История, творимая сегодня
История, творимая сегодня
Однажды, по совету археологов, я провел целый день в Новгородском краеведческом музее, знакомясь с собранными там археологическими находками.
Помимо экспонатов, которыми делится с музеем экспедиция Арциховского, там хранятся вещи, откопанные работниками музея на самостоятельных раскопках, ведущихся с давних пор. Так, в 1932 году впервые, под руководством тогдашнего директора музея Н. Г. Порфиридова, работники музея обнаружили древние улицы и настилы мостовых. В 1940 году А. А. Строков нашел в кремле часть стен церкви Бориса и Глеба, выстроенной Сотко Сытиничем, — до этого она была известна только по летописи. Тогда же Б. К. Мантейфель собрал при раскопках заинтересовавшие его остатки жуков и семена. В научном институте в Ленинграде, куда он отвез их для исследования, его догадки подтвердили: да, это водяные жуки и семена растений, обитавших в водоемах; значит, в кремле существовал водоем. Но летописи о таковом не упоминали, следов его также не осталось. Вероятно, это был искусственный пруд для накопления воды на случай осады.
Действительно, в том же году установили и местонахождение этого пруда.
В 1941 году Мантейфель раскопал в Неревском конце срубы домов ремесленников-костерезов и участок древней верфи: там сохранились остатки шпангоутов и резная, из дерева, голова фантастического животного для бушприта корабля.
В известной части экспедиция А. В. Арциховского смогла в своих работах опереться и на достижения работников музея.
Коренной новгородец, Борис Константинович Мантейфель, пожилой скромный человек, застенчиво рассказывает мне:
— Вы не можете представить себе, как приятно чувствовать, что доля и наших трудов есть в успехах Артемия Владимировича и его экспедиции! И как окрыляют сделанные ими находки! Вот совсем недавно во дворе Четвертой школы копали яму для каких-то хозяйственных надобностей. Ну, разве можно упустить такой случай? Я, конечно, влез внутрь — вдруг вижу: береста! И письмена на ней! Верите: прямо сердце захолонуло! Не знаю, как и очки из кармана достал — я был без очков. Проверяю: точно, письмена! Вот «О», вот «П»… К сожалению, когда провел по «грамоте» пальцем — все исчезло. Это грязь таким обманным узором застыла…
Мантейфель мягко и немного грустно усмехается: что, мол, поделаешь… история — она живая, любит и подшутить.
И неожиданно спрашивает вне всякой связи с предыдущим:
— Вам никто не рассказывал об Антонове Василии Федоровиче? Разрешите посоветовать: если будете писать о нашем городе, обязательно упомяните его. Он был сторожем Спас-Нередицы, его мало кто знал. Имел домишко поблизости от церкви, с садом своим возился — яблонь несколько корней, сливы, — любил садовничать. Немногословный, крепкий старик. Но к Спас-Нередице был привязан так, что и рассказать о том не смогу. Любить ее, конечно, было за что. Ее роспись была действительно непревзойденным мировым шедевром. Кстати, Василий Федорович очень походил на одного святого с фрески в притворе — такой же типичный новгородец. И вот началась война. Эвакуировали мы музей в Киров, оттуда я ушел на фронт. Попал далеко — на Мурманское направление. О Новгороде, сколько ни старался узнавать, ничего не слышал сверх того, что в газетах было. И вдруг приходит ко мне письмо на фронт: пересылают из Кирова. Хотите, посмотрите. Оно сохранилось.
Борис Константинович извлекает из музейной папки с тесемками пожелтевший самодельный конверт. На конверте адрес карандашом: «г. Киров, Музей, Тому, кто привезет из новгородского музея вещи».
Бережно развертываю лист грубой бумаги, исписанной строгими, вперемежку писаными и печатными литерами, почти без знаков препинания и разбивки на слова — как древние грамоты, все подряд:
«От сторожа Спас-Нередицкой церкви-музея В. Ф. Антонова.
Доклад[27]
Довожу до сведения заведующего новгородского эвакуированного музея о состоянии Нередицы. По 7 октября, то есть до которых пор я находился около нея, памятник находился в таком состоянии. Начнем с верха. Купол — как крыша, так и свод пробиты насквозь с западной стороны, но еще держатся на месте. Пострадали Пророки и картина Вознесения. Но самое главное — это снесено западное плечо на хорах почти по окно. С юго-западной стороны, где вход на хоры, пробита стена насквозь прямо на лестницу. От дверей нет и помину. Также снесена и изуродована вся крыша, и еще много ранений по стенам. Но леса стоят еще целы. У колокольни верх снесен и пробита западная стена. Вообще, весь крежь покрыт обломкам и кровельным железом и ямами от снарядов…»
Многого стоила сдержанность этого «доклада» старику Антонову, который всю жизнь называл Спас-Нередицу не иначе, как «Моя Нередица». Но он не позволяет проявиться своим чувствам — он занят суровым делом: готовит счет фашистам за их злодейства.
Думал ли Антонов в это время о своем доме? Ведь его дом — все, что он нажил за долгую, честную, трудовую жизнь, — был рядом, оттуда уходили на фронт его дети.
Нет, он не отходил от своей Нередицы, он пишет только о ней.
«От деревни одни головешки. Мой дом еще несгоревши, но весь пробит минами и разрушен. От саду стоят одни пеньки».
Больше ни о доме, ни о семье ни звука. Он неукоснительно продолжает счет:
«Городиская церковь сгорела, как и Городище. На Ситке тоже церковь Андрея побита, да и по Липну бил тоже. По Кириллову, которое занято немцами, тоже попадало. Город был занят немцем, но Нередица по Волховец и Синий мост (вся территория) — в наших руках. Это было по 15 октября, а теперь не знаю, так как я сам нахожусь в Чкаловской области…»
Антонов не оставил Спас-Нередицу до тех пор, пока она не оказалась на самой передовой и ему просто воспретили находиться там дольше.
Только спустя три месяца пишет он из Чкаловской области, где умирает в эвакуации, о своих личных делах:
«Добрый день, Борис Константинович! Я слышу, что будто бы Новгород взят от немцев. Будем надеяться, что скоро увидим свой Новгород, и вы его увидите первым, а также Нередицу. Если вы будете в Нередице, то, будьте добры, сообщите мой адрес первому встречному вам нередицкому жителю. Это важно для моих детей, которые на фронте и с которыми я не имею никакой переписки с самого начала войны… 14 и 15 августа двое суток горел город, то много было людей, которые плакали, как Приам по Трое, но никто не пел, как Нерон…»
История была живой для сторожа Спас-Нередицы! Но он, наверно, ни за что бы не согласился, если бы ему сказали, что и он ее творит.
Василий Федорович так и не дожил до изгнания гитлеровцев из родного Новгорода, он умер в Чкаловской области…
Я дочитал его письма и молчу.
Борис Константинович осторожно вкладывает их обратно в конверты и завязывает тесемки папки.
— А где его дети, Борис Константинович? Нашлись?
— Да, дочь вернулась. Теперь она сторожит Спас-Нередицу. Правда, только руины…
В окна музея скребется мелкий дождик. В музее тишина, ни один звук из города не проникает сюда, за кремлевские стены.
Борис Константинович достает мне еще одно письмо:
— А вот это уже получено не по почте: мы нашли его во время раскопок. Вам ничего не говорит подпись?
Смотрю. Размашистым четким почерком внизу выведено: «Полковник Черняховский».
Я удивлен: почему письмо Черняховского в новгородском музее? И почему «полковник»? Ведь он был генералом армии.
Мантейфель говорит:
— Да. Но не сразу. В 1941 году он был еще полковником. Мы раскопали это письмо, когда принялись за восстановление разрушенного гитлеровцами старинного дома при звоннице Софийского собора. Они снесли его до основания. Видимо, в последние дни нашей обороны Новгорода там помещался штаб какого-то батальона связи. Под рухнувшими сводами мы нашли несколько трупов наших бойцов и командиров, изуродованные винтовки и пистолеты, обрывки сгоревшего на людях обмундирования. А в одной из полевых сумок, принадлежавшей воентехнику 1 ранга Михаилу Синицыну из 55 танкового полка, — это боевое донесение Черняховского. Оно не было доставлено вовремя — мы нашли его на трупе Синицына, погибшего в домике со всеми оставшимися там. И Черняховского уже не было в живых ко времени, когда мы восстановили этот отрывок истории. Как видите, и современная история порой требует вмешательства археологов.
Под ярким светом лампы, которую уже пришлось зажечь, еще яснее видны следы крови Михаила Петровича Синицына, залившей боевое донесение командовавшего обороной Новгорода полковника Черняховского. Как львы, сражались советские люди за Новгород.
«Комдиву Коровникову»
Танкисты дерутся отлично.
В течение целого дня по линии обороны работают 24 самолета противника, до трех дивизионов артиллерии, не считая остального оружия — минометов в большом количестве и П[ротиво-] Т[анковых] О[рудий]. Основное направление, куда устремился противник, — это 56 Т[анковый] П[олк]. В 56 Т[анковом] П[олку] потеряно 2 командира батальона и все командиры рот 2 батальона…
Противник готовится ворваться в город или сегодня к вечеру или с рассветом завтра.
[Он] Сосредоточил до 15 танков и до трех эскадронов конницы на нашем левом фланге. 5 [его] танков действуют в направлении Шимского шоссе. Сейчас [они] в движении на Новгород. До батальона пехоты — в движении с Лешино на Ляпино.
Положение танкистов, действующих по-пехотному, тяжелое.
Настроение бодрое.
Драться будем до последнего человека».
Затем, уточняя положение, которое вышестоящему командованию надо было знать досконально, Черняховский вписал между двумя последними строками еще одну строку:
«От штаба развалины».
Однако, поставив после «развалины» точку, передумал и закончил фразу так:
«но работать можно».
И уверенным, стремительным почерком расписался:
«Полковник Черняховский.
15. 8. 41.»
…Я возвращался из музея вечером. Небо хмурилось и висело над головой, в городском саду у кремля было уже пустынно — вступала в свои права осень.
Она чувствовалась во всем. Студенты, занятые в экспедиции, перестали по вечерам заполнять кино «Родина» и усердно приводили в порядок черновые записи, сделанные за лето; собирался оставлять Новгород до следующего раскопочного сезона и Артемий Владимирович Арциховский. В Московском университете, деканом исторического факультета которого он состоял, начинались приемные испытания, и он считал себя обязанным быть в это время с поступающими. Он предпочитал знакомиться со своими будущими питомцами и соратниками по науке не когда они уже сядут на скамьи университетских аудиторий, а заранее и не только по бумагам. Аттестат аттестатом, но отдает ли себе юноша или девушка отчет, что за труд ждет историка? Действительно ли так по душе это призвание, чтобы затем отдать ему жизнь? Ведь наука требует не меньшего! А то, бывает, поступят на какой-нибудь факультет, не разобравшись ни в себе самих, ни в своих склонностях и силе воли, а там, гляди, заскучают через год. Или хуже того: дотащатся до последнего курса, пока разберутся, что поприще историка не по силам или не по вкусу, или и то и другое. Что хорошего ждать от такого историка? Сам всю жизнь будет томиться и в слушателях отвращение к истории вызывать…
Нет, пора, пора в Москву!
Я представляю себе, скольких юношей и девушек во время собеседований при поступлении в университет смутит суровый вид Артемия Владимировича! Но оно к лучшему. Того, кто придет, уже твердо выбрав свой путь, не отпугнет ни вид декана, ни трудности, ожидающие историка: кротовья работа по накапливанию материала, необходимость уделять внимание каждой малой мелочи, пока не проанализируешь ее до конца, хотя в девяти случаях из десяти установишь при этом только одно: что она действительно не играет никакой роли! Но пренебречь ею тоже нельзя: как раз за мелочами чаще всего и скрывается начало дороги к первостепенному открытию.
А обилие всевозможных решений любого вопроса, когда в отчаянии начинает казаться, что каждое решение вздорно или, наоборот, все правильны! И тут хоть в прорубь головой!
Но нет! Все-таки тому, кто твердо выбрал свой путь, ничто не страшно. Ведь какое высокое удовлетворение в конце концов ждет его: все глубже проникая в историю, все яснее понимать общественные связи, приводившие человечество в движение на всем протяжении его существования и в результате создавшие и нас такими, какие мы есть. А затем, ясно поняв это, дать людям в руки ключ к пониманию того, по каким непреложным законам происходят общественные явления, и, значит, облегчить и любую собственную их работу. Ведь когда ты трудишься, точно зная, что в итоге должно произойти от этого, — трудиться легче, проще соразмерять каждый свой шаг и ни одного не совершать неразумно.
Да что есть выше счастья — облегчать людям движение вперед?!
Уже совсем стемнело. Я перешел на правый берег и шел дальней дорожкой бульвара вдоль Волхова. Слитно, как и тысячу лет назад, неслись его волны, смутно виднелись купола Софии на том берегу. Где-то скрежетала цепь лебедки, неугомонно гудел электромотор, и почему-то неотступно вспоминалось решительное «работать можно!» Черняховского. И вновь мысли возвращались к тому, что окружало, — к Новгороду. Как тесно, как прочно переплетается здесь история с современностью, а современность — с историей! Может быть, нигде так остро не ощущаешь, как необъятны и в то же время близки — вот, рукой достать! — горизонты истории. И оттого так тянет к Новгороду снова и снова того, кто был счастлив хоть раз увидеть его…
1952–1953