Лазарь БЕРМАН ПО СЛЕДАМ ЕСЕНИНА [96]

Лазарь БЕРМАН

ПО СЛЕДАМ ЕСЕНИНА[96]

Мой рассказ о первых встречах с Есениным (точнее, — с ранним Есениным), опубликованный в №4 «Звезды» (?), в записи Конопацкой, кончается прекращением издания журнала «Голос жизни», где начались эти встречи. После них Есенин исчез из поля моего зрения, — словно Петроград оказался для него исчерпанным. Но вскоре отыскался след Сережин: всего два — но все-таки два письма получил я от него со штампом Константиново, а затем имя его стало появляться в московских изданиях. Видимо, в Москве его паруса наконец «надулись, ветра полны».

В пору исторических переломов и в литературе происходят бурные события; переживала их и поэзия — с наступлением двадцатых годов. Черты ее обострились, напряжение возросло, литературные споры ожесточились. Одни, уже установившиеся поэты, призывали «слушать революцию», другие отгораживались от жизни, уходя в камерную поэзию, и держались установившихся литературных традиций. Третьи опрокидывали эти традиции, становились глашатаями «победившего класса». Поэты сходились в разнообразные, часто эфемерные группы. Так, в одном из выпущенных в 21-м году сборников стихов обнаруживалось 15 разных поэтических направлений. Споры шли в аудиториях Политехнического музея, Дома печати и других публичных местах; выступали поэты и в своеобразных кабачках, в которых оркестру приходилось делить с ними эстрадное время.

В этой словесной войне находили свое отражение и глубокие революционные изменения и вторжение в литературную среду новых имен. «Безъязыкая» до сих пор улица обретала свой голос.

Такова была обстановка, когда «ранний» Есенин второй раз появился в Москве.

Писание стихов — почти закономерность для юношеского возраста, и каждый при этом уверен в своей будущности как поэта. Между тем даже лучшие знатоки литературы, вчитываясь в строки начинающих, не могут достоверно предсказать, утвердится ли данный автор в литературе или нет. Тут много званых, но мало избранных. А полная энергии молодость хочет помочь скрытым во мгле судьбам…

Одним из средств, к которым она прибегала, было провозглашение каких-нибудь литературных принципов, которые будто бы воплощались в их творениях. Они возвещались в громких манифестах, непременно от лица какой-либо группы. При этом каждая группа выбирала себе броское название, а внутри ее обычно выделялся свой лидер. Он мог обладать наибольшим, по сравнению с остальными, литературным талантом, но необязательно: напористость тоже могла пригодиться. В результате сколько-нибудь продвигались все.

Не отказывались они добиваться успеха и чисто внешним путем — стилевыми крайностями, необыкновенным исполнением стихов, даже покроем или цветом одежды, желтой блузой, деревянной ложкой в петлице, даже гримом. Хочется договорить и то, — а это полностью относится и к Есенину, — что все эти ухищрения для лидера, если он действительно был талантлив, оказывались никчемными: он и без того достиг бы успеха. Но это становилось ясно только задним числом.

В начале 20-х годов довелось мне проехать по командировке из Петрограда в Москву. Я проходил однажды на уровне здания телеграфа вверх по Тверской… Москва не была тогда так многолюдна, как нынче. Дома, образующие эту улицу, не были еще так широко раздвинуты, как теперь, и тротуары были узковаты, почему поток пешеходов по ней казался особенно густым. Вглядевшись сегодняшним глазом в уличную толпу, вы бы удивились внешнему виду людей. До благосостояния было еще далеко: на мужчинах преобладали кепки, одежда была поношена, обувь истоптана. Эпоха не благоприятствовала и женщинам: одежда на них часто была старательно перелицована, текстильная промышленность, по-видимому, не могла предложить им хороших материалов, не располагала она и хорошими красителями.

Вдруг в случайно поредевшем потоке возникла резко отличающаяся от других фигура

Подпрыгивающей походкой шел какой-то молодой человек. Было видно, что он в отличном расположении духа. Блестело черными шелковыми лацканами его легкое пальто, обувь была явно модельная и на совесть начищенная, на голове цилиндр, в руке тросточка с изящным набалдашником. Откуда взялся такой?

Я вгляделся в него, и мне показалось, что я его когда-то встречал. Так и есть, но где же облекавшее его тогда выцветшее и несколько длинноватое осеннее пальто и мятый картуз на голове?

Это не с ним ли бродили мы по улицам Петрограда, ничего вокруг не замечая в беседе? Это не тот ли появившийся у нас в редакции паренек из-под Рязани — Сережа Есенин? А теперь он уже установившийся поэт.

Вот, оказывается, какое превращение произошло с ним в Москве! Вот каким он стал, возглавив шумную группу поэтов, окрестивших себя французского происхождения названием «имажинисты». Слово это происходит от французского image, означающего по-русски «образ». Оправдано ли такое название, как признак какой-нибудь отдельной группы поэтов, отличающий их от других групп, если образность есть специфический признак любой поэзии. Но удобное для манифеста иноязычное слово придавало само по себе какое-то своеобразие есенинско-мариенгофской группе поэтов. На деле различие между поэзией Есенина и Мариенгофа оставалось таким же большим, как различие между рязанским маковым закатом и режущим глаз электрическим освещением столичных литературных кабачков.

Так, оставляя невидимый след, прошел мимо меня мой, уж давний, собеседник и конфидент. Догонять его я не стал…

В декабре 1925 года я узнал, что Есенин в Ленинграде. Большой путь прошел он после наших с ним встреч. Он мог бы сказать: «…десять лет ушло с тех пор — и много переменилось в жизни для меня».

Он завоевал за этот срок наши сердца. Известность его пересекла границы страны, изведал и он вершины и пропасти. Высокое вдохновение и тягостная бредь — все было им испытано. Захотелось мне встретиться с ним.

От редакции «Ленинских искр», в которой я работал, было недалеко до «Англетера», где, как я узнал, он остановился. Приближаясь к дверям его номера, я услышал из комнаты приглушенный говор и какое-то движение. Не приходилось особенно удивляться — о чем я не подумал, — что я едва ли застану его одного. Постучав и не получив ответа, я отворил дверь и вошел в комнату. Мне вспоминается она как несколько скошенный в плане параллелограмм, окно слева, справа тахта. Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками. В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь.

А на тахте, лицом кверху, лежал хозяин сборища Сережа Есенин в своем прежнем ангельском обличий. Только печатью усталости было отмечено его лицо. Погасшая папироса была зажата в зубах. Он спал. В огорчении стоял я и глядел на него.

Какой-то человек средних лет с начинающейся полнотой, вроде какого-то распорядителя, подошел ко мне.

— Вы к Сергею Александровичу? — спросил он и, видя, что я собираюсь уходить, добавил: — Сергей Александрович скоро проснутся.

Не слушая уговоров, я вышел из комнаты.

На следующее утро, спешно наладив работу редакции, часу в десятом, я снова направился к Есенину. В это время я его, наверное, уже застану не спящим, думал я, быстро сбегая по лестнице. Внизу, навстречу мне, из входных дверей, появился мой знакомый, ленинградский поэт Илья Садофьев.

— Куда спешите, Лазарь Васильевич? — спросил он.

— К Есенину, — бросил я ему. Садофьев всплеснул руками:

— Повесился!

Здесь навсегда обрываются видимые следы нашего поэта.

* * *

Годы шли. Наступило грозное время Отечественной войны. Вслед за молодежью и мое поколение облеклось в хаки и овладевало стрелковым оружием. Я был определен рядовым в караульную роту в Москве, где пробыл месяцев восемь. Тыловые будни — в то время как шли ожесточенные бои — переживались тяжело и подавляли меня. Рапорт за рапортом подавал я начальству, что я автомобильный специалист и прошу откомандировать меня в автомобильную службу фронта, а оно возвращало мне мои рапорта, говоря, что, как таковой, я понадоблюсь только после войны! (В конце концов я все же вырвался на фронт.)

В другом взводе моей части был боец, фамилию которого вспомнить не могу, кажется, на букву «П». Я нередко с ним встречался, и мы беседовали, лежа на траве, пока не приходило время кому-нибудь из нас заступать на пост. Оказалось, у нас есть общий интерес.

В этих своих заметках а не сказал еще, что был причастен к поэзии, не сделав ее, впрочем, своим профессиональным делом. Но я не коллежским регистратором сидел в редакции «Голоса жизни» и на других моих редакционных занятиях. Несколько лет спустя после отъезда Есенина из Петрограда мне довелось быть и секретарем Петроградского Союза поэтов. Моей причастностью к поэзии объясняются, вероятно, и мои недолгие, но близкие отношения с Есениным. Imaget, т. е. образы, не покидали меня и в карауле. Например, в характерном для времени моем стихотворении «Доярка» с ее образом происходит совершенно неожиданная метаморфоза. Привожу его:

На раздолий огромном

Ты пасешься с давних пор

От донских лугов поемных

До суровых Холмогор.

Солнце мира озаряло

Благодатные края.

Из сосцов твоих, бывало,

Била белая струя.

Но пришла к тебе доярка

Не в платочке набивном,

Но пришла к тебе доярка

С саблей, вычищенной ярко,

В шлеме воина стальном.

Звонко в вымытый подойник

Льются струи молока,

А теленок, как покойник,

Валится от ветерка.

Понятно, что для меня с моим собеседником интерес сосредоточился на Есенине. Дело в том, что этот мой товарищ оказался его односельчанином и сверстником. В школьные годы, рассказывал он, все они сочиняли стихи. Именно стихи! Подчеркиваю, такие стихи требуют большего дарования, — они были на высшей ступени по сравнению даже с широко распространенным среди деревенской школьной молодежи мастерским сочинением частушек, «выпаливаемых» к тому же экспромтом. Сочинение стихов, по словам моего собеседника, было в Константинове каким-то поветрием. Здесь, может быть, мы найдем и питательную среду, в которой вырос наш поэт, переросший в дальнейшем своих товарищей. Здесь, возможно, самое начало оставляемого им за собой следа. В то время общественное мнение деревни ставило стихи Есенина не выше стихов его товарищей. Едва ли в этих рязанских Афинах такое предпочтение диктовалось завистью: это сочинительство никому не доставляло никаких преимуществ. Первоначально успех Сергея на его родине относили только за счет его удачливости.

Мой безымянный знакомец читал мне некоторые запомнившиеся ему стихи других авторов. Они действительно были отличные: колоритные, гибкие, с настоящим лирическим напором, но надуманные. Мелодичность, навеянная, возможно, народными песнями, сказывалась и на них. И конечно, не было ничего от того, что в последствии стали называть «есенинщиной». К ней Сергей пришел только сложными и запутанными путями. К сожалению, двойной передачи эти стихи не выдержали, забылись, а может быть, были заглушены для меня громом военной непогоды.

Еще не совсем поздно, — может быть, удастся найти живых свидетелей и участников константиновского цеха поэтов. Литературоведам поиск привычен.