей права на труд, правительство фактически именно так и поступило, распорядившись секретным постановлением в августе 1930 г. не давать лишенцам и другим служащим, потерявшим работу в результате недавних чисток, пособия по безработице и не регистрировать их на бирже труда. «Их следует отправлять на лесозаготовки, торфоразработки, на уборку снега, и только в такие места, где испытывают острую нехватку рабочей силы», — гласило постановление[15].

Наркоматы просвещения России и Украины обнаружили, что местные власти просто-напросто игнорируют их инструкции, запрещающие проводить чистки в школах[16]. Один местный совет (которому несомненно придала храбрости как активная поддержка со стороны местной парторганизации, так и молчаливая — со стороны ЦК) даже писал в центр о том, насколько целесообразно было исключение 86 студентов, из которых почти половина имела родителей-лишенцев, и разъяснял, почему предложил ослушаться распоряжений правительства РСФСР: «Все они являются сыновьями крепких потомственных кулаков, и у некоторых родители сосланы на Соловки... Разжигание национализма, процветание различного рода парнографии (sic!), дезорганизация ученической жизни, в подавляющем большинстве случаев исходило от этих кулацких сынков... Все эти 38 человек, при нахождении в школах, скрывали свое социальное положение, фиктивно числились бедняками, середняками, а некоторые даже батраками... между тем, как дети рабочих, бедняков и батраков не могут туда попасть, из-за отсутствия свободных вакантных мест»[17].

Введение декабрьским законом 1932 г. внутренних паспортов навлекло новые несчастья на городских лишенцев и других социально-чуждых. До этого паспорта считались символом старорежимного деспотизма. Но теперь советская власть оказалась в отчаянной ситуации: голод в деревне вызвал массовое бегство в города, грозившее совершенно подорвать карточную систему. Кроме того, сама логика действий режима, например практика ссылки и административной высылки (о чем речь пойдет ниже), казалось, требовала создания паспортной системы, которая ограничила бы передвижение населения. Как во времена царизма, в советских паспортах указывались не только имя, пол, возраст и национальность владельца, но и его социальное положение. Паспортизации сопутствовало введение системы городской прописки, при которой жить в городе имел право только тот, кто был там надлежащим образом прописан[18].

Реально паспорта появились в начале 1933 г. В Москве и Ленинграде, первыми подвергшихся паспортизации, эта операция послужила поводом для чистки всего городского населения. Тех, кто не выдерживал проверку ОГПУ, в первую очередь беглых кулаков и лишенцев, лишали прав на жительство и выгоняли из города. Комиссия Политбюро сделала все возможное, чтобы четко определить, кому не следует выдавать паспорта. Бывшие кулаки и раскулаченные подлежали изгнанию, невзирая на нынешний род занятий. Под удар попала также более широкая группа недавних выходцев из деревни, особенно тех, кто не имел квалификации, постоянного занятия или места жительства, и тех, кто приехал в город «исключительно в целях личного устройства». Священники тоже попали в этот список, кроме тех, кто служил в дей­ствующих церквях (число которых сильно уменьшилось после антирелигиозной кампании 1930 г.) или был «на иждивении крупных специалистов» — инженеров, профессоров и т.п. Далее шла общая категория «паразитов»: профессиональные игроки, торговцы наркотиками, содержатели борделей и т.п. Наконец, преступники, осужденные за тяжкие преступления, такие как бандитизм, контрабанда, спекуляция валютой, подлежали высылке наряду с теми, кто осуждался или подвергался административному наказанию за политические преступления[19].

Несмотря на все усилия комиссии, критерии и категории, как всегда, оказались весьма расплывчатыми. Как можно определить, кто из крестьянских иммигрантов прибыл в город «исключительно в целях личного устройства»? Насколько «крупным» должен быть специалист, чтобы спасти от изгнания своего престарелого отца-священника? Дополнительное затруднение представляло то обстоятельство, что лица, родившиеся и постоянно проживающие в Москве и Ленинграде, по идее, имели право на получение паспорта[20], но оставалось неясным, является ли это право безусловным. Следует ли давать паспорт и прописку коренному ленинградцу, оказавшемуся содержателем публичного дома? Как быть с москвичом-священником, церковь которого закрыли во время Культурной Революции? Ничего не говорилось о семьях тех, кто попал в черный список. Следует ли их тоже высылать из города? Если следует, то что понимать под семьей? Наконец, в правилах, установленных комиссией Политбюро, не говорилось прямо, что лишение избирательных прав само по себе может быть основанием для отказа в выдаче паспорта: недосмотр ли это или дело каждого лишенца нужно рассматривать отдельно? Председатель комиссии Енукидзе предпочитал гораздо более узкие критерии для высылки из города, чем другие члены комиссии, не говоря уже о работниках ОГПУ, отвечавших за проведение паспортизации на местах. Местные должностные лица, как правило, автоматически отказывали в выдаче паспортов лишенцам, членам их семей и вообще всем, в ком интуитивно чувствовали «социально-чуждых». По словам одного из подчиненных Енукидзе, работники ОГПУ, ведавшие паспортизацией, давали своим людям устные инструкции не выдавать паспорта «классовым врагам» и «бывшим», не обращая внимание на распоряжение, гласившее, что одно только социальное происхождение не является основанием для отказа[21].

Не успели паспортные отделы ОГПУ начать работу, как центральные правительственные органы и городские советы оказались засыпаны жалобами тех, кого необоснованно лишили паспортов. Как с неудовольствием сообщали из секретариата Калинина, «не выдаются на практике паспорта трудящимся, многим молодым рабочим, специалистам и служащим, даже комсомольцам и членам ВКП(б) только за то, что они по своему происхождению дети бывших дворян, торговцев, духовенства и т.п.»[22].

26-летнему Михаилу Звереву, помощнику бухгалтера на одной московской фабрике, отказали в выдаче паспорта на том основании, что его отец был священником, хотя младший Зверев с 1929 по 1931 г. служил в Красной Армии и давно не поддерживал контактов с отцом. Н. Гельд-Фишман отказали на том основании, что ее первый муж был расстрелян в 1930 г. (подробности не уточнялись), хотя она вышла замуж второй раз еще в 1923 г. Пункт о «недавно прибывших» вызывал всевозможные недоразумения. Два брата и сестра Коротковы, бывшие беспризорники, родились в Москве. Государство отправило их в Воронеж учиться на ткачей, потом они работали сначала на воронежской фабрике, а после ее закрытия — на московском текстильном комбинате. Им отказали в выдаче паспортов как недавно приехавшим в Москву. Был еще более нелепый случай: юноше, направленному из Ташкента на учебу в Ленинградскую консерваторию, — одному из сотен студентов, посылаемых в столицу из национальных республик в рамках программ выдвижения национальных кадров, — не выдали паспорт на том основании, что он не ленинградец[23].

Как всегда, практика ходатайств и покровительства приходила на помощь, смягчая на деле суровость закона. Во всех случаях, описанных выше, были поданы письменные и устные ходатайства в секретариат Калинина, и результатом подобных ходатайств нередко становилась отмена первоначального решения. Система покровительства действовала еще эффективнее. Один мемуарист рассказывает, как графу Николаю Шереметеву удалось избежать кары за свое дворянское происхождение. Его жена, актриса Вахтанговского театра, неизменно выручала его из беды, обращаясь к одному из своих могущественных патронов:

«...ОГПУ арестовывало Николая Петровича десять раз. И ни разу не сидел он в тюрьме больше, чем десять дней... Никак не могли советские власти примириться с тем, что живой граф Шереметев ходит на свободе по улицам пролетарской столицы. Но связи Цецилии Львовны были сильнее советских законов».

Эти связи продолжали действовать и в напряженный период паспортизации — хотя молодого чекиста, выдававшего Шереметеву паспорт, так обозлил тот факт, что в верхах защищают классового врага, что он швырнул документ ему под ноги, прошипев: «Бери, бери паспорт, барское отродье»[24].

ССЫЛКА И ВЫСЫЛКА

При царском режиме административная ссылка в отдаленные районы страны была признанной мерой наказания. После революции систематическое ее применение не практиковалось вплоть до конца 1920-х гг., когда высылке подверглись члены левой оппозиции (в том числе сам Троцкий, высланный в Алма-Ату, а через год вообще из Советского Союза), члены неких «контрреволюционных организаций и групп» и бывшие помещики, все еще жившие в своих поместьях[25]. Но все эти операции были ничтожны по своим масштабам по сравнению с массовой ссылкой кулаков, начавшейся вместе с коллективизацией в 1930 г. За 1930—1931 гг. из сельской местности были высланы почти 400000 семей, или около 2 млн чел. Высылка кулаков производилась еще раз в 1932-1933 гг., правда, в меньших масштабах[26].

Вопрос «Кто такой кулак?» всесторонне обсуждался в печати[27]. Теоретически кулаками являлись зажиточные крестьяне, эксплуатировавшие других крестьян. На практике «эксплуатация» оказывалась весьма зыбким понятием, особенно если крестьяне, которым грозило быть записанными в кулаки, могли прочесть, какие при этом применяются критерии, и принять меры, чтобы не соответствовать им. Помимо этого, с точки зрения бедняка, кулак мог выглядеть благодетелем, источником ссуд и помощи в трудные времена, а вовсе не эксплуататором. Дополнительная сложность заключалась в том, что социально-экономические положение многих крестьянских дворов относительно друг друга изменилось после революции. Семьи, считавшиеся среди местных крестьян по-настоящему кулацкими, после 1917 г. утратили большую часть своего благосостояния, а бывшие некогда бедняцкими — стали процветать благодаря своим связям с советской властью. И все-таки именно первую, а не вторую группу режим стремился лишить каких бы то ни было надежд. Многие сельские активисты считали, что после революции кулаков следует рассматривать не столько как экономическую, сколько как психологическую категорию озлобленных и антисоветски настроенных бывших эксплуататоров на селе.

Кампанию раскулачивания инициировал в декабре 1929 г. Сталин, призвавший к «ликвидации кулачества как класса». У крестьян, попавших в разряд кулаков, отбирали землю, скот, инвентарь и выселяли их из домов; многих ОГПУ высылало в отдаленные районы[28]. Формальные критерии редко принимались во внимание. Главное значение имело то, кого местные власти и прибывшие им в помощь активисты-коллективизаторы считали кулаком. Часто это были зажиточные крестьяне, особенно принадлежавшие к сельской верхушке и не слишком расположенные к советской власти, но и смутьяны всякого рода тоже входили в группу риска. Любой, кто по каким-либо причинам, был непопулярен в деревне, мог быть заклеймен как кулак. Там, где внутри деревни существовало разделение по национальному или религиозному признаку (например, на русских и украинцев или православных и староверов), одна национальная или религиозная группа могла приклеить ярлык «кулаков» другой.

Даже коммунистов несколько смущало бессистемное расширение понятия «кулак» в ходе раскулачивания. Для обозначения лиц, которые заслуживали той же участи, что и кулаки, но по своему экономическому положению не могли считаться настоящими кулаками, стали использовать понятие «подкулачник». Некий коммунист из глубинки, конфиденциально сообщавший главе партийной организации Западной Сибири, что в ряде колхозов его района власть оказалась в руках кулаков, специально добавлял в скобках, что использует это слово «в буквальном, а не в переносном смысле», т.е. имеет в виду настоящих кулаков[29].

После раскулачивания умы коммунистов начало занимать понятие «бывший кулак». С одной стороны, идентифицировать кулаков стало легче: любой раскулаченный относился к ним по определению. Но с другой стороны — гораздо труднее, потому что многие крестьяне, потенциально принадлежавшие к группе кулаков, бежали, не дожидаясь ареста или ссылки. Теперь эти люди маскировались, надевая новые социальные личины; вот почему для режима было так важно обнаружить и изгнать их при проведении паспортизации городов. Но, конечно, многие скрытые кулаки, а еще больше детей кулаков, которых, по идее, ждала печальная участь родителей, все же ускользнули от преследования властей. В последующих главах мы встретим множество примеров того, как коммунисты опасались этих тайных врагов.

Между тем, на сосланных, большинство которых отправляли на Север, Урал, в Сибирь и на Дальний Восток работать на новостройках вроде Магнитогорска или осваивать целинные и залежные земли, ставилось новое клеймо[30]. Поскольку ссылка была административной, а не уголовной мерой наказания, ее сроки и условия не были определены. Ясно было одно: сосланные кулаки составляют теперь особую в правовом отношении категорию населения, подвергающуюся различным ограничениям и поражению в правах. Во-первых, они носили название «спецпереселенцев», затем — «трудпоселенцев»[31]. Через несколько лет в их ряды влились другие «социально-опасные» лица — «кулаки, бывшие торговцы, бывшие помещики и т.д.», отбывшие срок в тюрьме или Гулаге, которых ОГПУ, по вполне понятным причинам, не желало отпускать по домам[32].

Срок кулацкой ссылки, как оказалось, не имел четко установленных пределов[33]. Естественно, политика режима в этой области была несколько противоречивой. После введения паспортного режима ссыльным, так же как высланным и лишенцам, паспортов не выдавали. Затем майским постановлением 1934 г. правительство вернуло гражданские права, включая право голоса, тем, кто «социально-полезным трудом» доказал свою ценность для общества. Можно было бы предположить, что в число гражданских прав входит и свобода передвижения, но в январе 1935 г., отвечая на запрос главы НКВД Ягоды, Сталин подтвердил, что в случае с сосланными кулаками это не так. Неделю спустя появилось публичное разъяснение по данному вопросу — и все равно весной на съезде колхозников по крайней мере один член партийного руководства проявлял признаки сомнения в справедливости такого решения[34].

Несмотря на это, ссыльные все же надеялись вернуться домой. Когда была принята новая Конституция, многие увидели в ней амнистию для себя и ходатайствовали об освобождении, но тщетно. Многие другие из года в год бежали из ссылки — по словам одного российского историка, между 1932 и 1940 гг. бежало более 600000 чел., из них две трети, свыше 400000 чел., успешно. На 1 октября 1941 г. остающихся в ссылке кулаков и членов их семей насчитывалось чуть меньше 900000 чел. Ссылка несколько поредела во время Второй мировой войны: многих ссыльных-мужчин призвали в армию, что, как правило, автоматически означало отмену ссылки для их семей. Но только после смерти Сталина все кулаки, сосланные более двадцати лет назад, были официально освобождены[35].

Жили сосланные кулаки обычно в специальных поселениях. Для работавших в промышленности (примерно половина всей группы) условия труда в смысле заработка, возможностей роста, премий и льгот не слишком отличались от условий, которыми пользовались вольнонаемные работники, разве что ссыльных не принимали в профсоюзы и, по-видимому, не платили им пенсию. В 1938 г. НКВД забирал 5% заработка у ссыльных наемных работников на административные расходы по содержанию спецпоселений. Как мы уже видели, в начале 1935 г. сосланным кулакам, зарекомендовавшим себя хорошим поведением, вернули право голоса. В 1937 г. это право было публично подтверждено в отношении всех спецпереселенцев[36]. До 1938 г. дети спецпереселенцев были так же ограничены в передвижениях, как и их родители. Однако они имели право на образование и в случае поступления в вуз должны были получить паспорт и разрешение на отъезд. С этого момента они по закону больше не относились к категории спецпереселенцев. Начиная с осени 1938 г. все дети спецпереселенцев стали получать паспорта по достижении 16-летнего возраста и были затем вольны покинуть поселение[37].

Подавляющее большинство спецпереселенцев составляли кулаки. Но производились и другие массовые депортации, правда, в меньших масштабах. Наиболее важные из них — депортации по национальному признаку, начавшиеся в середине десятилетия, и высылка из Ленинграда после убийства Кирова в декабре 1934 г. Депортации по национальному признаку, странным образом идущие вразрез с генеральным курсом советской национальной политики на воспитание национального самосознания и самоопределение наций, затрагивали представителей национальных «диаспор» — людей, могущих иметь связи с каким-либо зарубежным государством, наподобие финнов и корейцев. НКВД транспортировал их точно так же, как кулаков несколькими годами раньше, во внутренние районы страны и поселял там. Эти депортации явились печальными предвестниками более широко известных депортаций народов 1940-х гг. (например, поволжских немцев и чеченцев). Практика ссылки по национальному признаку, несмотря на отсутствие широкой огласки и сравнительно малые масштабы, оставила глубокий след в народном сознании, по крайней мере в Ленинградской области, где один человек с финской фамилией при проведении переписи 1939 г. отказался отвечать на вопросы, заметив: «Я знаю, зачем проводится перепись населения. Это делается для того, чтобы выявить финнов и эстонцев, а потом отсюда выселить»[38].

Главными жертвами высылки ленинградцев после убийства Кирова были «бывшие» и экс-оппозиционеры. Считалось, что обе эти категории в каком-то смысле несут ответственность за убийство (ряд оппозиционеров, в том числе Зиновьева и Каменева, действительно расстреляли за это преступление после первого московского показательного процесса 1936 г.), хотя конкретных доказательств их причастности не было, и возможно даже, что время их высылки совпало с убийством Кирова отчасти случайно. Решение выслать из Ленинграда в провинцию 2000 бывших коммунистов в служебных документах мотивировалось результатами проведенной недавно партийной чистки[39]. Высылку свыше тысячи ленинградских «бывших» краткое официальное объявление называло наказанием «за нарушение правил проживания и закона о паспортной системе». Однако в народе считали, что это «облава на обычных подозреваемых» после убийства Кирова; ходил даже слух, будто НКВД составляет списки, пользуясь дореволюционным справочником «Весь Петербург», в котором, как правило, указывались сословие и чин именитых граждан[40].

Среди высланных из Ленинграда были «бывший барон Типольт, устроился бухгалтером на мелькомбинат, генерал Тюфяев, учитель географии, бывший шеф полиции Комендантов, техник на заводе, генерал Спасский, продавец табачного киоска». В сети попадалась и менее крупная рыба, вроде человека, работавшего в царском министерстве юстиции писарем, приказ о высылке которого был отменен только после четырех лет ходатайств. Ленинградские комиссионки были завалены мебелью, распродававшейся высланными. Ленинградцев обычно отправляли не в спецпоселения, как кулаков, а в административную ссылку в индивидуальном порядке, и некоторым впоследствии удавалось с помощью ходатайств и связей вернуться в город. Однако получение обратно своей квартиры представляло для вернувшихся почти неразрешимую проблему. Хотя их право на жилплощадь признавалось официально, на практике в их квартирах уже жили новые жильцы, выселить которых было крайне трудно[41].

Ссылка являлась еще более крайней формой изгания из общества, нежели лишение прав. Друзья и соседи должны были порвать с сосланным все отношения; в противном случае их могли обвинить в «поддерживании связей» с антисоветскими элементами. Когда группа рабочих электростанции собрала деньги и вещи, чтобы передать через родных посылку сосланному товарищу, это было расценено как контрреволюционная инициатива, подлежащая расследованию НКВД[42]. Свободным жителям тех мест, куда отправляли ссыльных, рекомендовали держаться от них подальше.

Облава на маргиналов

Советская власть, кажется, считала себя вправе хватать какую-то часть населения и перебрасывать ее, куда заблагорассу­дится, как поступали при старом режиме помещики со своими крепостными. Массовые ссылки — не единственное тому доказательство. В придачу к ним режим украдкой и с некоторыми колебаниями практиковал своего рода социальную чистку, убирая «выродков», подонков городского общества, чье присутствие считалось тлетворным и разлагающим, насильственно помещая их в трудовые лагеря или отправляя в провинцию. Такие маргиналы получили общее название «социально-чуждые и социально-опасные элементы», процесс их удаления из общества начался в конце 1920-х гг. и достиг пика во время Большого Террора[43].

Одну из категорий жертв этого процесса представляли проститутки. Начиная с лета 1929 г. власти имели законное право отлавливать проституток или женщин, «стоящих на грани проституции», в бараках, ресторанах, на вокзалах и в ночлежках и высылать из города[44]. Точно так же обходились с нищими и всякого рода бродягами, например бродячими лудильщиками и портными. Нищих власти с легкостью подводили под определение «церковных агитаторов», бродячие лудильщики и портные считались распространителями контрреволюционной пропаганды[45].

Изгнание маргиналов из крупных городов приобрело новый размах в 1933 г. после установления в Москве и Ленинграде пас­портного режима. В Ленинграде, как сообщает российский историк, поднялась «волна репрессий» против «паразитического элемента»; борьба с проституцией вовсю продолжалась и следующие два года — за 1934-1935 гг. были задержаны 18000 женщин. Большинство из них отправлялись в колонии и лагеря в Ленинградской области. Летом 1933 г. была проведена облава на «социально разложившиеся элементы», главным образом на преступников-рецидивистов, в Москве и Ленинграде. Из-за «разлагающего влияния», которое они оказывали на окружающих, их отправляли в лагеря, а не на «полусвободное поселение». Приблизительно в то же время в Московской области выловили 5000 цыган «без определенного места жительства» и услали их, вместе с 338 лошадьми и 2 коровами, в сибирский город Томск для помещения в труд-поселения. Эту цыганскую операцию можно было бы рассматривать как одну из первых депортаций по национальному признаку, но представляется более вероятным, что власти руководствовались иными соображениями. Режим прилагал все усилия, чтобы перевести на оседлое положение «отсталые» кочевые народы, в том числе и цыган, а репутация цыган как воров и мошенников, несомненно, заставляла местное начальство видеть в них разложившиеся элементы и нарушителей общественного порядка. В 1937-1938 гг., во время Большого Террора, новый контингент цыган попал в облаву и был отправлен на восток[46].

Облавы на преступников и маргиналов и переселение их по указанной выше схеме много раз повторялись в провинции. Томск, принявший московских цыган, в 1934 г. горько жаловался, что на улицах полно преступников и малолетних правонарушителей, в большинстве своем свезенных местными властями из других районов области и брошенных на произвол судьбы. «В результате, — сообщал председатель горисполкома, — улицы г. Томска, рынки, станции, магазины и учреждения за последнее время наводнены группами взрослых и беспризорных подростков-рецидивистов, творящих всякие безобразия и терроризующих население»[47].

Пожалуй, самый примечательный эпизод десятилетия — лишь недавно всплывший на свет после открытия советских архивов — связан с крупной операцией по облаве на социальных маргиналов во время Большого Террора, закончившейся массовыми казнями и массовыми же высылками. Данный эпизод, пока сравнительно мало подвергавшийся анализу, показывает, что советский режим приблизился к нацистскому подходу к «социальной чистке» (правда, без расистского оттенка) больше, чем считалось до сих пор. 2 июля 1937 г. Политбюро секретным распоряжением объявило облаву на преступников-рецидивистов, нарушителей общественного порядка и лиц, нелегально вернувшихся из ссылки; некоторых из них следовало немедленно расстреливать без суда и следствия, других — отправлять в Гулаг. Каждый регион Советского Союза получил определенный план; по всему Советскому Союзу цифра подлежащих расстрелу составляла 70000 чел. (в том числе 10000 «социально опасных элементов», уже находящихся в Гулаге), отправке в Гулаг — почти 200000 чел.[48].

Главный удар направлялся против кулаков, бежавших из ссылки (напомним, что, по данным НКВД, таковых было около 400000 чел.), которые именовались «главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений» в промышленности, на железных дорогах, в совхозах и колхозах. Подобный народ больше всего скапливался на окраинах крупных промышленных городов. Детализируя распоряжение Политбюро, Ежов определил в дополнение к беглым кулакам еще три большие группы. Первая состояла из «в прошлом репрессированных церковников и сектантов». Это, пожалуй, самая крупная категория жертв данной операции в сельской местности. Вторая группа — контрреволюционеры, лица, принимавшие участие в вооруженных восстаниях против советской власти или бывшие членами антибольшевистских политических партий. Третью группу составляли «уголовники (бандиты, грабители, воры-рецидивисты, контрабандисты-профессионалы, конокрады), ведущие преступную деятельность и связанные с преступной средой»[49].

Результаты операции можно проследить по тому, как резко выросло в последующие полтора года число заключенных Гулага, отнесенных к категории «социально-вредных и социально-опасных». В начале 1937 г. таких заключенных уже было свыше 100000 чел. Два года спустя их число выросло почти до 300000 чел., составив около четверти всех обитателей Гулага[50].

ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ПРОШЛОГО

Одним из способов, которыми люди пытались снять с себя клеймо, было отречение. Обычно оно не достигало цели, посколь­ку социальное происхождение считалось «объективным» пороком, от которого невозможно избавиться, даже изменившись по внутренней сути. Тем не менее, в начале 1930-х гг. власти порой требовали его от детей кулаков и священников, как во времена Большого Террора — от детей «врагов народа», а иногда с ним выступали по собственной инициативе. Две кулацкие дочки много лет спустя вспоминали, как им пришлось заявить, что они отреклись от родителей и не поддерживают с ними связи. Учитель по имени Юрий Михайлович поместил в «Известиях» краткое объявление: «Отрекаюсь от своего отца, священника». Жена священника с Нижней Волги попыталась отречься от мужа, после того как его «раскулачили», утверждая, что сын обратил ее на путь служения делу советской власти и внушил ей ненависть к капитализму. «С нынешнего дня, когда в результате раскулачивания не имею положительно никакого имущества — раз и навсегда отрекаюсь от старого, ненужного и вредного взгляда. С нынешнего дня я развожусь со своим мужем...» Письмо было подписано: «Гражданка Сигаева Доминика». (Почти наверняка это пламенное заявление не вызвало никакого отклика, поскольку власти с особым подозрением относились к разводам, в результате раскулачивания, полагая, что их мотивом служит стремление защитить семейное добро[51].)

Больше всего советская власть была заинтересована в том, чтобы отрекались от своего сана священники. Подобное отрече­ние, сделанное публично, являлось эффектным подтверждением провозглашаемого в СССР положения, что религия — надувательство, разоблаченное современной наукой. В эпоху Культурной Революции в местной печати время от времени появлялись в виде писем в редакцию подписанные священниками заявления об отречении от своего сана «в ответ на социалистическое строительство»[52]. Вот типичный пример подобного политического спектакля, разыгранного однажды в воскресный день в 1929 г. в одном из католических костелов Минской области:

«В тот день, когда верующие собрались на религиозную процессию в честь "наместника бога", они с ужасом узнали из уст ксендза, что религия обман, что он больше не желает быть орудием в руках контрреволюционеров. Тут же [ксендз] сбросил с себя облачение и под вопли и причитания фанатичных старух покинул костел»[53].

По сообщениям НКВД, в связи с принятием сталинской Конституции 1936 г. поднялась настоящая волна отречений священников. Где-то священник (на сей раз православный) публично заявил в церкви о своем разочаровании в религии, уверяя, будто теперь верит, что природу объяснила наука, а не бог. Где-то — псаломщик объявил о своем отречении от веры через местную газету; впоследствии он поступил в фармацевтическое училище[54].

Сильно мешало отречению священников от сана то обстоятельство, что бывшим священникам было крайне трудно найти работу. Многие, многие молодые священники оставили бы церковь, если бы эту проблему можно было преодолеть, с грустью писал в 1937 г. один советский чиновник. Не только сами священники, но и работники Союза воинствующих безбожников — профессиональные пропагандисты атеизма — предпочли бы, чтобы процесс отречения от сана протекал более гладко. «У нас есть попы, которые три года тому назад сняли сан, и их не берут даже на биржу... Мы должны дать людям, отказавшимся от религии и желающим идти с нами, возможность работать хотя бы на черной работе». Союз действительно был завален письмами от священников, оставивших церковь, которые не могли найти работу[55].

Одним из немногих средств, имеющихся в распоряжении жертв лишения прав, ссылки и высылки, были ходатайства. Архив секретариата Калинина полон подобных ходатайств; в начале 1930 г. каждый день приходило по 350 жалоб с требованием восстановления в правах от лиц, лишенных избирательных прав местными советами в одной только РСФСР[56]. В ведомстве Калинина с сочувствием относились к жаловавшимся и регулярно готовили записки по поводу местных «перегибов» в лишении прав для рассылки местным советам и центральному руководству. Среди примеров лиц, неправильно лишенных права голоса, фигурировали женщины, получающие алименты (которых на местах сочли «живущими на нетрудовые доходы»), толстовцы, меннониты, эпилептики и обычные нарушители спокойствия (которые «много говорят на собрании, активно критикуя работу» сельсовета). Двадцатилетняя девушка из Пензы жаловалась, что ее лишили прав «как монашку», потому что она до сих пор не замужем[57].

Американский историк Гольфо Алексопулос, проводившая не так давно исследование ходатайств лишенцев, так классифицировала аргументы, выдвигавшиеся теми, кто добивался восстановления в правах. Одни упирали на то, что являются настоящими советскими людьми, подчеркивая пользу, приносимую ими обществу. Так, один ссыльный «трудпоселенец» писал: «Я ударно трудился, а сейчас тружусь по-стахановски, многие нормы на строительстве перевыполняю в три раза». Молодой человек, ходатайствующий за мать, указывал: «Я являюсь ученым, изобретателем, имею награды и премии». Другие подчеркивали свою беспомощность и нищету, называли себя «сиротами, не имеющими куска хлеба», плакались: «Я практически неграмотна, никакой радости в жизни не видела», — и умоляли, как в одном ходатайстве, адресованном лично Калинину, не дать им погибнуть «хотя бы ради детей»[58]. Практически никто из лишенцев, занимавшихся торговлей (что служило главным основанием для лишения прав людей этого сорта), не взывал к справедливости. Они жаловались, что их отнесли не к той категории, уверяли, будто они занялись торговлей по случаю или вследствие отчаянной нужды[59].

Ходатайства представляли собой лотерею. Мы знаем, что довольно многие принесли желаемый результат, но нет никакой возможности установить, какова их доля от общего числа. Некоторые категории жертв, например священники, кажется, сравнительно редко ходатайствовали о восстановлении в правах, по-видимому, зная, что шансы на успех невелики. Другие, например вдовы и мелкие торговцы, фигурируют в списках лиц, чьи жалобы были удовлетворены, на первом месте.

Писать жалобы или подавать ходатайства за себя лично было делом обычным, а вот ходатайства за кого-то другого, не являющегося членом семьи, встречались редко, еще реже — протесты против практики наклеивания ярлыков в принципе. Однако из этого правила, как из всех других, были свои исключения.

Женщина, подписавшаяся девичьей фамилией, жаловалась в Наркомат земледелия на исключение из колхоза, последовавшее на том основании, что отец ее мужа до революции был торговцем. В первую очередь ее возмущало, что на жалобу ее мужа по этому поводу ответили, тогда как ее прежнюю жалобу проигнорировали, очевидно, полагая, что они с мужем — одно целое. Она возражала против такой постановки вопроса (совершенно справедливо, с точки зрения закона), поскольку членом колхоза считалось отдельное лицо, достигшее совершеннолетия, а не двор. По существу дела она высказывалась столь же решительно, обращая внимание на сам принцип: «Нельзя так далеко распространять ответст­венность за социальное происхождение, ибо к свекру Василию Гавриловичу, умершему в 1922 г., которого я и не знала, я никакого отношения не имела и его идеологией не могла быть зараженной»[60].